Заказ работы

Заказать
Каталог тем

Самые новые

Значок файла Неразрушающие методы контроля Ультразвуковая дефектоскопия отливок Методические указания к выполнению практических занятий по курсу «Метрология, стандартизация и сертификация» Специальность «Литейное производство черных и цветных металлов» (110400), специализации (110401) и (110403) (5)
(Методические материалы)

Значок файла Муфта включения с поворотной шпонкой кривошипного пресса: Метод. указ. / Сост. В.А. Воскресенский, СибГИУ. - Новокуз-нецк, 2004. - 4 с (6)
(Методические материалы)

Значок файла Материальный и тепловой баланс ваграночной плавки. Методические указания /Составители: Н. И. Таран, Н. И. Швидков. СибГИУ – Новокузнецк, 2004. – 30с (7)
(Методические материалы)

Значок файла Изучение конструкции и работы лабораторного прокатного стана дуо «200» :Метод. указ. / Сост.: В.А. Воскресенский, В.В. Почетуха: ГОУ ВПО «СибГИУ». - Новокузнецк, 2003. - 8 с (7)
(Методические материалы)

Значок файла Дипломное проектирование: Метод. указ. / Сост.: И.К.Коротких, А.А.Усольцев, А.И.Куценко: СибГИУ - Новокузнецк, 2004- 21 с (7)
(Методические материалы)

Значок файла Влияние времени перемешивания смеси на ее прочность в сыром состоянии и газопроницаемость: метод. указ./ Сост.: Климов В.Я. – СибГИУ: Новокузнецк, 2004. – 8 с. (8)
(Методические материалы)

Значок файла Вероятностно-статистический анализ эксперимента: Метод. указ. / Сост.: О.Г. Приходько: ГОУ ВПО «СибГИУ». – Новокузнецк. 2004. – 18 с., ил. (8)
(Методические материалы)

Каталог бесплатных ресурсов

ЗАДУМЧИВЫЙ СТРАННИК

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1. ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ РОЗАНОВ

 

Что еще писать о Розанове?

Он сам о себе написал.

И так написал, как никто до него не мог и после него не сможет, потому что...

Очень много “потому что”. Но вот главное: потому что он был до такой степени не в ряд других людей, до такой степени стоял не между ними, а около них, что его скорее можно назвать “явлением” нежели “человеком”. И уж никак не “писателем” — что он за писатель! Писанье, или, по его слову, “выговариванье”, было у него просто функцией. Организм дышит, и делает это дело необыкновенно хорошо, точно и постоянно. Так Розанов писал,— “выговаривал” — все, что ощущал, и все, что в себе видел, а глядел он в себя постоянно, пристально.

Писанье у писателя — сложный процесс. Самое удачное писанье все-таки приблизительно. То есть между ощущением (или мыслью) самими по себе и потом этим же ощущением, переданным в слове, — всегда есть расстояние; у Розанова нет; хорошо, плохо — но то самое, оно; само движение души.

 

“Всякое движение души у меня сопровождается выговариванъем”,— отмечает Розанов и прибавляет просто: “это — инстинкт”.

 

Хотя и знает, что он не как все, но не всегда понимает, в чем дело; и, сравнивая себя с другими, то ужасается, то хочет сделать вид, что ему “наплевать”. И отлично, мол, и пусть, и ничего скрывать не желаю. “Нравственность?

Даже не знал никогда, через “Ъ” или через “е” это слово пишется”.

Отсюда упреки в цинизме; справедливые — и глубоко несправедливые, ибо прилагать к Розанову общечеловеческие мерки и обычные требования по меньшей степени неразумно. Он есть редкая личность, но, чтобы увидеть это, надо переменить точку зрения. Иначе ценность явления пропадает, и Розанов делается прав, говоря:

 

“Я не нужен, ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен”.

 

Он, кроме своего “я”, пребывал еще где-то около себя, на ему самому неведомых глубинах.

 

“Иногда чувствую чудовищное в себе. И это чудовищное — моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит. Я каменный. А камень — чудовище...

... В задумчивости я ничего не мог делать. И с другой стороны все мог делать (“Грех”). Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и все вокруг меня”.

 

Но, конечно, соприсутствовало в Розанове и “человеческое”; он говорит и о нем с волшебным даром точности воплощения в слова. Он — явление, да, но все же человеческое явление.

Объяснять это далее — бесцельно. Розанова можно таким почувствовать, вслушиваясь в его “выговариванье”, всматриваясь в его “рукописную душу”. Но можно не почувствовать. И уж тогда никакие объяснения не помогут: Розанов действительно делается “не нужен”.

Я буду, помня об этой, ясной для меня, розановской исключительности, говорить, однако, о нем — человеке, о том, каким он был, как он жил, об условиях, в каких мы встречались. Иногда буду прибегать к самому Розанову, к его записям о себе,— ведь равных по точности слов не найдешь. Больше я ничего не могу сделать.

Жаль, нет у меня здесь ни писем его, ни ранних, ни предсмертных; и даже из книг его (воистину “рукописных”, как он любил их называть) всего лишь две: “Уединенное” и I том “Опавших листьев”.

 

2. ВЕСНОЙ

Зеленовато-темным апрельским вечером мы возвращаемся[1][1] в первый раз от Розанова, по дощатым тротуарам глухой Петербургской стороны. Розанов жил тогда (в 1897? или 98?) на Павловской улице, в крошечном домике.

Только что прошел дождь, разорванные черные облака еще плыли над головой, доски и земля были влажны, и остро пахли весной едва распустившиеся тополевые листья, молодые (так остро пахнут они только в России, только на севере).

— Да... Вот весна... Весна!— сказал Философов (он был с нами у Розанова, и еще кто-то был).

Мы все думали молча о весне и потому не удивились.

— Весна. “Клейкие листочки”[2][2]... А что же вы скажете о Розанове?

И заговорили о Розанове.

Решительно не помню, кто нас с ним познакомил. Может быть, молодой философ Шперк[3][3] (скоро умерший). Но слышали мы о нем давно. Любопытный человек, писатель, занимается вопросом брака. Интересуется, в связи с этим вопросом (о браке и деторождении), еврейством. Бывший учитель[4][4] в провинции (как Сологуб).

У себя, вечером, на Павловской улице, он показался нам действительно любопытным. Невзрачный, но роста среднего, широковатый, в очках, худощавый, суетливый, не то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро, скользяще, не громко, с особенной манерой, которая всему, чего бы он ни касался, придавала интимность. Делала каким-то... шепотным. С “вопросами” он фамильярничал, рассказывал о них “своими словами” (уж подлинно “своими”, самыми близкими, точными, и потому не особенно привычными. Так же, как писал).

В узенькой гостиной нам подавала чай его жена, бледная, молодая, незаметная. У нее был тогда грудной ребенок (второй, кажется). Девочка лет 8—9, падчерица Розанова, с подтянутыми гребенкой бесцветными волосами, косилась и дичилась в уголку.

Была в доме бедность. Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение. Розанов тогда служил в контроле[5][5]. И сразу понималось, что это нелепость.

Ведь вот, и наружность, пожалуй, чиновничья, “мизерабельная” (сколько он об этой мизерабельной своей наружности говорил, писал, горевал!) — а какой это, к черту, контрольный чиновник? Просто никуда.

Не знаю, каким он был учителем (что-то рассказывал) — но, думается, тоже никуда...

 

3. ВСЕГДА НАЕДИНЕ

Кажется, с 1900 года, если не раньше, Розанов сближается с литературно-эстетической средой в Петербурге. Примкнул к этой струе? Отнюдь нет. Он внутренно “несклоняемый”. Но ласков, мил, интересен — и понемногу становится желанным гостем везде, особенно у так называемых “эстетов”. Дружит с кружком “Мира Искусства”, быстро тогда расцветшего.

И к нам захаживал Розанов постоянно. Между прочим, нас соединял и молодой соловьевец Перцов, большой поклонник Розанова. Перцов — фигура довольно любопытная. Провинциал, человек упрямый, замкнутый, сдержанный (особенно замкнутый потому, может быть, что глухой), был он чуток ко всякому нарождающемуся течению и обладал недюжинным философским умом. Сам, как писатель, довольно слабый,— преданно и понятливо любил литературу, понимал искусство.

Как они дружили,— интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? Непонятно, однако дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: “Голубчик, голубчик, да что это, право! Ну, как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко, шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя кричать такие вещи на весь дом”.

Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои — не сердился, не отвечал.

С другим человеком, еще более сдержанным, каменным (если Перцов был деревянный), вышло однажды у Розанова, в редакции “Мира Искусства”, не так ладно.

Постоянное “ядро” редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были: Дягилев, Философов, Бенуа, Бакст, Нувель и Нурок[6][6] (умерший). Около них завалилось еще множество людей, близких и далеких. По средам в редакции бывали собрания, хотя и не очень людные: приглашали туда с выбором. Розанову эта “нелюдность” нравилась. Он, впрочем, везде был немножко один, или с кем-нибудь “наедине”, то с тем — то с другим, и не удаляясь, притом, с ним никуда: но такая уж у него была манера. Или никого не видел, или, в каждый момент, видел кого-нибудь одного и к нему обращался.

Ни малейшей угрюмости; веселый, даже шаловливый, чуть рассеянный взгляд сквозь очки, и вид — самый общительный.

В столовой “Мира Искусства”, за чаем, вдруг привязался к Сологубу, с обычной каменностью молчащему.

Между Сологубом и Розановым близости не было. Даже в расцвете розановских “воскресений”, когда на Шпалерную ходили решительно все (вот уж без выбора-то!),— Сологуба я там не помню.

Но для коренной розановской интимности все были равны. И Розанов привязался к Сологубу.

— Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство. Смотрю на вас — и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!

Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес, монотонно, холодно и явственно:

— А я нахожу, что вы грубы.

Розанов осекся. Это он-то, ласковый, нежный,— груб! И, однако, была тут и правда какая-то; пожалуй, и груб.

Инцидент сейчас же смазали и замяли, а Розанов, конечно, не научился интимничать с выбором: интимность была у него природная, неизлечимая, особенная: и прелестная, и противная.

 

4. НАИМЕНЕЕ РОЖДЕННЫЙ

Вот, сидит утром в нашей маленькой столовой, в доме Мурузи, на Литейном[7][7],— трясет ногой (другую подогнул под себя) и что-то пишет на большом листе — меленько-меленько, непонятно,— если не привыкнуть к его почерку. Старается все уместить на одной странице, не любит переворачивать.

Это он забежал с каким-то спешным делом, по Рел. -философским собраниям, что-то нужно кому-то ответить, возразить, или к докладу заседания что-то прибавить... все равно.

Сапоги у него с голенищами (рыжеватыми), с толстыми носами. Брюки широкие, серенькие в полоску. Курит все время — набивные папиросы, со слепыми концами. (По воскресеньям, за длинным чайным столом, у себя, где столько всякого народу, набивает их сам; сидит на конце стола, спиной к окнам, и тоже подогнув ногу.)

Давно присмотрелись мы к его лицу, и ничего уже в нем “мизерабельного” не находим. Кустиками рыжевато-белокурая бородка, лицо ровно-красноватое... А глаза вдруг такие живые, и плутовские — и задумчивые, что становится весело.

Но Розанов все не может успокоиться и часто повторяет:

— Ведь мог бы я быть красив! Так вот нет: учителишка и учителишка.

Потом он это и написал (в “Уединенном”).

 

“Неестественно-отвратительная фамилия дана мне в дополнение к мизерабельному виду. Сколько я гимназистом простаивал перед зеркалом”... “Сколько тайных слез украдкой” пролил. Лицо красное. Волоса... торчат кверху... какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо и как я не видал ни у кого. Помадил я их, и все — не лежат. Потом домой приду, и опять зеркало: “Ну, кто такого противного полюбит? Просто ужас брал”. “... В душе думал: женщина меня никогда не полюбит никакая. Что же остается? Уходить в себя, жить с собою, для себя (не эгоистически, а духовно), для будущего...”

 

Он прибавляет, однако, что “теперь” это все “стало ему даже нравиться”: и что “Розанов” так “отвратительно”, и что “всегда любил худую, заношенную, проношенную одежду”.

 

“Да просто я не имею формы... Какой-то “комок” или “мочалка”. Но это оттого, что я весь — дух; субъективное развито во мне бесконечно, как я не знаю ни у кого”. “И отлично”... Я “наименее рожденный человек”, как бы “еще лежу (комком) в утробе матери” и “слушаю райские напевы” (вечно как бы слышу музыку, моя особенность). И “отлично! Совсем отлично!” На кой черт мне “интересная физиономия” или еще “новое платье”, когда я сам (в себе, в комке) бесконечно интересен, а по душе — бесконечно стар, опытен и вместе юн, как совершенный ребенок... Хорошо! Совсем хорошо!..”

 

С блестящей точностью у Розанова “выговаривается” (записывается) каждый данный момент. Пишет он — как говорит: в любой строке его голос, его говор, спешный, шепотный, интимный. И открытость полная — всем, т. е. никому.

Писать Розанов мог всегда, во всякой обстановке, во всяком положении; никто и ничто ему не мешало. И всегда писал одинаково. Это ведь не “работа” для него: просто жизнь, дыханье.

Розанов уже не в контроле; он на жалованьи в редакции “Нового Времени”. Печатает там время от времени коротенькие, яркие полуфельетончики; Суворин издает его книги. Старик Суворин, этот крупный русский нигилист, или, вернее, “je m'en fiche'ист[8][8], очень был чуток к талантливости, обожал “талант”. Как некогда Чехову — он протянул руку помощи Розанову, не заботясь, насколько Розанов “нововременец”. Или, может быть, понимая, что Розанов все равно ни к какой газете, ни к какому такому делу прилипнуть не может, будет везде писать свое и о своем, не считаясь с окружением. В редакции его всерьез не принимали, далеко не все печатали, но иногда пользовались его способностью написать что-нибудь на данную тему вот сейчас, мгновенно, не сходя с места,— и написать прекрасно. Ну, почеркают “розановщину”, и живет.

Мы все держались в стороне от “Нового Времени”; но Розанову его “суворинство” инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не “ихний” (ничей): просто “детишкам на молочишко”, чего он сам, с удовольствием, не скрывал. Детишек у него в это время было уже трое или четверо.



[1][1] ... и мы возвращаемся в первый раз от Розанова...— Мережковские познакомились с Розановым в конце 1896 года через П. П. Перцова, который сам незадолго до того узнал Розанова и впоследствии стал его близким другом.

 

[2][2] .... Весна. “Клейкие листочки”...— цитата из стихотворения А. С. Пушкина “Еще дуют холодные ветры...” (1828), которую использовал Ф. М. Достоевский в романе “Братья Карамазовы” (глава “Братья знакомятся”).

 

[3][3] Шперк Федор Эдуардович (1872—1897) — рано умерший от чахотки талантливый молодой философ, памяти которого Розанов посвятил статью “Ф. Э. Шперк”, вошедшую в его книгу “Литературные очерки” (СПб., 1899).

 

[4][4] Бывший учитель в провинции...— после окончания историко-филологического факультета Московского университета в 1882 году Розанов учительствовал в провинциальных гимназиях, преподавая историю и географию, в Брянске, Ельце и недолго в городе Белом Смоленской губернии. Среди учеников Розанова в Елецкой гимназии был будущий писатель М. М. Пришвин, который был исключен из гимназии по настоянию учителя географии Розанова и который, несмотря на это, пронес через всю свою жизнь огромное уважение к писателю и философу Розанову.

 

[5][5] Розанов тогда служил в контроле.— В 1893 году Розанов переехал в Петербург, получив место чиновника в Государственном контроле, где прослужил шесть лет, выйдя в отставку в 1899 году в чине коллежского советника.

 

[6][6] Постоянное “ядро” редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были: Дягилев, Философов, Бенуа, Бакст, Нувель и Нурок...— П. П. Перцов вспоминает: “Как-то вдруг, точно из земли, вышла на свет эта маленькая группа фанатически воодушевленных рыцарей художественной новизны. Почти непонятно, как могла она сложиться в заспанной атмосфере тогдашней России...” (П. Перцов. Литературные воспоми

Размер файла: 306.5 Кбайт
Тип файла: doc (Mime Type: application/msword)

Заказ курсовой диплома или диссертации.

Горячая Линия


Вход для партнеров