Четыре волны

Максим Соколов

Ни одна страна не пережила в прошлом веке столько волн политической эмиграции. Ни Германия, ни Аргентина, ни Италия, ни Ирландия... Только Россия. Ее эмиграция была самой массовой и самой страшной.

На исходе золотого XIX века (правда, то, что был золотым, люди осознали лишь в 30-е годы века следующего) Россия вообще не знала эмиграции как феномена, в немалой степени формирующего жизнь русской нации. Не то чтобы эмиграции не было вообще, но (по аналогии с "фоновой инфляцией", "фоновой радиацией") она была чисто фоновой. Господа ездили в Париж, и многие там надолго засиживались; из Юго-Западной России в Америку эмигрировали евреи (черта оседлости) и украинцы (аграрное перенаселение), при деятельной помощи гр. Л.Н. Толстого целым большим пароходом уехали в Америку сектанты-духоборы; наконец, в Женеве сидел социал-демократ Г.В. Плеханов. Но хоть отъезды и разъезды наблюдались, не в пример последующим эпохам никем — ни уезжающими, ни остающимися — они не рассматривались ни как очищение России от чуждого элемента, ни как обескровливание России, расстающейся с лучшими и деятельнейшими руками и головами; они вообще никак не рассматривались. Даже когда смута 1905 года резко увеличила отток русских подданных из границ империи (евреи, бегущие от погромов и "коснетуций", — см. Шолом-Алейхема, революционеры и околореволюционная интеллигенция — от большевика В. И. Ульянова до поэта-декадента К. Д. Бальмонта), все равно границы оставались столь проницаемыми, а российский гигант столь самодостаточным, что как была эмиграция фоновой, так и осталась. Настоящие волны — не волны даже, а девятые валы — эмиграции были впереди.

Прологом к трагедии русской эмиграции XX века стал приезд из эмиграции В. И. Ульянова-Ленина в апреле 1917-го. Не прошло и года, как поток беженцев из России стал стремительно нарастать, достигнув пика в 1920 году — с окончательной эвакуацией частей Добровольческой армии. По инерции беженство и невозвращенчество добавляло к эмиграционному потоку новые людские судьбы примерно до 1927 года, после чего границы СССР стали стремительно утрачивать какую бы то ни было проницаемость. Кто не успел, тот опоздал. Именно этим объясняется феномен последующего наступления социализма по всему фронту. И тягчайшие, неслыханные бедствия, испытанные страной в 1929-1933 гг., и последующий большой террор не вызвали никакой эмиграционной волны (число невозвращенцев того времени, все больше заграничных резидентов НКВД, можно пересчитать по пальцам), потому что советская власть предусмотрительно отняла у подданных даже и последнюю возможность к спасению свободы и самой жизни –возможность бежать в чем есть и куда глаза глядят.

Взведенная пружина распрямилась в годы войны, породив поток Второй эмиграции. И массовая сдача в плен, и неслыханное в новейшей истории массовое же (до 300 тысяч человек) участие в противосоветских формированиях вермахта, т. е. война против собственной страны на стороне злейшего врага этой страны, и массовый исход населения (Северный Кавказ, Украина) вместе с отступающим немцем — все это было чисто эмиграционным по сути своей феноменом, готовностью бежать к черту, к дьяволу — лишь бы подальше от родной советской власти. Калитка, захлопнувшаяся в 1927 году окончательно и, как казалось, навсегда, в годы войны не то чтобы вновь распахнулась, просто самый забор был сломан, ибо на то и война, чтобы уничтожать привычное понятие государственной границы. В этот пролом забора хаотически хлынули будущие перемещенные лица. Хлынули без долгого расчета и раздумья, движимые лишь двумя отчаянными мыслями — "Теперь или никогда" и "Хоть гирше, та инше". Так к полутора миллионам русских из Первой, белой, эмиграции добавилась еще пара миллионов беженцев — уже не от молодой, как в 1918-1922 гг., но от вполне зрелой советской власти. Затем в 1945 году забор снова заделали и укрепили крепче некуда. Казалось бы, совсем уже навсегда.

Странно, но чем больше социалистическое отечество стремилось обучить двум отнимающим всякую надежду словам — "навсегда" и "никогда", тем чаще история усмехалась над грозным звучанием этих слов. В начале 70-х в глухой стене снова появилась калитка. На сей раз еврейская — под соусом воссоединения семей стал возможным не всегда гладкий и не всегда гарантированный, но все же выезд из страны. Если бы речь шла лишь о еврейской эмиграции, вряд ли эта волна получила бы название Третьей. Примерно в те же годы из Польши было окончательно выдавлено еврейское население — польскими властями отъезд евреев прямо поощрялся, — однако поляки отнюдь не восприняли это как мощную эмиграционную волну, в корне меняющую жизнь страны. Жители СССР восприняли, ибо по сути своей эмиграция была не столько национальная (т. е. еврейская), сколько сословная (т. е. интеллигентская), и в огромной степени людьми двигало не столько стремление к воссоединению с родственниками (по большей части мифическими) или тяга к теплу еврейского национального очага (львиная доля эмигрантов застревала в Вене или в Риме, ожидая вида на жительство в собственно западные страны и к очагу не слишком-то стремясь), сколько тоска по вольному воздуху.

...Трудно сказать, стоит ли их упрекать за то. Перспективы советской системы даже и в 1988 — 1989 гг. были никому не ясны, репутацию система всегда имела довольно скверную, и не сказать, чтобы в глазах сограждан Горбачев ее сильно улучшил, традициям сознательной гражданственности и взяться-то было неоткуда (они и сейчас спустя десять лет жизни без коммунистов еле-еле пробиваются), — что взять с людей, рассудивших, что живем один раз и не хочется проводить остаток дней все в том же опостылевшем советском бараке.

Так Третья эмиграция при Горбачеве стала плавно перетекать в Четвертую, она же колбасная. Колбасная — ибо при позднем Горбачеве, тем более при Ельцине стало возможным и дыхание, и сознание, да и границы стали устойчиво проницаемыми. Главный мотив предшествующих трех эмиграций — вырваться из зачумленной страны ради сохранения свободы (а то и просто жизни) и сделать это сейчас и поскорее, покуда калитка вновь не захлопнулась — действовать перестал. Дышать можно, думать и говорить можно, а проблемы с калиткой если и возникают (причем чем дальше, тем больше), то не с отечественной стороны пограничного перехода, а с совсем противоположной. Еще в середине семидесятых отъезд в эмиграцию точно описывался стихотворными строками "Аэродром похож на крематорий, покойник жив и корчится к тому ж". В наше тяжкое время, помилуй Бог, какой покойник? какой крематорий? — прочти сейчас эти строки, так ведь даже не поймут, про что идет речь. Все уже быстро и забыли, что значит прощаться на вечную разлуку.

Крепостному, который получил вольную, нет никакой надобности обретать свободу, убегая от жестокого помещика. Другое дело обретение колбасы, гринкарты, места в западном университете, работы в компьютерной фирме, принадлежности к международной богеме etc. Эти потребности необустроенная Россия удовлетворить не может, и продолжаться это будет еще не один год. Подымание с колен после семидесяти годов лихолетья быстрым не бывает.

За колбасой действительно туда, однако решительная перестановка акцентов — от спасения к колбасоядению — или, говоря изящнее, с политических мотивов на экономические, существенно меняет и самосознание нынешней эмиграции, и ее взаимоотношения с метрополией.

Первая, Белая, эмиграция имела наибольшее право и на почет, и на девиз — "Мы не в изгнании, мы в послании". Имела прежде всего потому, что, кроме массы мирных обывателей, вытолкнутых на чужбину революционным хаосом, и кроме тех, кто, подобно Милюкову, Керенскому и иным представителям "прогрессивной общественности", многолетне готовил для себя и для других смену богатой и раздольной России на эмигрантскую парижскую мансарду (почитаемую за высшее счастье), были еще и третьи. Были дроздовцы, марковцы и корниловцы, были вре-эвакуанты Врангеля, были те, кто до конца дрался за свою Россию и принужден был оставить ее лишь под натиском неодолимых сил неприятеля. Не будь этого спасшего русскую честь безнадежного сопротивления большевизму, ни о какой миссии белых эмигрантов говорить было бы невозможно — какая может быть высокая миссия у людей, добровольно и безропотно отдавших Россию черт знает кому? Все духовное и культурное служение Белой эмиграции, действительно спасшей — частью для будущей России, частью для истории — обломки великого русского наследия, было бы внутренне невозможным, не будь у нее оправдания перед историей в лице тех самых дравшихся за Россию штабс-капитанов.

Вторая эмиграция в смысле служения и послания отличалась максимальной бессловесностью, ибо и состояла все больше из людей простых и некнижных, и клеймо нацистских пособников была обречена навеки носить, и — это, может быть, самое главное — знание, которое она вынесла из России, было столь страшным и трагическим, что непередаваемым. Много ли мы знаем о духовной миссии выживших узников Освенцима? Не было миссии, а была тягчайшая душевная травма на весь остаток жизни да желание все забыть и никогда не вспоминать.

Третья эмиграция если не целиком, то хотя бы частично могла бы выражать свое самосознание словами "Я выбрал свободу", т. е. то, что в СССР безусловно отсутствовало. Готовность умереть навсегда для прежней страны и для прежней жизни ради реализации некоторой духовной потенции (другое дело, как она затем практически реализовалась — эмигрантское бытие по определению страдает мелочностью и убожеством) есть почтенный порыв. Наличествует по крайней мере предмет для разговора.

Хуже всего в этом смысле приходится последней, Четвертой, эмиграции. Замена идеальных мотиваций на практически-колбасные породила ряд новых проблем. Пришлось столкнуться с тем, что само понятие качества жизни далеко не во всем исчерпывается материальной его составляющей. Как только превзойден некоторый, не очень высокий предел удовлетворения потребностей, сразу же встает вопрос не об абсолютных благах (машина, квартира, счет в банке, годовой оклад, все та же колбаса), но о благах относительных — о степени интегрированности в новое общество и в новую среду и о месте, занимаемом в этой новой людской иерархии. А здесь выясняется та прискорбная вещь, что, существенно (а порой даже и несущественно) превосходя по уровню и качеству потребления, т. е. как бы сильно обогнав бывших соотечественников в социальном статусе, эмигрант последней волны в то же время оказывается и в самом низу статусной лестницы, когда речь идет о сравнении его с новыми соотечественниками — американцами, немцами etc. — а жить-то с ними, не с русскими.

Такое поражение в статусе, естественно, было и у прежних эмигрантов, однако у них работал компенсаторный механизм — "Мы не в изгнании, мы в послании" (Первая и отчасти Третья волна), "Слава Богу, что вообще живы и что не под Советами" (Вторая). Четвертая волна этой компенсации не имеет, а поскольку нужда в утешении остается, бывшие соотечественники последней волны принуждены прибегать к самой малоудачной форме компенсации — к дьяволизации бывшего отечества. В России все должно быть ужасно, ужаснее некуда — ибо лишь таким образом решение расстаться с родной страной получает внятное и убедительное оправдание.

В конце августа 1998 г., когда рубль сошел с ума, а вместе с ним и россияне, граждане реагировали на кризис по-разному. Кто неистово гулял ("последние дни в ставке Колчака"), кто пребывал в ступоре, кто проклинал судьбу, кто тщетно пытался спасти остатки денег. Но были в те дни и люди, наконец-то испытавшие светлую пасхальную радость. Никогда до и никогда после в русском Интернете не появлялось столько ликующих (порой даже стихотворных — вот что радость делает с человеком) посланий от бывших соотечественников, исполненных торжествующего "А-а-а, бл...!".

Так изгнание заканчивалось посланием. В том черном августе на краткое время оказалось (или показалось), что все эмигрантские унижения отныне оправданны, что решение уехать из России оказалось верным, что оставшиеся там бывшие соотечественники — дураки, а я умный. Для пущей убедительности последняя мысль сопровождалась конкретными справками об уровне годового дохода (60 000 у. е. и выше и рассказом о количестве автомобилей).

Признаться, никогда не видел более действенной агитации против отъезда с родины. Чтобы так радоваться постигшей ее беде и делиться этой радостью с бывшими соотечественниками, нужно быть в самом деле глубоко, невыносимо несчастным человеком. С другой же стороны, речи о невозместимом ущербе, нанесенном России массовым отъездом в колбасную эмиграцию, тоже показались не во всем убедительными. Если с людскими душами там происходят такие странные вещи, то, может быть, и Бог с ними, с этими отъезжими душами — каким-то количеством гораздо глупых французов или американцев стало больше, а мы уж как-нибудь перетопчемся.

Если, конечно, к власти не придет какое-нибудь существо, при котором начнется Пятая и опять политическая (т. е. ради спасения жизни и свободы) эмиграция. Если колбасная эмиграция — Христос с нею, то эмиграция политическая все же есть недопустимо тяжкое национальное кровопускание. В России таких было три за столетие (ни в одной стране такого не случалось), так что еще одной нам совсем не надо.


Данный текст впервые был опубликован в журнале "Огонек", 1999, № 40 (4627).


  |  К началу сайта  |  Архив новостей  |  Авторы  |  Схема сайта  |  О сайте  |  Гостевая книга  |