Глобалтека
На главную |
Варианты сотрудничества |
Наши гарантии |
Как оплатить? |
Оставить отзыв |
Портфолио авторов |
ФОРУМ |
Заказ работы
Заказать |
Каталог тем |
Каталог ресурсов
Рефераты |
Книги |
Статьи |
Методический материал |
Самые новые

(Статьи)

(Методические материалы)

(Методические материалы)

(Методические материалы)

(Методические материалы)

(Методические материалы)

(Методические материалы)
Последние отзывы
Каталог бесплатных ресурсов |
ЗАДУМЧИВЫЙ СТРАННИК
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ РОЗАНОВ
Что еще писать
о Розанове?
Он сам о себе
написал.
И так написал,
как никто до него не мог и после него не сможет, потому что...
Очень много
“потому что”. Но вот главное: потому что он был до такой степени не в ряд других
людей, до такой степени стоял не между ними, а около них, что его скорее можно
назвать “явлением” нежели “человеком”. И уж никак не “писателем” — что
он за писатель! Писанье, или, по его слову, “выговариванье”, было у него просто
функцией. Организм дышит, и делает это дело необыкновенно хорошо, точно и
постоянно. Так Розанов писал,— “выговаривал” — все, что ощущал, и все, что в
себе видел, а глядел он в себя постоянно, пристально.
Писанье у
писателя — сложный процесс. Самое удачное писанье все-таки приблизительно.
То есть между ощущением (или мыслью) самими по себе и потом этим же ощущением,
переданным в слове, — всегда есть расстояние; у Розанова нет; хорошо, плохо —
но то самое, оно; само движение души.
“Всякое
движение души у меня сопровождается выговариванъем”,— отмечает Розанов и
прибавляет просто: “это — инстинкт”.
Хотя и знает,
что он не как все, но не всегда понимает, в чем дело; и, сравнивая себя с
другими, то ужасается, то хочет сделать вид, что ему “наплевать”. И отлично,
мол, и пусть, и ничего скрывать не желаю. “Нравственность?
Даже не знал
никогда, через “Ъ” или через “е” это слово пишется”.
Отсюда упреки
в цинизме; справедливые — и глубоко несправедливые, ибо прилагать к Розанову
общечеловеческие мерки и обычные требования по меньшей степени неразумно. Он
есть редкая личность, но, чтобы увидеть это, надо переменить точку зрения.
Иначе ценность явления пропадает, и Розанов делается прав, говоря:
“Я не нужен,
ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен”.
Он, кроме
своего “я”, пребывал еще где-то около себя, на ему самому неведомых
глубинах.
“Иногда
чувствую чудовищное в себе. И это чудовищное — моя задумчивость. Тогда в круг
ее очерченности ничто не входит. Я каменный. А камень — чудовище...
... В
задумчивости я ничего не мог делать. И с другой стороны все мог делать
(“Грех”). Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и все вокруг меня”.
Но, конечно,
соприсутствовало в Розанове и “человеческое”; он говорит и о нем с волшебным
даром точности воплощения в слова. Он — явление, да, но все же человеческое
явление.
Объяснять это
далее — бесцельно. Розанова можно таким почувствовать, вслушиваясь в его
“выговариванье”, всматриваясь в его “рукописную душу”. Но можно не
почувствовать. И уж тогда никакие объяснения не помогут: Розанов действительно
делается “не нужен”.
Я буду, помня
об этой, ясной для меня, розановской исключительности, говорить, однако, о нем
— человеке, о том, каким он был, как он жил, об условиях, в каких мы
встречались. Иногда буду прибегать к самому Розанову, к его записям о себе,—
ведь равных по точности слов не найдешь. Больше я ничего не могу сделать.
Жаль, нет у
меня здесь ни писем его, ни ранних, ни предсмертных; и даже из книг его
(воистину “рукописных”, как он любил их называть) всего лишь две: “Уединенное”
и I том “Опавших листьев”.
2. ВЕСНОЙ
Зеленовато-темным
апрельским вечером мы возвращаемся[1][1] в первый раз от
Розанова, по дощатым тротуарам глухой Петербургской стороны. Розанов жил тогда
(в 1897? или 98?) на Павловской улице, в крошечном домике.
Только что
прошел дождь, разорванные черные облака еще плыли над головой, доски и земля
были влажны, и остро пахли весной едва распустившиеся тополевые листья, молодые
(так остро пахнут они только в России, только на севере).
— Да... Вот
весна... Весна!— сказал Философов (он был с нами у Розанова, и еще кто-то был).
Мы все думали
молча о весне и потому не удивились.
— Весна.
“Клейкие листочки”[2][2]... А что же вы
скажете о Розанове?
И заговорили о
Розанове.
Решительно не
помню, кто нас с ним познакомил. Может быть, молодой философ Шперк[3][3] (скоро умерший).
Но слышали мы о нем давно. Любопытный человек, писатель, занимается вопросом
брака. Интересуется, в связи с этим вопросом (о браке и деторождении),
еврейством. Бывший учитель[4][4] в провинции (как
Сологуб).
У себя,
вечером, на Павловской улице, он показался нам действительно любопытным.
Невзрачный, но роста среднего, широковатый, в очках, худощавый, суетливый, не
то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро, скользяще, не громко, с особенной
манерой, которая всему, чего бы он ни касался, придавала интимность.
Делала каким-то... шепотным. С “вопросами” он фамильярничал, рассказывал о них
“своими словами” (уж подлинно “своими”, самыми близкими, точными, и потому не
особенно привычными. Так же, как писал).
В узенькой
гостиной нам подавала чай его жена, бледная, молодая, незаметная. У нее был
тогда грудной ребенок (второй, кажется). Девочка лет 8—9, падчерица Розанова, с
подтянутыми гребенкой бесцветными волосами, косилась и дичилась в уголку.
Была в доме
бедность. Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение. Розанов
тогда служил в контроле[5][5]. И сразу
понималось, что это нелепость.
Ведь вот, и
наружность, пожалуй, чиновничья, “мизерабельная” (сколько он об этой
мизерабельной своей наружности говорил, писал, горевал!) — а какой это, к
черту, контрольный чиновник? Просто никуда.
Не знаю, каким
он был учителем (что-то рассказывал) — но, думается, тоже никуда...
3. ВСЕГДА НАЕДИНЕ
Кажется, с
1900 года, если не раньше, Розанов сближается с литературно-эстетической средой
в Петербурге. Примкнул к этой струе? Отнюдь нет. Он внутренно “несклоняемый”.
Но ласков, мил, интересен — и понемногу становится желанным гостем везде,
особенно у так называемых “эстетов”. Дружит с кружком “Мира Искусства”, быстро
тогда расцветшего.
И к нам
захаживал Розанов постоянно. Между прочим, нас соединял и молодой соловьевец
Перцов, большой поклонник Розанова. Перцов — фигура довольно любопытная.
Провинциал, человек упрямый, замкнутый, сдержанный (особенно замкнутый потому,
может быть, что глухой), был он чуток ко всякому нарождающемуся течению и
обладал недюжинным философским умом. Сам, как писатель, довольно слабый,—
преданно и понятливо любил литературу, понимал искусство.
Как они дружили,—
интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный,
деревянный Перцов? Непонятно, однако дружили. Розанов набегал на него, как
ласковая волна: “Голубчик, голубчик, да что это, право! Ну, как вам в любви
объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко, шепотом, а вы-то и не
услышите. Нельзя кричать такие вещи на весь дом”.
Перцов
глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои — не сердился, не
отвечал.
С другим человеком, еще
более сдержанным, каменным (если Перцов был деревянный), вышло однажды у
Розанова, в редакции “Мира Искусства”, не так ладно.
Постоянное
“ядро” редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были: Дягилев, Философов,
Бенуа, Бакст, Нувель и Нурок[6][6] (умерший). Около
них завалилось еще множество людей, близких и далеких. По средам в редакции
бывали собрания, хотя и не очень людные: приглашали туда с выбором. Розанову
эта “нелюдность” нравилась. Он, впрочем, везде был немножко один, или с
кем-нибудь “наедине”, то с тем — то с другим, и не удаляясь, притом, с ним
никуда: но такая уж у него была манера. Или никого не видел, или, в каждый
момент, видел кого-нибудь одного и к нему обращался.
Ни малейшей угрюмости;
веселый, даже шаловливый, чуть рассеянный взгляд сквозь очки, и вид — самый
общительный.
В столовой “Мира Искусства”,
за чаем, вдруг привязался к Сологубу, с обычной каменностью молчащему.
Между Сологубом и Розановым
близости не было. Даже в расцвете розановских “воскресений”, когда на Шпалерную
ходили решительно все (вот уж без выбора-то!),— Сологуба я там не помню.
Но для коренной розановской интимности
все были равны. И Розанов привязался к Сологубу.
— Что это,
голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство.
Смотрю на вас — и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!
Случилось, что в это время
все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес, монотонно, холодно и
явственно:
— А я нахожу,
что вы грубы.
Розанов
осекся. Это он-то, ласковый, нежный,— груб! И, однако, была тут и правда
какая-то; пожалуй, и груб.
Инцидент сейчас же смазали и
замяли, а Розанов, конечно, не научился интимничать с выбором: интимность была
у него природная, неизлечимая, особенная: и прелестная, и противная.
4. НАИМЕНЕЕ РОЖДЕННЫЙ
Вот, сидит
утром в нашей маленькой столовой, в доме Мурузи, на Литейном[7][7],— трясет ногой
(другую подогнул под себя) и что-то пишет на большом листе — меленько-меленько,
непонятно,— если не привыкнуть к его почерку. Старается все уместить на одной
странице, не любит переворачивать.
Это он забежал
с каким-то спешным делом, по Рел. -философским собраниям, что-то нужно кому-то
ответить, возразить, или к докладу заседания что-то прибавить... все равно.
Сапоги у него
с голенищами (рыжеватыми), с толстыми носами. Брюки широкие, серенькие в
полоску. Курит все время — набивные папиросы, со слепыми концами. (По
воскресеньям, за длинным чайным столом, у себя, где столько всякого народу,
набивает их сам; сидит на конце стола, спиной к окнам, и тоже подогнув ногу.)
Давно
присмотрелись мы к его лицу, и ничего уже в нем “мизерабельного” не находим.
Кустиками рыжевато-белокурая бородка, лицо ровно-красноватое... А глаза вдруг
такие живые, и плутовские — и задумчивые, что становится весело.
Но Розанов все
не может успокоиться и часто повторяет:
— Ведь мог бы
я быть красив! Так вот нет: учителишка и учителишка.
Потом он это и
написал (в “Уединенном”).
“Неестественно-отвратительная фамилия дана мне в дополнение к
мизерабельному виду. Сколько я гимназистом простаивал перед зеркалом”...
“Сколько тайных слез украдкой” пролил. Лицо красное. Волоса... торчат кверху...
какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо и как я не видал ни у кого.
Помадил я их, и все — не лежат. Потом домой приду, и опять зеркало: “Ну, кто
такого противного полюбит? Просто ужас брал”. “... В душе думал: женщина меня
никогда не полюбит никакая. Что же остается? Уходить в себя, жить с собою, для
себя (не эгоистически, а духовно), для будущего...”
Он прибавляет,
однако, что “теперь” это все “стало ему даже нравиться”: и что “Розанов” так
“отвратительно”, и что “всегда любил худую, заношенную, проношенную одежду”.
“Да просто я
не имею формы... Какой-то “комок” или “мочалка”. Но это оттого, что я весь —
дух; субъективное развито во мне бесконечно, как я не знаю ни у кого”. “И
отлично”... Я “наименее рожденный человек”, как бы “еще лежу (комком) в утробе
матери” и “слушаю райские напевы” (вечно как бы слышу музыку, моя особенность).
И “отлично! Совсем отлично!” На кой черт мне “интересная физиономия” или еще
“новое платье”, когда я сам (в себе, в комке) бесконечно интересен, а по душе —
бесконечно стар, опытен и вместе юн, как совершенный ребенок... Хорошо! Совсем
хорошо!..”
С блестящей
точностью у Розанова “выговаривается” (записывается) каждый данный момент.
Пишет он — как говорит: в любой строке его голос, его говор, спешный, шепотный,
интимный. И открытость полная — всем, т. е. никому.
Писать Розанов
мог всегда, во всякой обстановке, во всяком положении; никто и ничто ему не
мешало. И всегда писал одинаково. Это ведь не “работа” для него: просто жизнь,
дыханье.
Розанов уже не
в контроле; он на жалованьи в редакции “Нового Времени”. Печатает там время от
времени коротенькие, яркие полуфельетончики; Суворин издает его книги. Старик
Суворин, этот крупный русский нигилист, или, вернее, “je m'en fiche'ист”[8][8], очень был чуток
к талантливости, обожал “талант”. Как некогда Чехову — он протянул руку помощи
Розанову, не заботясь, насколько Розанов “нововременец”. Или, может быть,
понимая, что Розанов все равно ни к какой газете, ни к какому такому делу
прилипнуть не может, будет везде писать свое и о своем, не считаясь с
окружением. В редакции его всерьез не принимали, далеко не все печатали, но
иногда пользовались его способностью написать что-нибудь на данную тему вот
сейчас, мгновенно, не сходя с места,— и написать прекрасно. Ну, почеркают
“розановщину”, и живет.
Мы все
держались в стороне от “Нового Времени”; но Розанову его “суворинство”
инстинктивно прощалось: очень уж было ясно, что он не “ихний” (ничей): просто
“детишкам на молочишко”, чего он сам, с удовольствием, не скрывал. Детишек у
него в это время было уже трое или четверо.
[1][1] ... и мы возвращаемся в первый раз от Розанова...— Мережковские познакомились
с Розановым в конце 1896 года через П. П. Перцова, который сам незадолго до
того узнал Розанова и впоследствии стал его близким другом.
[2][2] .... Весна.
“Клейкие листочки”...— цитата из стихотворения А. С. Пушкина “Еще дуют
холодные ветры...” (1828), которую использовал Ф. М. Достоевский в романе
“Братья Карамазовы” (глава “Братья знакомятся”).
[3][3] Шперк Федор Эдуардович
(1872—1897) — рано умерший от чахотки талантливый молодой философ, памяти
которого Розанов посвятил статью “Ф. Э. Шперк”, вошедшую в его книгу
“Литературные очерки” (СПб., 1899).
[4][4] Бывший учитель в
провинции...— после окончания историко-филологического факультета
Московского университета в 1882 году Розанов учительствовал в провинциальных
гимназиях, преподавая историю и географию, в Брянске, Ельце и недолго в городе
Белом Смоленской губернии. Среди учеников Розанова в Елецкой гимназии был
будущий писатель М. М. Пришвин, который был исключен из гимназии по настоянию
учителя географии Розанова и который, несмотря на это, пронес через всю свою
жизнь огромное уважение к писателю и философу Розанову.
[5][5] Розанов тогда служил
в контроле.— В 1893 году Розанов переехал в Петербург, получив место
чиновника в Государственном контроле, где прослужил шесть лет, выйдя в отставку
в 1899 году в чине коллежского советника.
[6][6] Постоянное “ядро”
редакции, тесно сплоченный дружеский кружок, были: Дягилев, Философов, Бенуа,
Бакст, Нувель и Нурок...— П. П. Перцов вспоминает: “Как-то вдруг, точно из
земли, вышла на свет эта маленькая группа фанатически воодушевленных рыцарей
художественной новизны. Почти непонятно, как могла она сложиться в заспанной
атмосфере тогдашней России...” (П. Перцов. Литературные воспоми
Размер файла: 306.5 Кбайт
Тип файла: doc (Mime Type: application/msword)
Вход для партнеров
Самые популярные

(Статьи)

(Методические материалы)

(Книги)

(Рефераты)

(Методические материалы)
Последние новости
-
2011-10-15 11:07:21
Программа для просмотра формата fb2 -
2011-09-29 12:51:24
Навигация добавления закладок в социальные сети -
2011-08-18 11:26:03
Вплив вступу до СОТ на зміни інвестиційної привабливості (галузевий аналіз) -
2011-08-18 11:24:11
Ідентифікація інвестиційно привабливих галузей -
2011-08-10 07:56:04
Основания и процессуальный порядок отказа в возбуждении уголовного дела