Заказ работы

Заказать
Каталог тем
Каталог бесплатных ресурсов

ПРОБЛЕМЫ ПСИХОЛОГИИ РАЗВИТИЯ (ЧИТАЯ О. МАНДЕЛЬШТАМА)

В конце предыдущей части статьи речь шла о трудности анализа последнего перехода: от поступка к личности — человеку историческому, осознающему, понимающему свое место в исто­рии и действующему в принадлежащем ему вре­мени. Надеюсь, что и здесь психологические воз­зрения О. Мандельштама помогут преодолеть эти трудности. Само понятие личности не яв­ляется неизменным: оно исторично. «Древнее имя личности — герой»,— сказал в начале XX в. Вяч. Иванов. В истории европейского сознания заслуга открытия уникальной, неповторимой че­ловеческой личности принадлежит Августину. Он первый оценил значение и предпринял анализ философских и психологических понятий чело­века и человеческой личности, которая рассмат­ривается им в отношении к Абсолютной Лич­ности Творца (см.: Столяров А. А. Аврелий Ав­густин. Жизнь, учение и его судьбы // Аврелий Августин. Исповедь. М., 1991. С. 30).

Для О. Мандельштама была характерна уве­ренность в окончательном торжестве личности, цельной и невредимой [7; 159]. Он заметил, что после родовой эпохи наступило время осо­би, личности. Это, конечно, не значит, что лич­ность должна пренебречь родом. Напротив, под­линная личность не только представляет род, гордится им, она его делает.

Прав был П. А. Флоренский, говоря, что лишь при родовом самопознании возможно сознатель­ное отношение к жизни своего народа и к исто­рии человечества. В этом смысле личность выше рода, как, впрочем, и любой человеческой общ­ности, будь то коллектив, толпа, нация и т. п. О. Мандельштам, характеризуя мысль П. Чаадае­ва как национально-синтетическую, писал: «Син­тетическая народность не склоняет головы перед фактом национального самосознания, а возно­сится над ним в суверенной личности, самобыт­ной, а потому национальной» [7; 155—156]. И далее, о личности самого Чаадаева: «Он ощу­щал себя избранником и сосудом истинной на­родности, но народ уже был ему не судия! Какая разительная противоположность национализ­му, этому, нищенству духа, который непрерыв­но апеллирует к чудовищному судилищу толпы!» Наконец, «Чаадаев знаменует собой новое, углуб­ленное понимание народности как высшего рас­цвета личности» [там же].

М. К. Мамардашвили неоднократно подчерки­вал, что личность выше нации. За две недели до своей кончины он говорил: «Я не боюсь граж­данской смерти, я и так всю жизнь прожил во внутренней эмиграции. Но я в оппозиции к тем, кто сулит нам новое рабство. Я борюсь не против грузинского языка, я борюсь против того, что сейчас на этом языке говорится. Я не хочу веры. Я хочу свободы совести» {Мамар­дашвили М. К. Мысль под запретом // Вопр. филос. 1992. № 4. С. 71].

О. Мандельштам приводит пример взаимоотно­шений личностей: «На днях в Киеве встретились два замечательных театра: украинский «Березиль» и Еврейский камерный из Москвы. Вели­кий еврейский актер Михоэлс на проводах «Березиля», уезжающего в Харьков, сказал, обра­щаясь к украинскому режиссеру Лесю Курбасу: «Мы братья по крови» (оба «брата» стали жертвами сталинского режима.—В. 3.) ... Таин­ственные слова, которыми сказано нечто боль­шее, чем о мирном сотрудничестве и сожитель­стве народов» [7; 374]. Не могу не вспомнить в связи с этим, что мой учитель А. В. Запоро­жец учился актерскому искусству у Л. С. Курбаса, а психологии у Л. С. Выготского. Когда его учителя познакомились в начале 30-х гг., то оба в один голос сказали, что Запорожец — это самый способный их ученик. Он учился у них не только мастерству и знанию, но и высокой нравственности.

Друг О. Мандельштама биолог Б. С. Кузин вспоминает, что один из писателей — человек очень хороший и талантливый, С. А. Клычков — в каком-то споре с Мандельштамом сказал ему:

«А все-таки, Осип Эмильевич, мозги у Вас еврей­ские». На это Мандельштам немедленно отпа­рировал: «Ну что ж, возможно. А стихи у меня русские».— «Это верно. Вот это верно!» — с пол­ной искренностью признал Клычков (см.: Ку­зин Б. С. Об О. Э. Мандельштаме // Вопр. истории естествознания и техники. 1987. № 3. С. 142—143).

 

45

 

Мы находим у О. Мандельштама еще одну важнейшую черту, характеризующую личность:

«Средневековый человек считал себя в Мировом здании столь же необходимым и связанным, как любой камень в готической постройке, с достоин­ством выносящий давление соседей и входящий неизбежной ставкой в общую игру сил. Слу­жить — значило не только быть деятельным для общего блага. Бессознательно средневековый человек считал службой, своего рода подвигом, неприкрашенный факт своего существования» (7; 141].

Это не только бессознательное ощущение, но и начало осознавания и понимания себя членом рода, племени, нации, государства — в пределе человечества. Ощущение, а затем и осознание своей жизни как подвига-поступка — это и есть начало формирования себя как свободной и от­ветственной личности. (Трудно удержаться, что­бы не вспомнить наше привычно-циничное: «В жизни всегда есть место подвигу», причем в подавляющем числе случаев не оставалось места не только для достойной, а хотя бы для нормальной человеческой жизни, не говоря уже о поступках.)

Практически наугад взятые выписки о лично­сти, о человеке для О. Мандельштама не случай­ны, так как, по его словам, в центре подъемной силы акмеизма, его мужественной воли к поэзии и поэтике «стоит человек, не сплющенный в ле­пешку лжесимволическими ужасами, а как хо­зяин у себя дома, ... окруженный символами, то есть утварью, обладающий и словесными пред­ставлениями, как своими органами» [7; 186].

Понимал О. Мандельштам и свое собственное место в истории как таковой, а не только в исто­рии русской поэзии. В 1921—1922 гг. он писал, что общественный пафос последней «до сих пор поднимался только до «гражданина», но есть более высокое качество, чем «гражданин»,— по­нятие мужа» [там же]. Не его вина, что мы не реализовали общественный пафос даже своей старой поэзии» и лишь сейчас приступаем к по­строению гражданского общества. Но О. Ман­дельштам указал нам зону нашего ближайшего развития. Он исходил из того, что все стало тяжелее, громаднее, потому и человек должен, стать тверже как человек.

Возможно, с этим связано и название первого цикла его стихов — «Камень». Невольно возни­кали ассоциации: камень —petros — порода — культура.

Впоследствии О. Мандельштам и сам объяс­нил эти ассоциации, говоря о связи камня и куль­туры, о том, что необходимо выращивать куль­туру как породу: «Камень — импрессионистиче­ский дневник погоды, накопленный миллиона­ми лихолетий; но он не только прошлое, но и бу­дущее: в нем есть периодичность. Он алладинова лампа, проницающая геологический сумрак будущих времен» (7; 251].

Мандельштамовское «Мужайтесь, мужи...» свя­зано с его пониманием того, «что, когда мы вступили в полосу могучих социальных движе­ний, массовых организованных действий, когда борьба классов становится единственным настоя­щим и общепризнанным событием, акции лич­ности падают в сознании современников» [7; 203). Следствием этого является бессилие «пси­хологических мотивов перед реальными силами, чья расправа с психологической мотивировкой час от часу становится все более жестокой. Само понятие действия для личности подменяется дру­гим, более содержательным социально, понятием приспособления» [7; 204]. Это вполне естествен­но, поскольку, по его словам, опустошенное со­знание никак не могло выкормить идею долга [7; 162], а тем более породить поступок. Эти выписки взяты из эссе «Конец романа». Но О. Мандельштам замечает, что роман лишился не только фабулы, но и психологии, так как она не обосновывает уже никаких действий. За­мечу, что психологии лишился не только роман. Психологии, если и не всей, то значительной и существеннейшей ее части, лишилась огром­ная страна. Из психологии на долгие, долгие годы выпали разделы психологии сознания, пси­хологии поступка, психологии личности. Когда я говорю «выпали», то это не значит, что эти разделы отсутствовали, например, в учебниках, не преподавались в вузах. Там они, конечно, присутствовали, но не более того. И в лекциях, и в учебниках «пустопорожняя, раздутая трюиз­мами и арифметическими выкладками болтовня о гармонической личности, как сорная трава, лезла отовсюду и занимала место живых и пло­дотворных мыслей» [7; 38].

У Б. Л. Пастернака мы находим аналогичное: «Какое забвение своих собственных предначер­таний и мероприятий, давно не оставивших в жиз­ни камня на камне. Кем надо быть, чтобы с таким неостывающим горячечным жаром бредить из года в год на несуществующие, давно прекра­тившиеся темы, и ничего не знать, ничего кру­гом не видеть!» (Доктор Живаго. М., 1989. С. 287).

Об этом же, но еще более резко, вводя новый духовный, а не биологический смысл понятия «жизнь после смерти», писал М. К. Мамардашвили: «Вот этой-то посмертной жизнью мы и жили, жили призраками: мы были какими-то несущест­вующими существами, говорили о несуществую­щих вещах и дискутировали о несуществовании. Все у нас было ирреально» (Вопр. филос. 1992. № 5. С. 107).

Наконец, о советской алгебре и гармонии — Лидия Гинзбург: «Моя тема: как человек опре­деленного исторического склада подсчитывает свое достояние перед лицом небытия» (Гинз­бург Л. Претворение опыта. М., 1991. С. 234).

Об этом не следовало бы писать так подроб­но, если бы «сорная трава» о гармонически раз­витой личности, об изобретении новых общече­ловеческих ценностей, о принудительной социа­лизации личности, о посягательстве на свободу печати и т. д. не лезла до сих пор.

В психологии действительно почти не было речи о суверенности, самобытности, неповтори­мости («незаменимых людей нет» или: «есть че­ловек — есть проблема, нет человека — нет про­блемы»), свободе, ответственности человеческой личности.

Мне бы меньше всего хотелось, чтобы сказан­ное о психологии воспринималось как огульное осуждение всех ученых-психологов. Они, как и представители других наук, разделяли судьбу своего народа, всерьез принимали, к несчастью, совсем не шуточные правила идеологического общежития

 

46

 

и  участвовали в их создании и реали­зации. Многие не без выгоды для себя пользо­вались этими правилами. Другие искренне участ­вовали в воспитании коллективно-бессознатель­ных форм сознания. Я уже ссылался на свою статью, посвященную психоаналитической интер­претации научной деятельности А. Н. Леонтьева (см.: Психол. журн. 1991. № 4). В ней я пытал­ся показать, как ученый, сам обладающий уто­пическим сознанием, сделал сознание предметом исследования и что из этого вышло. Характер­но, что в безбрежной области изучения созна­ния А. Н. Леонтьев выбрал две относительно безопасные ниши: исторические корни возникно­вения сознания и развитие сознания в онтоге­незе. Вообще, проблемы развития психики ре­бенка, медицинская психология, в более позднее время — инженерная психология и эргономика — эти лукаво названные психологами прикладные области оказались относительно безопасным ме­стом, где решались некоторые фундаментальные проблемы науки. Это я говорю не в оправдание и не в осуждение психологов. Они в этом не нуждаются. Просто происходившее в нашей науке с незаурядными учеными должно быть осозна­но, получить свое наименование. Очень легко отринуть большой период истории отечественной психологии со ссылкой на то, что в условиях идеологического прессинга в ней ничего не могло произрасти, что она была, как и вся гуманитар­ная наука, пронизана социальной мифологией и алхимией. Но ведь были живые люди, талант­ливые ученые, много работавшие, нередко вы­нужденные лишь изустно передавать своим уче­никам культуру, писавшие эзоповским языком, использовавшие стандартные клише и «фигуры умолчания» и при всем при том творившие науку, а не фикции. Этот наш период нужно знать не только с нравственной, но и с профессиональ­ной точки зрения. У нас нет другой истории, это наша история, и ее незнание культуры не прибавляет. Не прибавляет и нравственности.

Как «средневековье не помещалось в системе Птоломея — оно прикрывалось ею» [7; 236], так и советская наука, в том числе и психология, не помещалась в прокрустовом ложе диалекти­ческого материализма — многие ученые прикры­вались им, чтобы не попасть на зуб народивше­муся племени святош-инквизиторов, ненавидев­ших науку. Чтобы убедиться в этом, достаточ­но прочесть труды П. Я. Гальперина, А. В. За­порожца, П. И. Зинченко, А. Р. Лурия, С. Л. Ру­бинштейна, А. А. Смирнова, Б. М. Теплова, Д. Н. Узнадзе, Д. Б. Эльконина и многих дру­гих. Далеко не все ученые были «печальными наборщиками готового смысла». Иное дело, что им приходилось проявлять невероятную изобре­тательность, чтобы выразить новую идею на об­щепринятом новоязе диамата.

Мне было приятно прочесть обращенное к фран­цузам слово в защиту советской интеллигенции со стороны французского философа Ж.-П. Вернана в его коротенькой рецензии на небольшую книжечку М. К. Мамардашвили «Мысль под за­претом»: «...ваше представление о бетонном Homo sovieticus, тиражированном миллионами неотли­чимых экземпляров,— миф, за которым скрывает­ся подлинная жизненная драма советской ин­теллигенции и реальная борьба не на жизнь, а на смерть, шедшая все годы после победы большевизма» (Вернан Ж.-П. Грузинский Сократ // Вопр. филос. 1992. № 5. С. 118).

Ведь не только психология, но и многие дру­гие науки развивались не по нормальной логике, включающей и наличие кризисов. Кризисы для любой науки в любой цивилизованной стране — это естественное явление. Они преодолеваются, меняются парадигмы, новые нередко кажутся па­радоксальными, наука из кризиса выходит об­новленной, помолодевшей. При этом она не на­чинается заново, а сохраняет связь времен, па­мять о прошлом и уважение к нему. Наша наука в целом, в том числе и психология, развивалась по безумной логике катастроф, когда ученым оставалось надеяться на случай, на чудо. В пси­хологии за годы советской власти легко насчитать пять — семь катастроф. Каждый раз следствием этого было «несчастье, когда вместо настояще­го прошлого с его глубокими корнями становит­ся «вчерашний день» [7; 288]. Отсюда и пред­ложения поискать новое название для психоло­гии, переименовать ее, убить душу.

Не вина ученых, что им как художникам не передавалось «все волненье века», что они, если и слышали, не могли выразить «шума и прора­стания времени». Не всем дано, как Констан­тину Леонтьеву, орудовать  глыбами времени, чувствовать столетия, как погоду, покрикивать на них [7; 48]. О. Мандельштаму это было дано: «И, в этот зимний период русской исто­рии, литература в целом и в общем представ­ляется мне как нечто барственное, смущающее меня... В этом никто не повинен, и нечего здесь стыдиться. Нельзя зверю стыдиться пушной своей шкуры. Ночь его опушила. Зима его одела. Ли­тература — зверь. Скорняк — ночь и зима» [7; 49]. Сказанное относится и к научной литера­туре. О. Мандельштам донес до нас свое ощу­щение и понимание шума времени, отголоски (хорошо бы не раскаты) которого доносятся до нас и сейчас. Это дорогого стоит, а ему это стоило жизни.

 

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

 

В другом стихотворении он сказал: «Видно, даром не проходит шевеленье этих губ». И. Брод­ский в предисловии к книге стихов репрессиро­ванной поэтессы Ирины Ратушинской писал:

«Осуждение поэта есть преступление не просто уголовное, но прежде всего антропологическое, ибо это преступление против языка, против того, чем человек отличается от животного». И. Брод­скому можно верить. Он пережил это на собствен­ном опыте.

Психология пошла по пути анализа, анатоми­рования личности, выделения из нее или при­писывания ей той или иной коллекции свойств (коллективизм, патриотизм и т. п.), т. е. по пути, который О. Мандельштам назвал созна­тельным разрушением формы, отрицанием лица явления: «Самоубийство по расчету, любопытст­ва ради. Можно разобрать, можно и сложить: как будто испытуется форма, а на самом деле гниет и разлагается дух» .[7; 170). С подобным подходом связан интерес к системному анализу

 

47

 

как к возможному методу или методологии ин­теграции выделенных свойств; связаны и давние мечты, и интенции к комплексному изучению че­ловека, личности. При этом довольно часто си­стемной интеграции или комплексному изучению подвергалось невозможное. Например, по воз­можности различить пуговицу на сорочке дела­лись заключения о способности к социальной перцепции. (Ср. у Гоголя: подъезжая к Плюш­кину, сразу не разберешь, «мужик или баба, нет, баба, нет, мужик».) Это напоминает и замеча­ние О. Мандельштама о В. Хлебникове: «Ка­кой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий раз­личить, что ближе — железнодорожный мост или «Слово о полку Игореве» (7; 289]. Правда, в слу­чае Хлебникова Мандельштам тут же оговари­вается, что его поэзия идиотична в подлинном, греческом, неоскорбительном значении этого слова.

В изучении психологии личности применялись старые ходы ассоциативной психологии, исполь­зовавшиеся ею для анализа образа восприятия как суммы (ассоциации) ощущений. Как будто не было гештальтпсихологии с ее представления­ми об изначальной целостности перцепта, не бы­ло и динамической теории личности К. Левина, и многого другого.

Нас больше волновали проблемы мировоззре­ния, «невежественные мировые вопросы», «как переделать жизнь», каким путем и как произвести на свет «нового человека» и т. п. Здесь нам бы поучиться у акмеизма, который «мировоззрением не занимался: он принес с собой ряд новых вкусовых ощущений, гораздо более ценных, чем идея, а главным образом вкус к целостному сло­весному представлению, образу, в новом орга­ническом понимании» [7; 185].

Об этом же, но другими словами: «Передел­ка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но ни разу не узнавшие жизни, не почувствовавшие ее духа, души ее. Для них существование это комок гру­бого, не облагороженного их прикосновением ма­териала, нуждающегося в их обработке. А ма­териалом, веществом жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее на­чало, она сама себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий» {Пастернак Б. Доктор Живаго. М., 1989. С. 256).

Размер файла: 94.52 Кбайт
Тип файла: htm (Mime Type: text/html)
Заказ курсовой диплома или диссертации.

Горячая Линия


Вход для партнеров