ХРЕСТОМАТИЯ
ОТ ГЕОПОЛИТИКИ К ХРОНОПОЛИТИКЕ

Предисловие составителя

Одной из особенностей политической картины наступившего века является открытое доминирование политики реального времени над политикой реального пространства, родившейся еще в античные времена, первая в истории геополитическая идея сформулирована в  труде Фукидида "История Пелопонесской войны". Однако в наше время Геополитика - пассивная мистика пространства начинает уступать место хронополитике - активной мистике времени. Отцы постиндустриального общества во весь голос заговорили о разработке технологии конструирования будущего. Естественно мы не могли игнорировать указанную тенденцию приступая к составлению данной хрестоматии. Именно поэтому упор в ней сделан не на классические тексты отцов геополитики, а на современные исследования перелома в развитии классических представлений.

Глава 1

Идея геополитики. Идея о том, что географические факторы определяют внешнюю и военную политику государства, возникла едва ли не с образованием первых государств древней цивилизации. Однако на рубеже ХIХ — ХХ вв., когда борьба за переустройство мира вступила в новую фазу — фазу насильственного передела, политическая география формировалась как самостоятельная область науки и начала интенсивно развиваться. В политической географии, университетской дисциплине, произошло информационно-теоретическое приращение: в качестве аналитического материала ввели элементы теории международных отношений, военный, технологический аспекты и …возникла геополитика как политологическо-географический взгляд на теорию международных отношений.

  Геополитика- это гуманитарный материал, объединяющий ценности политической тактики и научную методологию. Геополитика создает стратегию, превращая географическую статику в политико- географическую и геополитическую динамику. Динамика политических реалий и творческая воля государственных деятелей непрерывно все изменяют. В мировой политике постоянно совершаются волевые усилия многочисленных удачных и неудачных попыток изменить мир во имя государства.

Историография геополитики. В ХIХ-веке началось становление новой науки о влиянии земной поверхности на историю народов, государств и всего человечества. Карл Риттер предлагал назвать эту науку сравнительным земледелием, Фридрих Ратцель – политической географией.

История и география.
 

 
Гердер История есть движущаяся география, а география – остановившаяся история
Тэн Философия истории повторяет в точном отображении философию естественной истории
Наполеон Ключ политики государств – в их географии

Высказывание немецкого философа Гердера подводит к выводу о зависимости людей от земли, от земных площадей и исторические способы расходования социальной энергии во многом связаны с географическими условиями их жизнедеятельности. Возможно, что всю историю цивилизации можно обозревать на географической базе“. Тогда жизненной декорацией мировой истории является география планеты.

Географические реалии в истории.
 

 
Объект Роль
Британский остров могущество Англии: островная безоопасность, взаимная близость залежей железа и каменного угля
Нил Влияние на богатые урожаи
Хуан-хэ и Ян-цзы Орошение, благоприятный ландшафт междуречья
Средиземное море Торговые пути, судостроительство

Роль географических реалий прекрасно иллюстрирует фантазия Гердера: „Будь в Центральной Азии Средиземное море– вся история человеческой культуры была бы иной“. Но бывают неоправданные обобщения: монотеистическую религию объявляют результатом “пустынного” мышления, говорят о мистике леса или о „мужских“ и „женских“ континентах. Критическое отношение к подобным моментам не должно отражаться на изучении геополитического метода в научном плане.

Во влиянии географии на историю, и истории на географию определяет взаимное влияние, взаимная связь, взаимозависимость. Человечество преображает природу своими усилиями, деятельностью. Человек покоряет природу, пользуется ее законами. Он осушает болота, прорывает каналы, организует недра, приручает пустыни, океаны, воздвигает города, побеждает расстояния. Он культивирует природу, создает ей „второе лицо“, ландшафт природы превращает в культурный ландшафт и пассивные пространства в активные.

История – это непрекращающаяся борьба человека с пространством. Трудом человека и его знаниями изменяются облики целых стран. Великая китайская стена, римские акведуки, наполеоновские дороги, трансконтинентальные поезда , мировые подводные кабели, морские порты, плотины – все это реальности не только исторические, но и географические. География подтверждает и иллюстрирует историю. Общеизвестна мировая культурно-историческая роль городов-государств. Территории есть государства, пространства властно организованного порядка: значительная часть государственной энергии направляется на преображение государственной территории. Месторасположение дано государству, но в то же время государство творит себе свое место не только в пространстве, но и в истории. Любая государственная экспансия может рассматриваться, как процесс преображения государством своего пространственного тела, своей территории.

О русской истории профессор Г. В. Вернадский говорит как о соотношении лесной и степной полосы, борьбы леса и степи. Хронология процесса такова:
 

 
1 попытки объединения леса и степи до 972 г.
2 борьба леса и степи 972-1238
3 победа степи над лесом 1238-1452
4 победа леса над степью 1452-1696
5 объединение леса и степи 1696-1917

Следует обратить внимание, что между категориями леса и степи можно провести прямые параллели по противостоянию России и азиатско-тюркских цивилизаций.

О Сицилии в древнем мире известна формула Ганото: „Палермо глядит в Европу, Агригент на Африку, Сиракузы на Грецию; эти три окна Сицилии дают завершенную формулу ее тройственной ориентации и тройственного предназначения“.

Проблема соседних народов в истории: количество и качество соседей оказывают влияние на характер народа и стиль государства. Географическая изолированность Англии позволяла ей выигрышно придерживаться политики „блестящей изоляции“. Напротив, неблагоприятное в смысле соседства положение Польши сыграло негативную роль в ее истории и доставляет ей немало тревожных забот и ныне- двусмысленно положение „буферных“ государств. Соседство с северными кочевниками привело к появлению в истории Великой китайской стены.

По мере роста населения и развития производительных сил, потребная для хозяйственной самодостаточности социально-политического организма земельная площадь должна неизбежно расширяться. От натурального хозяйства и государства-города, через свободную денежную торговлю национальных государств, к современной рыночной экономике мировых империй, стимулирующих всемирное экономическое единение.

Но поверхность планеты связана с освоением и моря, занимающей огромные пространства. На основании освоения географического горизонта можно выделить следующие стадии:
 

 
1 период речной культуры египетская, вавилоно-ассирийская, индийская и китайская цивилизации
2 период средиземноморской культуры Финикия, Карфаген, Греция, Рим
3 период океанический Атлантический океан (цивилизации испанская, голландская, английская, французская)

Политическая география и геополитика. Различие между геополитикой и политической географией заключаются по Хаусхоферу, что “политическая география рассматривает государство с точки зрения пространства; геополитика же рассматривает пространство с точки зрения государства”.

Географы в политической географии приходят к истории и государствоведению, а историки и государствоведы в геополитике, через тему территории, восходят к географии, как способу лучше постичь историю и государство. Кьеллен определяет: “Геополитика– есть учение о государстве, как историческом организме или пространственном явлении”. Геополитика существенно проникнута динамизмом: она изучает государства в их движении, в непрерывно меняющихся взаимоотношениях, в их связях и состязаниях, но через призму неизменяющихся условий географии. Анализируя географическую компоненту истории геополитик прогнозирует тенденции, перспективы дальнейшего развития, конструирует сценарии и намечает программные действия. Поэтому географ Роберт Зигер на вопрос о различии между политической географией и геополитикой ответил: “Прогнозы. Первая им чужда; вторая неизбывно к ним тяготеет”. Антонио Фламиньи резюмировал проблему следующим образом: "Политическая география - это анализ, в то время как геополитика - это синтез".

Геополитика как наука обращена на государство и его перспективы в свете географических особенностей его территории.
 

История геополитических конфигураций.

Поражение германо-австрийского блока, подписание в 1919 г. Версальского и Сен-Жерменского мирных договоров и создание на их основе Версальско-вашингтонской системы завершают первый в истории человечества поистине глобальный геополитический перелом: разрушаются союзы побежденные и образуются новые государства, перераспределяются колонии, формируются новые сферы влияния и политические блоки. Наибольшие потери понесли Германия, Австро-Венгрия (распавшаяся на 3 государства) и Россия, которые выпали из числа не только мировых, но и европейских лидеров.

Три страны — Англия, Франция и США подтвердили статус великих держав. В наибольшей степени усилили свое геополитическое положение США, укрепившие свою экономику за счет военных поставок. Никогда ранее их влияние в Европе и в мире не было столь значительным.

Вторая мировая война вновь приводит к насильственному изменению глобальной геополитической конфигурации, которое в очередной раз закрепляется юридически, теперь уже решениями Ялтинской и Потсдамской конференций 1945 г.

В результате перераспределения зон геополитического влияния снова существенно изменилась расстановка сил во всех стратегически значимых регионах мира. На послевоенную политическую авансцену вышли только две великие державы — СССР и США.

Значительную часть второй половины XX столетия мир характеризовался биполярностью, решающую роль в международных отношениях играли две сверхдержавы - СССР и США. К сегодняшнему дню уцелела лишь одна сверхдержава, и возникают вопросы-версии: 1.Наступила эра беспредельного американского господства "Пакс Американа" или 2.происходит смена геополитической конфигурации, переход к новой парадигме (обе версии достаточно аргументированы).

При этом в биполярном мире политические инструменты схожи.
 
 
Геополитическая составляющая коммунизма Пакс американа
Москва поддерживала социалистические перевороты  Конго (убийство Патриса Лумумбы)
оплачивала счета зарубежных единомышленников Иран-Контрас”
готовила антиимпериалистические кадры Для афганских моджахедов
снабжала оружием бойцов национально-освободительных движений Ангола (Савимби)
посылала войска за рубеж для подавления контрреволюционных мятежей Гаити, Гренада

В историю монополярного мира уже попали и продвижение NATO на восток, бомбежки Югославии, использование мандата ООН в Сомали и Боснии.

Геополитические процессы. Резкое обострение борьбы за территориальный раздел мира внутри узкой группы крупнейших держав начала ХХ века стало причиной многочисленных колониальных войн и международных соглашений о разделах колоний и сфер влияния. Особой активностью выделялась Англия, изо всех сил стремившаяся сохранить Британскую империю.

Иметь колонии было очень выгодно и все крупные державы боролись за право контроля над чужими землями. Однако к середине ХХ в. колониальная система не только рухнула, но сам колониализм был объявлен мировым сообществом вне закона. Возникла потребность в новом инструменте завоевания и сохранения международного влияния и эту роль сыграла геополитика.

Предмет исследования геополитики – теоретическое обоснование действий и политики государств, взаимодействия политических структур в системе координат географических пространств. Метод геополитики - системный анализ политических, географических, экономических, военных факторов и проецирование потенциала государств в масштабе пространства планеты. Гносеология геополитики основана на междисциплинарных инструментах общественных и естественных научных дисциплин. Онтологически геополитика- это учение о влиянии географического фактора на политику. Геополитика вытекает из философских учений о государстве, праве, окружающей среде, религии, войне, нации.
 

ГЕОПОЛИТИКА КАК МИРОВИДЕНИЕ И РОД ЗАНЯТИЙ
В.Л. Цымбурский

РОССИЯНЕ ОТКРЫВАЮТ ГЕОПОЛИТИКУ
Конец ХХ в. в России отмечен широким внедрением идеи “геополитического” в обиход политики, масс-медиа и общественных наук. С конца периода перестройки постепенно исчезает привычный для советских времен автоматизм огульного связывания геополитики “с противостоящими СССР политическими силами” (1, с.3). В посткоммунистическом дискурсе “геополитическое” быстро обрело позитивные качества. Однако нельзя упускать из вида, что первоначальные функции данного понятия в рамках этого дискурса существенно отличались от тех, которые оно получило примерно с середины 1990-х.

На первых порах апелляции к геополитике, как и к национальному интересу, выражали претензию политиков, экспертов и журналистов на деидеологизированность и реализм, якобы в противовес эмоционально-идеологическим установкам реальных или предполагаемых оппонентов. При этом прокламируемые “реализм” и “геополитика” обретали самые разные прагматические аранжировки, в зависимости от того, какой именно идеологии противопоставлялись. Политологи демократического лагеря, атакуя мессианский глобализм СССР, звали к “разработке критериев своего рода геополитической разумной достаточности для России”, приравнивая эту достаточность к “обеспечению как минимум экономических интересов России в мире” (2, с.28). Неслучайно в первый же месяц послесоюзного существования РФ ее министр иностранных дел А.В.Козырев объявил: “Отойдя от мессианства, мы взяли курс на прагматизм... на место идеологии приходит геополитика, то есть нормальное видение естественных интересов” (3). Со своей стороны публицисты патриотической оппозиции еще до конца Союза, нападая на “идеализм” горбачевского “нового мышления”, твердили: “От того, что СССР станет называть себя демократией, отношение к нам соседей не изменится, ибо оно диктуется геополитикой, а не эмоциями” (4). В ту пору “антиидеологичность” геополитики казалась самоочевидной (1, с.5). Даже К.В.Плешаков, введший в 1994 г. ценное, на мой взгляд, понятие “геоидеологической парадигмы”, видел за ним способ взаимодействия геополитики с идеологией как существенно разных духовных комплексов, — и не более того (5).

За считанные годы такое восприятие “геополитического” уходит в прошлое: можно уверенно сказать, что тот человек, который сегодня в России продолжает отождествлять геополитику с прагматизмом и “разумной достаточностью”, духовно остается в самом начале завершающегося десятилетия. Сперва политологи заговорили о готовности российских националистов “именно в качестве идеологии... воспользоваться геополитикой” (6, с.7).Чуть позже, с конца 1995 г., как констатирует Н.А.Косолапов, “в официальных документах высших эшелонов российской власти приживается формулировка “национальные и геополитические интересы России”. Сравнивая фразеологию разных политических сил, он же заключает: “На авансцену политического сознания вышла и уверенно заняла на ней доминирующее место не концепция и не теория, а именно идея геополитики... Более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию”. Косолапов предупреждает об опасности для наших политиков, увлекшись “идеологией геополитизма”, “опять схватиться за лысенковщину вместо науки” (7, с.57, 61). В том же духе М.В.Ильин пишет о возможности зарождения в России из “геополитических мечтаний” и “геополитической мистики” нового “единственно верного учения” (8, с.82). Еще один автор недавно прямо назвал геополитику “идеологией восстановления великодержавного статуса страны” (9, с.6). Ученым вторит публицист — правый радикал А.Г.Дугин, который в своих “Основах геополитики” ставит ее в один ряд с марксизмом и либерализмом, т.е. относит ее именно к идеологиям (10, с.12).

Можно оспаривать эти оценки и предупреждения, но надо признать, что они прочно вписаны в российский духовный контекст второй половины 90-х, где роль “геополитического” несоизмерима с исполнявшейся им 5-6 лет назад функцией индикатора — чаще мнимой — идеологической нейтральности.

Как же состоялась перемена в прагматике “геополитического”? Вспоминается выдержанная в “реалистическом” стиле формулировка из соглашения 1991 г. об образовании СНГ: “...констатируем, что Союз ССР как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование” (11). Таким образом, с самого начала существования новой России ученым открылся обозначенный в ее первом документе путь сравнения двух реальностей: переставшего существовать Союза ССР и того порядка, который пришел на его место, — в качестве реальностей геополитических.

Эта возможность была использована россиянами двояко. Одни аналитики делали упор на преемственности РФ относительно прежней сверхдержавы. Идейное размежевание новой власти с большевизмом, грозящее порвать связь времен, отчасти нейтрализовалось заявлениями в том духе, что “вненациональная коммунистическая доктрина внешней политики СССР долгие годы маскировала геополитические факторы, никогда не перестававшие определять мировую роль России” (12, с.12). Эти факторы как бы возводились в общий знаменатель прошлого и настоящего страны. Другие авторы, наоборот, указывали на глубину разлома между двумя геополитическими реальностями, подчеркивая опасность превращения послесоюзной России из “ядра Евразии” в “евразийский тупик” (13; 14). Спрос на эту тематику породил волну работ, либо несших в заглавиях слова “геополитика”, “геостратегия” и производные от них эпитеты, либо текстуально перенасыщенных этими понятиями. В ход пошли такие словосочетания, как “геополитическая идентичность” и “геополитическое Я России” (15, с.36 и сл.). Немалый вклад в этот бум внесла группа идеологов-радикалов, издающих с 1992 г. журнал “Элементы”: своей переводческой и популяризаторской активностью они весьма содействовали распространению в России идей и схем классической западной геополитики.

Однако, помимо функций утверждения исторической непрерывности и критики дня сегодняшнего с позиций лежащего в прошлом идеала, “геополитическое” в нашем обществе быстро обрело еще одно назначение. Мне уже приходилось писать о том, как “в обществе, круто разделенном по социальным ориентирам, геополитика, представляя страну... как единого игрока по отношению к внешнему миру, несет в себе миф “общей пользы”... поэтому искомая многими партиями и элитными группами идеология, которая бы “сплотила Россию”, почти неизбежно должна включать сильный геополитический компонент” (16, с.108). Оппозиция это осознала очень рано. С 1993 г. В.В.Жириновский, Г.А.Зюганов, С.Н.Бабурин и их соратники публикуют свои геополитические кредо. Если политологу может видеться в “геополитизме” угроза “новой лысенковщины”, то Зюганов сравнивает геополитику по ее практической полезности с кибернетикой, также пострадавшей от советской ортодоксии (17). Почувствовав интегративный потенциал “геополитики как идеи”, официальная власть быстро усваивает риторическую топику конкурентов. К наблюдениям Косолапова я мог бы добавить, что уже в 1996 г. в послании Б.Н.Ельцина к Федеральному собранию по вопросам национальной безопасности эпитет “геополитический” появляется семь раз, в том числе — в высказывании о “трех глобальных пространствах: геополитическом, геостратегическом и геоэкономическом” (18).

Однако проявление уже не просто политической конъюнктуры, но более общего интеллектуального стиля времени мы вправе увидеть в том, как под знаком идеи “геополитического” модифицируется изложение прошлого России в трудах историков и культурологов. В арсенал российской исторической науки входят в 1990-х годах труды евразийцев первой генерации, не только введших в наш язык слово “геополитика”, но ставивших себе в заслугу “обоснование в русской науке геополитического подхода к русской истории” (19, с.126, 205). К родоначальникам отечественной геополитики причисляются такие мыслители, как Ф.И.Тютчев, И.С.Аксаков, В.И.Ламанский и другие славянофилы, военные географы Д.А.Милютин и А.Е.Снесарев (20), блестящий политгеограф начала века В.П.Семенов-Тян-Шанский. Звучат разноречивые оценки “геополитики” И.В.Сталина (21). В работах А.П.Богданова, С.А.Экштута, А.Л.Зорина многие русские поэтические, проповеднические, эпистолярные тексты ХVII-ХVIII вв. и даже некоторые изобразительные памятники той поры изучаются как проявления геополитического мировидения (22). Значительные научные результаты, я считаю, принесла предпринятая С.В.Лурье попытка характеризовать — методами этнокультурологии — российскую геополитику ХIХ в., и, прежде всего, подойти к ее парадоксам и тупикам как к симптомам кризиса или искажениям православно-государственнической “культурной темы” русского народа (23). Так в наши дни складывается практика — а в перспективе закладывается традиция — изучения “геополитического” в отечественной культуре. Ряд моих работ 1993-98 гг. принадлежит к тому же, возникающему на наших глазах исследовательскому направлению (24).

Думается, следующей фазой в утверждении данного направления как новой научной практики, после начальной показательной разработки отдельных фактов и сюжетов, должно явиться сквозное — пусть даже сперва и неполное — выделение в российской интеллектуальной истории феноменов, преположительно составляющих национальную традицию геополитического мышления. Я полагаю, что эта задача должна решаться одновременно с другой, не менее важной, а именно с построением исторической морфологии этих феноменов, демонстрирующей, хотя бы в первом приближении, логику их генезиса, а значит и принципы становления данной национальной традиции в целом. Значимость обеих этих задач обусловлена как огромной ролью “геополитического” в намечающемся государственном и культурном самосознании новой России, так и необходимостью сопротивления тем иррациональным мутациям “геополитизма”, которых не без оснований опасаются Ильин и Косолапов.

Однако неизбежной методологической предпосылкой такой работы должен стать ответ на исходный вопрос: что представляет из себя как духовное и интеллектуальное явление то множество воззрений, методик и дискурсивных приемов, которое в ХХ в. сложилось на Западе под именем “геополитики” и чье влияние в разных формах проявляется сейчас также и в России? Ведь именно этим явлением XX в. задается эталонное представление о “геополитическом”, благодаря которому оно, это “геополитическое”, обнаруживается и в других обстоятельствах, в том числе и в истории русской общественной мысли доимперской и имперской эпох.

ПОДСТУПЫ К ОПРЕДЕЛЕНИЮ
Предварительный ответ на вопрос о понятии геополитики мог бы звучать так. Геополитика — это особая интеллектуальная парадигма, охватывающая сразу и определенный вид отношения к миру, и вместе с тем род занятий, ориентированный на классические для него образцы, ставящий перед собой характерные лишь для него проблемы и обладающий специфической техникой их решения. Нормативный смысл термина определяется тем, что элемент “гео” в его составе соотносится с понятиями “географии”, “географического”.

По своей словопонятийной структуре “геополитика” есть некая встреча или синтез представлений о “географическом” и “политическом”. Такую этимологическую внутреннюю форму вложил в это понятие его создатель Р.Челлен, назвав геополитикой гипотетическую “науку о государстве как географическом организме, воплощенном в пространстве” (25, с.45). Англичанин Х.Маккиндер, американец Н.Спайкмен, немцы К. и А.Хаусхоферы, русский П.Н.Савицкий зовутся геополитиками, так как в их трудах политика стыкуется с географией, а политическое целеполагание — с представлением структур земного пространства.

Некоторые российские политологи в последние годы отрешаются от базисного смысла “геополитики”, пускаясь в свободные переосмысления модного концепта. Так, К.Э.Сорокин хочет понимать под геополитикой “комплексную дисциплину о современной и перспективной многослойной и многоуровневой глобальной политике” (6, с.9; 26, с.16). Аналогично К.С.Гаджиев призывает переосмыслить в слове “геополитика” элемент “гео-” так, чтобы обозначать этой частицей “не просто географический или пространственно территориальный аспект в политике”, но “всепланетные масштабы, параметры и измерения, правила и нормы поведения в целом, а также отдельных государств, союзов, блоков в общемировом контексте”, а заодно и “восприятие мирового сообщества в качестве единой завершенной системы в масштабе всей планеты (27, с.17, 38). При этом “геополитика” становится синонимом “мировой политики” — и, соответственно, отождествляется либо вообще с изучением международных отношений, либо с обзором наиболее глобальных всемирных процессов в духе докладов Римского клуба, — для чего в наши дни часто используется специальный термин “глобалистика”.

Похоже, сознавая, что “геополитика” в его понимании совпадает с глобалистикой, Сорокин попросту отказывается учитывать последний термин, относя его к “разряду журналистских изысков” (6, с.8). Но такой “изыск”, по крайней мере, позволяет избежать дезориентации читателя, происходящей, когда ему преподносится “геополитика без географии”, с перетолкованной частицей “гео-”. Можно по-человечески понять ученых, пытающихся охватить словом, популярным в нынешней России, более привычные для них формы дискурса и виды исследований. Но надо осознавать, что в этих случаях имеет место подмена предмета, терминологическая и концептуальная. Я считаю себя безоговорочно вправе исходить из нормативной трактовки, отождествляющей “гео-” в слове “геополитика” с “географией” и “пространством”: в конце концов, именно такое восприятие и стоит за наблюдаемым интересом к геополитике в нашей стране. И без того, размышляя над предметом и статусом геополитики ХХ в., мы сталкиваемся с массой контроверз и разноречий в авторитетных изданиях и в трудах геополитиков, ориентированных вполне “парадигмально”.

В 1920-х и 30-х годах Мюнхенскую школу геополитики, созданную К.Хаусхофером, будоражили споры о том, представляет ли эта дисциплина особую науку со своей предметной сферой и собственными законами (вроде тех “законов экспансии”, которые пытался вывести ее предтеча Ф.Ратцель) — или это только метод осмысления истории и политики, группирующий факты под определенным углом зрения. Сам Хаусхофер колебался, то именуя ее, по стопам Челлена, одной из “наук о государстве”, то объявляя вовсе “не наукой, а подходом, путем к познанию” (28, с.24; 29, с.124). А.Грабовский, немецкий “геополитик №2”, первый глава германского Геополитического общества, через всю жизнь пронес понимание геополитики как “метода” и “средства познания”, но ни в коем случае не науки, открывающей некие законы (29, с.124; 30, с.11, 143). На руку такой интерпетации геополитики работает и крайняя эклектичность ее материала, ее свободное оперирование фактами столь разных наук, как “география, история, демография, этнография, религиоведение, экология, военное дело, история идеологий, социология, политология” и т.д. (9, с.11; 31, с.5).

Но эта же фактологическая пестрота геополитики придает особый смысл известному определению геополитики как “прикладной политической географии” (32). Едва ли в этой дисциплине можно видеть только практическое применение политико-географического знания — опорный ее материал никак не сводим исключительно к данным о распределении наличных политических структур на карте Земли. Скорее, понятием “прикладной политической географии” выражается то обстоятельство, что арсенал всей географии как универсального знания о конфигурациях самых разнообразных объектов, изучаемых по отдельности множеством наук (33, с.XV) применяется при необходимости данной дисциплиной в политических целях (34). Тогда спрашивается, не вносится ли “политическое” в геополитику лишь в ограниченной мере ее материалом, в основном же — ее целями? С такой точки зрения она может предстать и просто своеобразной политической деятельностью, “политическим искусством” в самом широком и расплывчатом смысле “искусства”.

Уже Хаусхофер сам дал к тому повод, обязывая геополитику научить не только народ “геополитически мыслить”, но и национальных лидеров “геополитически действовать” (28, с.16). В знаменитом манифесте Мюнхенской школы “Bausteine z?r Geopolitik” она на одной и той же странице определялась и как “учение о связях политических процессов с землей” и в качестве “искусства, способного руководить практической политикой” (35, с .27). Отсюда понятно, почему в годы второй мировой войны — в пору первоначальной прививки геополитики на американской земле — один американский автор трактовал ее как “доктрину и основанную на оной практику” (36, с.II), а другой видел в ней вообще не науку, а “школу стратегии”, помогающую политически нацеливать военную машину на захваты (37, с.101). Наконец, в 1960-х годах Британская Энциклопедия приравняла геополитику к любой национальной политике, насколько последняя обусловлена географическим контекстом (32).

Однако эта прагматизация и даже инструментализация геополитики исторически парадоксально переплелась с готовностью и ее апологетов (10, с.12; 30), и критиков (9; 29; 38) вплоть до откровенных хулителей усматривать в ней род идеологии и политической философии, “одну из систем интерпретации общества и истории, выделяющую в качестве основного принципа какой-то один важнейший критерий и сводящую к нему все остальные бесчисленные аспекты человеческой природы”. В этом восприятии ничего не изменило то обстоятельство, что К.Хаусхофер настаивал на объяснимости политических процессов средствами геополитики не более, чем на четверть (35, с.47; 29, с.125), стараясь сциентизировать свою деятельность и как бы подводя ее заранее под критерий фальсифицируемости К.Поппера.

Контроверзу между “наукоцентричным” толкованием геополитики и пониманием ее в смысле идеологического всеобъясняющего “учения” попытался в 1947 г. разрешить по-своему Ж.Готтманн, расценив по крайней мере германскую ее версию как “продукт многовекового развития географических интерпретаций истории, адаптированный к потребностям пангерманизма” (39, с.18), иначе говоря, представив ее грубо идеологизированной позитивной наукой (сравним это со словами Косолапова о “новой лысенковщине”!). Но при таком взгляде оставались совершенно непонятными отмечаемые самим Готтманном влияние и популярность методов Мюнхенской школы в США (39, с.37 сл.). Ясно, что американцев не могли пленить ни чуждый им пангерманизм, ни историко-географический базис этой школы — общее достояние западной науки. В германской геополитике после “химического” ее разложения Готтманном обнаруживается какой-то важный и заразительный остаток, которого не отразила формула французского географа*.

Как видим, в этих спорах геополитика нам предстает героиней с тысячей лиц: то ли она — наука, пытающаяся открывать законы явлений, то ли просто метод обработки данных, то ли множество разнородных знаний, методов и идей, сообща служащих целям политики и тем самым образующим прикладную науку; она — и “школа стратегии”, и политическая доктрина определенного толка, и вообще иное название для любой национальной стратегии; иногда она предстает идеологией, или философией истории, или результатом злонамеренной идеологизации какой-то из вполне респектабельных наук. Можно ли разобраться в этих противоречивых трактовках? Или придется согласиться с Э.А.Поздняковым, который, сам выступая практикующим геополитиком, написал о тщетности стараний — найти “четкую и всеобъемлющую формулировку геополитики, которая могла бы удовлетворить взыскательного читателя и дать строго научное понимание этой области” (13, с.37)?

Понятно, что в таких обстоятельствах некоторые политологи склонны признать в геополитике когнитивный конгломерат, где научный компонент сосуществует с иными составляющими, опять же вслед за Готтманном, как-то заявлявшим о германской геополитике, будто бы “в ее публикациях можно найти всего понемногу — от самой метафизической философии до повседневных военных наставлений” (38, с.59).

В том же духе М.В.Ильин намерен различать под маркой “геополитики” — во-первых, геополитические мечтания — “дилетантское философствование на темы политики, пространства и истории”, способное стать для политиков “руководством к действию” и обрести свойства “геополитической мистики”; во-вторых, геостратегические штудии — “ресурсные, обычно силовые, а изредка функциональные модели государств-Левиафанов и отношений между ними”; и, наконец, лишь в-третьих, “геополитику в строгом смысле”, подлинную науку. Такой наукой он полагает “знание (учение) об организации политий в качественно определенном пространстве”, состоящее, “прежде всего в выяснении взаимодействия природных и, шире, географических факторов… с различными системами и способами политической организации”. Основная проблематика этой науки для него заключена во “внутреннем устройстве (конфигурации сочленения географических возможностей и принципов политической организации) отдельных политий” (8, с.82 и сл.).

Если отвлечься от полемичности некоторых определений Ильина, вроде слов о “дилетантском философствовании”, похоже, что два важнейших яруса геополитической практики — геополитическая имагинация и геостратегические разработки — им выделены верно и именно они ответственны за отождествление ее одними авторами с идеологией и философией, а другими — со “школой стратегии”. Что же касается очерченной им области “геополитики в строгом смысле”, то тут напрашиваются два принципиальных замечания.

Прежде всего, неочевидно, что предложенное Ильиным определение охватывает те классические труды и идеи ХХ в., с которыми в этом веке был, в основном, связан образ геополитики как интеллектуальной парадигмы. Вспомним некоторые из этих идей:
— —развитую Маккиндером доктрину евроазиатского хартленда как “географической оси истории”, ключа к мировому господству, якобы оказавшегося к началу XX в. в руках России (40);
— —высказанную им же в 1943 г. идею мирового “осевого ареала”, объединяющего тот же хартленд с Западной Европой и Северной Америкой, окаймленного евроазиатскими, американскими и африканскими пустынями и противопоставленного другому великому пространству — поясу муссонов (41);
— —проект раздела мира на несколько огромных меридиональных гегемоний — “Пан-Европу”, “Пан-Азию”, “Пан-Россию” и “Пан-Америку” — по К.Хаусхоферу (42, с. 95; 31, с.73 и сл.);
— —концепцию евроазиатского и североамериканского приморья-римленда как инкубатора держав — “мировых господ”, выдвинутую в 1916 г. Семеновым-Тян-Шанским (43, с.599), а в 1942 г., независимо от него, Спайкменом (44);
— —гипотезу столкновения цивилизаций как консолидированных политических пространств, обычно связываемую сейчас с именем С.Хантингтона, но на самом деле восходящую к раннему (1931 г.) варианту “геополитики панидей” Хаусхофера, в свою очередь очень близкому к доктрине цивилизационно мотивированных “государств-материков”, которую разработал в 1927 г. русский евразиец К.А. Чхеидзе (45).

Если придерживаться критериев Ильина, едва ли не все эти классические для исследуемого направления теории, пожалуй, следовало бы отнести не к “геополитике в строгом смысле”, а либо к геостратегическим экзерсисам, либо к философствованию на темы политики, пространства и истории. Во всяком случае, если “строгая геополитика” должна главным образом заниматься внутренним строением существующих государств, то перечисленные идеи и модели окажутся, в лучшем для них варианте, на дальней периферии этой науки.

Кроме того, конструируя идеальный образ геополитики как науки, Ильин не уделяет внимания существованию реальной академической дисциплины “политическая география”. Известно, что геополитика сперва развивалась в лоне последней: по этому ведомству проходили труды Ратцеля и раннего Маккиндера. Но, начиная с Челлена, как геополитики, так и политгеографы постоянно пытаются провести — пусть условно — разграничительную черту между двумя интеллектуальными областями и профессиями. Не у всех это получается достаточно отчетливо*. Но тем показательнее очень наглядные случаи, когда именно политической географии по преимуществу приписывают круг интересов, вменяемых Ильиным “геополитике в строгом смысле”.

Так, среди опытов разграничения двух дисциплин очень показательны — предпринятый в 1930-х коллегой Хаусхоферов О.Маулем и через полвека в 1980-х американцем Дж.Паркером. Эти версии серьезно различаются, но, сопоставляя их, можно, через сами их расхождения, прийти к интересным выводам относительно природы и назначения геополитики.

Мауль уступил политической географии всю статику государства — его расположение, форму, размеры и границы, его физико-географические и культурные свойства, а заодно и прошлую динамику государства — историю его пространственного формирования, все, говоря словами Ильина, “знание о организации политии в качественно определенном пространстве”. Политическая география должна осмыслять эти “пространственные данности” (Raumgegebenheiten), тогда как геополитика, по Маулю, живет “пространственными потребностями” (Raumerfordernnisse) государства. “Геополитическая постановка проблем, геополитическое исследование и обучение начинаются с вопроса о том, служат ли и как служат природные и культурные факторы политике, относящейся к пространству, соответствуют ли ее требованиям и насколько”. Сами пространственные запросы государства Мауль свел в иерархию, начиная с минимальных первичных условий для его возникновения, обеспечивающих внутреннюю связность и целостность данного образования, и далее располагая возможности для его самозащиты и прироста, для выработки форм взаимодействия с внешним миром, все более благоприятствующих государству, его народу и экономике. Политической географией, “наукой-матерью” осмысляются прошлое и настоящее, царством же геополитики оказывается проектируемое будущее (46, с.37).

Сходным образом, хотя и в менее ясных выражениях, другой автор Мюнхенской школы О.Шефер предлагал спрашивать с политической географии “картину того, как пространство воздействует на государство”, а геополитике передоверял “вопрос о том, как государство заставляет его (пространство) служить намеченным целям” (47, с.133). Здесь, по сути, проводится то же различие, что и у Мауля, — между упором на данности и на потребности, на констатацию и на проектирование.

Обратясь к Паркеру, видим, что он проводит демаркацию совсем иначе, чем немецкие геополитики. Для него политическая география — это наука о жизненных условиях отдельных государств. Эти государства “могут рассматриваться как некие кубики. А те узоры и структуры, которые возникают из этих кубиков, составляют главный интерес геополитического исследования”. Рассуждая об “эклектической природе” и вместе с тем о “холистическом подходе” геополитики, о ее стремлении выявлять в политической сфере пространственные ансамбли или целостности (нем. Ganzheiten) “при помощи анализа, а также постулирования гипотез и теорий”, Паркер близок к истолкованию исследуемой нами дисциплины как метода конструирования таких целостностей, которые могли бы получать политический смысл, складываясь из разнородных географически аранжированных данных (31, с.2-5).

Казалось бы, его расхождение с Маулем и Шефером огромно: для них в фокусе геополитики — нужды державы, а для Паркера соединение стран в более обширные конфигурации. Но есть общая черта, которая объединяет противопоставление геополитики и политической географии у немецких авторов и у Паркера. Эта черта — приписываемая геополитике в обоих случаях проектность, все равно — проявляется ли она в изыскании средств для удовлетворения предполагаемых державных запросов или в усмотрении тех целостностей, для которых государства при некоторых условиях могут послужить чем-то вроде кубиков конструктора (кстати, показательна сама эта метафора, конструктивистская и вместе игровая).

Едва ли Паркер прав, когда работу с такими ансамблями считает исключительный прерогативой геополитики. Не случайно англичанин П.Тэйлор свое сугубо объективистское описание глобальных пространственно-политических структур с позиций миросистемного анализа назвал не “Геополитикой”, а “Политической географией” (48). Для политической географии пространственная мотивированность и пространственное воплощение политики — это самодовлеющие предметы изучения. Для геополитики же вся информация на этот счет представляет обоснование и опору политического волеизъявления. Поэтому геополитика может провидеть “политическое” там, где его не обнаруживает политическая география (как К.Хаусхоферу открывалась в чисто физико-географической реальности тихоокеанского пояса муссонов возможная суверенная империя “Пан-Азии”). Эту разницу А.Хаусхофер броско иллюстрировал примерами из древней истории: “Задаваясь вопросом о том вкладе, какой вносило географическое положение столичных городов — Вавилона, Сузы, Персеполиса и Пасаргада — в их изменчивую значимость для державы Ахеменидов, мы это делаем в рамках политико-географического исследования. Но основание Александрии великим македонцем мы по праву назовем актом геополитического мировидения” (49, с.19).

Аналогично авторам, мнения которых мы привели выше, один из крупнейших геополитиков современной Франции И.Лакост указывает, что “политико-географический анализ ограничивается в каждый момент описанием и измерением различия политических отношений… в разных частях какой-то территории, тогда как анализ геополитический… намного более озабочен стратегиями, направленными на то, чтобы модифицировать (или поддержать) разными способами отношения людей, живущих на некой территории, к государству, от которого они зависят, или к различным политическим силам, или к другим государствам” (33, с.XIX). Для Лакоста понятие “геополитики” охватывает как реальные пространственные стратегии тех или иных политических сил, так и сопоставительное экспертное рассмотрение и оценку подобных стратегий (33, с.XVII).

Можно заключить, что геополитика начинается там, где налицо — пусть в замысле или в умственной модели, — волевой политический акт, отталкивающийся от потенций, усмотренных в конкретном пространстве. И интересуют ее только такие пространственные структуры, которые мыслятся как субстраты, орудия и проводники порождаемых ею политических планов. Очень сильно, хотя и не без перегибов, об этом недавно написали два автора: “Политический регион представляет собой определенную территорию, выделенную субъективным способом, произволом доминирующей геополитической силы... потому, что таким образом ей удобно рассматривать пространство своего действия. Мыслительные структуры накладываются на реальность... В целом геополитический проект описывается скорее не как принцип организации пространства, а как способ действия мировых сил, способ, строящийся лишь отчасти на реальной переорганизации территории региона” (50, с.94). Авторы явно недооценивают меру, в которой “удобство” или “неудобство” конкретного волевого отношения к пространству бывает обусловлено географическими реалиями, но они правы в понимании того, что природа геополитики заключена в конструктивистском подходе к географии человеческих сообществ.

Возможно, здесь кроется объяснение столь неприятного для Готтманна 1940-х годов влияния немецкой геополитики в США: влияла не историко-географическая эрудиция и не пангерманистская ее обработка, но сам дух проектного отношения к земной поверхности, дух сборки макрогеографических композиций при осуществлении мировых заданий сверхдержавы.

И все же, неверно полагать, что политическая география изучает, а геополитика только планирует, — нет, последняя тоже исследует, умственно “прощупывает” мир, но исследует она его в целях проектирования, а часто также и через его посредство. Я отнюдь не отрицаю того, что едва ли не каждая наука имеет или может иметь свой проектный аспект. Более того, существуют школы науковедения, усматривающие в построении и проверке проектов сущность работы ученого. Тем не менее, для большинства наук такая трактовка является лишь одной из частных интерпретаций, дополняющих тривиальное их понимание как форм постижения какой-то истины, или, по крайней мере, приближения к ней. В случае же с геополитикой приходится констатировать, что под влиянием исторической конъюнктуры XX в. проектный аспект политической географии отделился от нее, обретя особый статус и не только существенно расширенную фактическую базу, но также и собственные приемы вчитывания “политического” в неполитические субстанции, а также и ряд функций, которых не знала “материнская наука”.

Ведь нельзя, в частности, не видеть того, что стратегическое постулирование потенциальных пространств с особыми политическими качествами является деятельностью во многом подготавливающей и мотивирующей внесение соответствующего самосознания в человеческие сообщества предполагаемых (виртуальных) ансамблей. Так, создавая в 1903 г. концепцию хартленда, Маккиндер находил возможную мотивировку для сплочения приморья Евро-Азии и Внешнего Полумесяца океанических государств под британским водительством против “русской угрозы”. Так К.Хаусхофер вырабатывал пропагандистские предпосылки развертывания меридиональных колоссов “Пан-Европы” и “Пан-Азии”. И точно так же русские евразийцы, строя картину “особого мира России-Евразии”, сцепленного единой судьбой и закольцованного симметрией природных зон, надеялись внедрить этот образ в сознание народов бывшей Российской Империи, чтобы тем самым предотвратить предвидимый ими второй, послебольшевистский распад страны.

Мода на геополитику в России оборачивается, помимо прочего, и тем, что некоторые авторы заявляют о себе как о геополитиках, на самом деле работая — иногда блестяще — где-то на стыке политической и исторической географии. Но в отличие от претензии на “геополитику без географии” вообще такие неточности самоидентификации не столь опасны, поскольку не слишком искажают в глазах общественности образ дисциплины.

ГЕОПОЛИТИКА В КОНТЕКСТЕ XX СТОЛЕТИЯ
И недруги классической геополитики, особенно в странах социализма (29; 51), и более объективные ее историки (31; 52, с.6) часто усматривали ее корни в империализме конца XIX — начала XX в. При этом всегда вспоминалась немецкая идея “жизненного пространства” и охотно цитировались слова Маккиндера о “закрытии мира”, наступившем в результате его империалистического исчерпания и раздела: “В Европе, Северной и Южной Америке, Африке и Австралазии едва ли найдется место, где можно застолбить участок земли... Отныне в постколумбову эпоху нам придется иметь дело с замкнутой политической системой и вполне возможно, что это будет система глобального масштаба” (40, с. 163). Столь авторитетный геополитик, как Грабовский, в своей последней книге 1960 г. “Пространство, государство и история”, прямо расписался во влиянии, оказанном на него как профессионала теорией империализма, и посвятил ей большой раздел (З0, с.10, 93-142). Но как же на деле соотносится географический конструктивизм этой парадигмы с колониалистскими реалиями времен С.Родса и Вильгельма II?

Нельзя забывать, что в ту пору закрытость “постколумбова мира” связывалась не только с глобализацией рынка и коммуникационным “уплотнением ойкумены” (27, с.5), но, главным образом, с закрытостью самих разделивших планету колониальных империй, которые жесткостью своих границ воспроизводили в расширенном масштабе территориальную замкнутость своих европейских “материнских” наций-государств. И это несмотря на то, что складывались такие империи из кусков земли, раскиданных по разным частям света. В первой трети ХХ в. будущее расчлененного мира дискутировалось многими мыслителями, видевшими его судьбу по-разному. К.Каутский видел это будущее как униполярный и плановый ультраимпериализм. А.Бергсону представлялся конфликт между все более интернациональной экономикой и обособленностью национально-государственных организмов, который могло бы преодолеть лишь складывание “открытого общества”, т.е. космополитической духовной элиты. Последняя, проведя культурно-религиозные реформы, оказалась бы в состоянии ограничить опасно растущее потребительство “закрытых” массовых обществ (53). В.И.Ленин был убежден, что мир “закрытых” империй, неспособных решать свои проблемы за счет ничейных земель, обречен на неравномерность развития и непрестанные военные переделы, открывающие путь для революционных прорывов социализма в слабых звеньях международной системы. Тут Ленин отчасти сходился с Маккиндером, предрекавшим, что “всякий взрыв общественных сил вместо того, чтобы рассеяться в окружающем неизведанном пространстве и хаосе варварства отзовется громким эхом на противоположной стороне земного шара”. В итоге, по мнению британского ученого, “разрушению подвергнутся любые слабые элементы в политическом и экономическом организме Земли” (40, с.163).

Наряду с другими идеологами той эпохи свое решение проблемы реорганизации “постколумбова мира” предложили и геополитики. Они указывали, что сепаратизм национальных имперских сфер приходит к своему концу, взамен чего происходит складывание тоже разграниченных, но неизмеримо более крупных пространственно-связанных образований на новых основаниях — физико-географических, экономических или культурно-цивилизационных. В виртуальном мире геополитики важнейшими величинами становились подобные новые целостности, которые в германской традиции были окрещены “большими пространствами” (Grossra?me) или “большими формами жизни” (Grosslebenformen). Одни проектировщики делали ставку на их формирование, другие, как Спайкмен, стремились предотвратить возникновение таких сверхдержав в Евро-Азии. Хаусхофер говорил в связи с этим о “панидеях” — консолидирующих сверхнациональных идеях, способных и стремящихся обрести пространственное воплощение. В литературе отмечалось, что прообразами таких конструктов для геополитиков служили доктрина Монро как выражение “панконтинентального сознания” и объединение Италии — пример преобразования географической категории в политическую, подчиненного сверхзадаче строительства нации (39, с.24; 37, с.9).

В неявном виде идея Большого Пространства живет не только в немецкой версии этой парадигмы. Обратимся еще раз к “Географической оси истории” Маккиндера. Мы узнаем из нее, что в прошлом столкновения приморья с силами хартленда распадались на множество отдельных конфликтов без большого мирового резонанса. Приморский “полумесяц” Евро-Азии был феноменом сугубо географическим. В условиях же мира закрытого и проникнутого резонансом, государства приморья, чтобы избежать общего крушения — удела всех “слабых элементов в организме Земли” — должны сплотиться против хартленда в гигантский блок, проникнутый единством интересов. Маккиндер утверждает: приморье Старого Света должно себя осознать феноменом политическим, восприняв сюжет, вчитанный этим автором в мировую историю и географию. Можно сказать, что геополитика в самом деле была порождена евроатлантическим империализмом, но порождена как одна из программ его преодоления и изживания в той его форме, в которой он выступал до второй мировой войны.

Один критик выделял в аппарате немецкой геополитики три якобы отдельных ключевых представления: Большое Пространство, “жизненное пространство” народа и мотив противостояния Суши и Океана (29). Думается, эти идеи не являются независимыми друг от друга: на деле, и Суша с Океаном, и “жизненное пространство”, охваченное политическим, экономическим и культурным преобладанием данного народа — это лишь частные случаи Больших Форм Жизни. Но и сам гроссраум — только частное проявление более фундаментальной категории, на которую опирается геополитика как мировидение. Такой категорией служит географическое явление, не просто влияющее на политические процессы — о чем судить политической географии, но предназначенное к волевой трансформации в феномен политический, поскольку, говоря словами цитированных выше авторов, — политической силе удобно и угодно в некий момент так видеть поле своего действия.

Попробуем типологизировать геополитические идеи, школы и традиции по специфике политических отношений, определяющих конкретные проекты. К примеру, в “Географической оси истории” Маккиндера и в его более поздней книге “Демократические идеалы и реальность” (54) проектирование строится на принципе конкуренции, состязания автономных политических сил, будь то необходимость для приморья сбалансировать превосходство хартленда или тяжба западных держав за контроль над Восточной Европой — ключом к влиянию на тот же хартленд.

Для немецкой классической геополитики характерно вкладывание в географию отношений господства-подчинения, реализуемых с целью планомерного волевого переустройства Земли. Таковы — и доктрина Ратцеля с образом государства-организма, которое, поглощая все, что может, по соседству, стремится таким образом врасти в контуры континента; и “плановая пространственная экономика империалистической эпохи”, призванная, по Грабовскому, заступить место произвольной “политики расширения” в стиле Ратцеля (29, с.79); и “геополитика панидей”, согласно которой область реализации каждой панидеи является одновременно “жизненным пространством” для несущего эту панидею народа-гегемона. Любопытно, что даже в известных работах К.Шмитта (впервые введшего сам термин Grossraum) о “номосе Суши” и “номосе Океана” характеристика “номосов” как резко различных принципов организации жизни на Больших Пространствах, отодвигает на второй план тему прямой конкуренции и борьбы политических сил, олицетворяющих эти принципы (55).

В геополитике американской маккиндеровское агональное начало, похоже, перекрывается сильным немецким влиянием, о котором писал еще Готтманн. Мотив властной организации режимов в масштабах отдельных ареалов и земного пространства в целом проходит от первых работ Спайкмена и Р.Страуса-Хюпе до современных миродержавнических построений З.Бжезинского на “великой шахматной доске” (56). Но по-своему он преломился и в плюралистической доктрине Хантингтона с ее стремлением предотвратить битвы цивилизаций созданием такого глобального порядка, где бы цивилизационные ареалы были вверены гегемонии их ядровых государств, что представляет собой решение полностью в стиле Хаусхофера.

Французская геополитика П.Видаль де ла Блаша, Ж.Анселя и их продолжателя Готтманна склонна опирать становление Больших Пространств прежде всего на отношения многообразной кооперации, что дает повод упрекать эту школу в “оптимизме и некоторой наивности” (57, с.111). Впрочем, то же отношение кооперации, сопряжения взаимодополняющих потенциалов преобладает и в той ветви российской геополитической традиции, которая идет от евразийцев (58). Хотя к этой ветви наша традиция в целом далеко не сводится.
Намеченная типология в то же время перекрывается той двоякостью, которая отличает идею геополитики как таковую. Мы уже видели эту двоякость, обсуждая разницу между политической географией и интересующей нас дициплиной в трактовках Мауля и Паркера.

От военной геграфии XIX в. и школы Ратцеля геополитика унаследовала этатистскую фокусировку, ставящую ей в обязанность служить требованиям государства, прояснять их, быть государству “пространственным самосознанием” (35, с.27). Но вторым ее, столь же законным, фокусом являются сами по себе перспективы конструирования Больших Пространств, новых целостностей, в которые входят “кубиками” страны с их народами, почвой, хозяйством. Не кто иной, как классик американской реалистической политологии Х.Моргентау пенял геополитикам за склонность рассуждать о том, “какое пространство предопределено принять у себя владык мира”, часто оставляя в стороне вопрос — “какой конкретно нации достанется это владычество” (59, c.165).

Напряжение между двумя возможными фокусировками может смягчаться и опосредоваться разными приемами, — например, как в Германии, идеей демографического, культурного или расового превосходства нации над соседями, которое бы делало замышляемый гроссраум ее имперским “жизненным пространством”. Но при всех подобных уловках всегда сохраняется риск, что “геополитика панидей” окажется черным ходом для своеобразного “геополитического идеализма”, проповедующего политику идеалов, а не интересов и убеждающего народы и государства жертвовать своим эгоизмом, а то и самим своим суверенным существованием ради суверенитета Больших Пространств. Сейчас в России этот вид идеализма ярко обнаруживают писания Дугина.

Весьма оригинально эта вторая фокусировка дисциплины под конец ХХ в. проявляется на Европейском субконтиненте, где многие национальные государства подвержены двойному прессингу, как со стороны гроссраума объединенной Европы, так и со стороны своих собственных регионов. В геополитике такое состояние оборачивается планами дробления национальных пространств, например, немецкого или итальянского, — а также сборки новых политических целостностей по экономическим критериям из географически смежных регионов разных существующих государств. Как отмечают политологи, мозговой штурм, порождающий подобные структуры, прокладывает дорогу новым регионалистским лояльностям, расшатывая лояльности государственно-национальные (60; 61, с.19-58). Вообще, в 1990-е годы на Западе появляются интересные образцы “новой геополитики”, которая, разрабатывая геоэкономические транснациональные паттерны, рассматривает государства просто как часть среды, на каковую эти паттерны проецируются (62).В отечественной прессе проскальзывают аналогичные попытки проектировать постсоветские целостности, соединяя российские регионы в мыслимые суверенные ассоциации с частями зарубежного соседства.

Как правило, геополитик вольно или невольно делает двойной выбор. Во-первых, ему приходится определяться с тем, что для него является основной реальностью — государство, с его предполагаемыми требованиями, или разного рода “виртуальные пространства”, способные это государство поглощать или разрывать. В зависимости от этого выбора, либо Большое Пространство видится ученому территориальным ореолом ядровой державы, угодьями какой-то основной имперской нации, либо, напротив, само государство представляется ему временным волевым соединением географических регионов, способным обесцениваться и перерождаться в материал для геополитических форм, которые может создать другая политическая воля. А, во-вторых, как уже говорилось, геополитик обычно выбирает в качестве главного определенное политическое отношение — господства, соревнования или кооперации — на которое делает основную ставку в своих конструктах.

В империализме начала XX в. следует видеть внешний фактор, который побудил геополитику, существовавшую как “явление в себе” сотни и тысячи лет, образовать осознанную парадигму, т.е. (о чем уже говорилось выше) не только обосновать себя как тип мировоззрения, но и выделиться в регулярную политически значимую практику*.

В первом аспекте геополитика представляет собою восприятие мира в политически заряженных географических образах. А во втором — ее можно определить как специфическую деятельность, которая, вырабатывая такие образы, часто не совпадающие с границами существующих государств, имитирует процесс принятия политических решений, а иногда и прямо включается в этот процесс. Я отмечал выше, что она ищет способы превращения географических структур в политические, иногда даже в государства. Но в такой же мере ее предметом, как ни цинично это звучит, может быть политическая расчистка пространств для новых построений, т.е. низведение политических образований до чистой географии, в том числе переработка государств в открытые переделам населенные территории. Если под “геополитическим” в ХХ в. понимать политизированные географические конфигурации, то очевидно, что парадигмальная классическая геополитика не столько изучала геополитическое, сколько целенаправленно его производила, говорим ли мы о Маккиндере или о Хантингтоне, о Хаусхофере или о Спайкмене.

Этот общий характер дисциплины выразился и в частных ее приемах. Один из них назовем методом “земля хочет”. Применяющие его авторы, показав физико-географическое отношение данной территории к соседним ареалам, затем подверстывают под заданный результат политическую ориентацию ее населения и поддерживают эту ориентацию или пытаются скорректировать, но в любом случае утверждают законность тех устремлений, которые будто бы внушает народу его земля. Скажем, евразийцы, рисуя самозамкнутый географический мир “России-Евразии”, делали вывод, что для русского, татарина и бурята “евразийская” идентичность должна стоять неизмеримо выше идентичности славянской, мусульманской или буддистской. Другой пример: два крымских геополитика, сообщив, что Крым геологически гетерогенен украинскому Причерноморью, что эти зоны разнятся почвами и флорой, а отношение длины перешейка к периметру побережья дает у Крыма наименьшую цифру среди больших полуостровов Евро-Азии и приближает его к островам, — выдают эти факты за мотивирующую “волю земли”, соотнося их с антикиевскими настроениями в Крыму (63). Причем в расчет сознательно не принимается снабжение Крыма днепровской водой, радикально осложняющее “островной” проект.

Частным случаем метода “земля хочет” можно считать прием “так было — так будет”, посредством которого ученые, экстраполируя политические тенденции, наблюдавшиеся в прошлом на качественно определенном пространстве, выводят из них сценарии для будущего. Еще одним приемом служит стенографирование ареальных или трансареальных политических процессов при помощи образов и схем, которые как бы обретают свойства автономных комплексов, живущих на поверхности Земли собственной жизнью. Таковы все эти кочующие по геополитическим трудам “оси”, “дуги”, “полумесяцы”, “треугольники”, “кресты” и т.д.

В некоторых случаях, указанные приемы сводятся к умозаключениям по индукции, со всей их практической допустимостью — и рискованностью. Как правило же, они представляют собой просто средства для того, чтобы “фиксировать” сознание общества, особенно политического класса, подчиняя это сознание логике создаваемых гештальтов, упаковывая политическую прагматику в подборку данных, коим придается облик особого политического организма — все равно, представляют ли они по своей сути участок земли с его характеристиками, группу властных режимов или распределение на некой площади конфликтных очагов. При этом геополитика часто выступает как искусство наложения намечающихся, еще не вполне проясненных для общества кратко- и среднесрочных требований на тысячелетние культурно-географические и физико-географические ландшафты. Эти запросы становятся путеводными указателями к извлечению из массы данных такого географического паттерна, которому на соответствующем историческом интервале может быть придан политический смысл, не только отвечающий исходным запросам, но также разъясняющий и развивающий, а иногда и мифологизирующий их. Другое дело, что однажды открытые и вовлеченые в репертуар дисциплины, подобные паттерны (“хартленд”, “римленд”, “дуги нестабильности”, “разломы между цивилизациями” и т.п.) обретают собственное виртуальное бытие, способность в подходящий для них момент актуализироваться и вдохновлять политиков и идеологов. Поэтому определение геополитики как “прикладной политической географии” требует уточнения: она и вправду служит политике, но вовсе не тем, что информационно обслуживает уже сформулированные цели (это скорее дело политической географии). Она сама пытается определять такие цели, заложив их в образы, предлагаемые интуиции политического класса.

Условия сегодняшнего мира отличны от тех, которыми геополитика как осознанная парадигма была вызвана к жизни. Многие из пророчеств, относящихся к будущему “закрытого мира”, сбылись, — но осуществление их создало такой миропорядок, которого не предвидел ни один из пророков. Ойкумена конца ХХ в. выглядит значительно более открытой, неразгороженной, чем та, с которой имели дело классики геополитики. Обширные площади мирохозяйственной периферии используются обществами геоэкономического Центра выборочно, точечно, что избавляет правительства “передовых” стран и их экономики от тех затрат, которых требовал бы сплошной контроль над слаборазвитыми краями. В этой ойкумене не играют особой роли империи, раскиданные по странам света, — от них остались только рудименты, если не считать военных баз и концессий. Вместе с тем в образе НАТО — военной организации, охватившей оба берега Северной Атлантики; в геоэкономических союзах ЕС и НАФТА по сторонам этой “океанической реки” (по выражению Семенова-Тян-Шанского); в осуществлении идеи Пан-Европы; в складывающемся американо-японском сообществе, т.н. Америппонике, — мы имеем гроссраумы или Большие Формы Жизни как опорные компоненты “полуоткрытого” мира, окруженные политически и экономически более дробными и рыхлыми ареалами.

Геополитика начала века не предвидела перехода разделенной планеты в подобное “полуоткрытое” состояние. Но она была права, предрекая и планируя утверждение географически связанных Больших Пространств, выступающих внутри себя как экономические союзы и сообщества безопасности, в качестве наиболее крупных величин международной жизни взамен клочковатых сепаратных империй евро-атлантических наций-государств.

Мир, где мы живем, содержит достаточно объектов и процессов, к которым применим аппарат классической геополитики, пусть и с неизбежными поправками; упоминавшиеся работы Хантингтона и Бжезинского, некоторые публикации И.Валлерстайна (64) дают нам впечатляющие образцы такого применения. Особенно показательно то, что геоэкономисты наших дней, обсуждая будущее хозяйственных “панрегионов”, оказываются перед совершенно хаусхоферовским выбором между “евроазиатским” и “евроафриканским” развертываниями Пан-Европы. Да и решают некоторые из них эту проблему вполне в манере Хаусхофера, превознося принцип меридиональной организации гроссраумов и побуждая лидеров ЕС, по исчерпании ресурсов дешевой рабочей силы в Восточной Европе, обратить взгляды к югу Средиземноморья и возродить программу “Евро-Африки” (61, с.23).

Тем не менее, представляется, что оптимальное использование геополитического инструментария требует решения вопроса: может ли эта парадигма с ее постулатами и приемами расцениваться как часть политической науки, способ достижения рационального знания — или же она в качестве одной из форм политической (или околополитической) деятельности должна являться для этой науки преимущественно предметом осмысления и рационализации? Попытаюсь обосновать мое собственное отношение к этой дилемме.

ГЕОПОЛИТИКА И ПОЛИТИЧЕСКАЯ НАУКА

Геополитике как мировидению и роду занятий присуще оригинальное оперирование с разнородными знаниями, — причем исходя из особенностей совершаемых операций можно выделить в ее аппарате два когнитивных блока. Рассмотрение их работы позволяет обнаружить основные источники тех феноменов, которые многими авторами негативно оцениваются как “мифы” геополитики.

Первый блок ответствен за восприятие ее как типа политического философствования — не обязательно “дилетантского” (как его характеризует М.В.Ильин). Когда-то видный отечественный культуролог Я.Э.Голосовкер, оспаривая право философии (но не истории философии!) на звание науки, изящно определял ее как искусство в строгом смысле — именно “искусство построения мира и мировой истории из внутренних образов, которые... суть смыслообразы, т.е. создают здание смыслов”. Он иллюстрировал это определение космологиями Платона и Шопенгауэра, а также гегелевской картиной “исторического шествия Абсолютной Идеи” (65, с.147 и сл.). В аппарате геополитики ясно различим подобный же базисный уровень геополитической имагинации — построения картины мира из географических образов, проникнутых отношениями кооперации, противоборства и гегемонии-подчинения*. На этом уровне данная дисциплина является искусством в строгом смысле — мышлением при помощи образов и систем образов, внушаемых авторами обществу. Когда такие образы входят в национальную традицию и в разных исторических ситуациях воспроизводятся с устойчивым политическим зарядом, мы получаем то, что в Англии П.Тэйлор, а в России В.А.Колосов зовут “геополитическими кодами” (66).

Субъектам политики — ими могут быть регионы, народы, государства, союзы государств и т.д. — в рамках подобных картин мира приписываются роли, установки и интересы сообразно с тем сюжетом, который исповедуется геополитиком, будь то борьба Моря с Сушей или Приморья — сразу и с Морем, и с Хартлендом, столкновение цивилизаций, противостояние во внутренней Евро-Азии Леса со Степью или их кооперация или что-нибудь еще. На этом уровне мифотворчество дисциплины проявляется в том, как ценности участников политической игры отождествляются с их позициями в порождаемой картине, “геополитический статус нации превращается... в ее миссию” (9, с.9), — скажем, по Маккиндеру, все приморские страны должны прежде всего заботиться о сопротивлении хартленду. Поэтому интересы игроков часто преподносятся помимо рациональных аналитических процедур в виде “смыслообразов”, предназначенных ориентировать (“кодировать”) народы и политиков, заставляя, по слову Хаусхофера, первых — геополитически мыслить, а вторых — геополитически действовать. Запущенные в массы, такие “смыслообразы” могут становиться элементами расхожей идеологии.

С другим блоком в геополитическом аппарате соотносится понимание этой парадигмы в духе “школы стратегии” или “искусства практической политики”. Я считаю, что к этому блоку приложим термин “геостратегия”, если под таковой понимать умение преобразовывать фундаментальные геополитические картины мира в цели и задачи конкретного игрока, обеспеченные ресурсами и сценариями. На этом уровне геополитика имеет вид объективного знания, поддающегося подтверждению и опровержению. Но это знание особого рода: относясь к реализуемости тех или иных проектов в наличных условиях, оно роднит геостратегию (но отнюдь не глубинный смыслопорождающий блок парадигмы) с такими прикладными дисциплинами, как военное искусство, сопротивление материалов, практикуемый “РЭНД корпорейшн” системный анализ, чей главный критерий есть “стоимость-эффективность” — и даже с искусством шахматной или карточной игры. К примеру, сопромат, оценивая прочность деталей машины, не обязан анализировать решение об ее изготовлении с точек зрения экономической, экологической и социальной. Точно так же геостратегия (включающая в качестве одного из своих компонентов традиционную военную географию), выявляя возможности развертывания той или иной базисной установки в цели, сценарии и задачи, редко поднимается до анализа и критики самой этой установки и воплощающих ее геополитических смыслообразов.

С другой стороны, сама геополитическая имагинация обычно стремится через посредство своих кодов вкладывать собственные смыслы в стратегические решения, принимаемые по самым разным мотивам, в том числе и не совпадающим с геополитическими резонами. Из-за этого возникает эффект своеобразной “геополитики post factum”. К примеру, можно сомневаться в том, имел ли ввод советских войск в Афганистан в 1979 г. осознанной целью приближение СССР к Персидскому заливу. Но неоспоримо, что задним числом это решение вписалось в геополитический сюжет “стремления державы хартленда к незамерзающим морям”, а заодно могло читаться и как свидетельство поворота советской экспансии на юг после Хельсинкских соглашений, закрепивших status quo на западном направлении.

Важнейшая причина мифотворческой двусмысленности многих утверждений и оценок геополитики заключена в нежесткости и неоднозначности отношений между сценариями геостратегии, с одной стороны, и предположительно раскрывающимися в них глубинными проектами, с другой. Один и тот же базисный проект может выразиться в резко различающихся сценариях, и наоборот — для одного и того же эмпирического сценария бывают допустимы расходящиеся и даже противоположные глубинные интерпретации. Война может не только манифестировать непримиримую враждебность противоборствующих пространств, но и трактоваться как путь к их консолидации через завоевание, присоединение одного пространства к другому. И наоборот, в мирной сделке великих держав геополитик способен усмотреть как формирование единой Большой Формы Жизни, союзного гроссраума, так и размежевание, “разбегание” гроссраумов, “поворачивающихся друг к другу спиной”. Вспомним, как Хаусхофер, до 1941 г. приверженец континентального блока Москвы и Берлина, оправдал поход Третьего Рейха против Советской России, увидев и в таком повороте дел дорогу к созиданию панконтинентальной “евроазиатской зоны” (28, с.155 и сл.). Еще курьезнее, что в 1970-х последователь Хаусхофера Ж.Тириар столь же убежденно ратовал за присоединение Западной Европы к СССР в составе “евросоветской империи от Владивостока до Дублина” (67). Оправдывая нарекания Моргентау, геополитика в таких случаях выходит на уровень обобщения мировых процессов, сравнимый с амбивалентными прорицаниями Дельфийского оракула, предрекавшего, что война разрушит одно из двух сражающихся царств, но не уточнявшего — которое.

Как же следует представить себе отношение геополитики с политической наукой? Те, кто верит в геополитику как носительницу фундаментального знания, охотно ссылаются на слова Спайкмена о географии как “самом постоянном факторе” политики: “...умирают даже диктатуры, но цепи гор остаются непоколебимыми” (44, с.41). Однако из относительного материального постоянства географических реалий не проистекает никакого постоянства их политических функций: напомню не менее броскую реплику Людовика ХIV по случаю восхождения французского принца на престол Испании — “Нет больше Пиренеев!”. В зависимости от политической интенции одни и те же географические феномены получают тот или иной политический заряд или не получают никакого, становятся субстратом мировых или региональных сюжетов — или теряют сюжетообразующую программную значимость. Критерий истины в геополитике, если не говорить о достоверности опорных данных, во многом уступает по своему значению критерию эффективности, возможности извлечь из этих данных конфигурацию, способную послужить впечатляющей политической программой. Говоря словами Ницше, науке присуща “воля к истине”, а геополитике как роду деятельности — “воля к творчеству”. Весь вопрос в том, можно ли ввести третий, научный блок в когнитивную функциональную схему геополитики, наряду с геополитической имагинацией и геостратегией, и какую ему миссию в этой схеме назначить, а также — выиграют ли что-нибудь геополитика и политология от этого.

Не буду останавливаться на функции науки, включая политологию и политическую географию, как поставщицы достоверных опорных фактов для обоих блоков аппарата геополитики — и для генерирования образов мира, и для геостратегии. В этом качестве фундаментальная наука, сколь ни курьезно это прозвучит, выполняет сугубо прикладные обязанности относительно геополитики как формы политического планирования. Впрочем, надо признать, что и в этой роли наука может осуществлять и осуществляет косвенный контроль над геополитической продукцией. Если же отвлечься от этого момента, то миссию политологии и политической географии я вижу в том, чтобы вносить рациональность в геополитику, подобно тому, как первая из них вносит этот элемент в иные отрасли политической деятельности. При этом можно наметить, по крайней мере, три направления, в которых наука способна этого добиваться.

Во-первых, когда речь идет о выборе государственного курса, политология не вправе отказываться от задачи, каковую обозначил перед нею М.Вебер в общеизвестном рассуждении о науке как призвании и профессии (68). Всякая политика направляема исходными ценностными установками — “демонами” творящих ее людей. Ученый не в силах ни оградить политика от наития некоего “демона”, ни обязать к послушанию его инспирациям. Но наука может и обязана — прогнозировать, куда может повести политика его “демон”, каких жертв потребовать, перед какими тупиками поставить. В геополитической сфере такими “демонами”, как говорилось, служат политически заряженные картины мира, с заложенными в них ориентировками и предписаниями, включая сюда и традиционные для наций геополитические коды. Назначение ученого — по возможности доказательно обосновать те результаты, к которым способна привести страну какая-либо из этих имагинативных установок (скажем, на вхождение России любой ценой в европейское пространство или на противоборство сплоченного Континента с Океаном), если она овладеет сознанием и поведением национальной элиты.

Во-вторых, исследователи политического сознания призваны прояснять складывание геополитических идей, кодов и мифов. В частности, они вправе анализировать многие геополитические образы как феномены “ложного сознания”, которое переживает многообразные цивилизационные, эпохальные и просто ситуативные конъюнктуры в превращенных формах якобы имманентных географии “вечных” раскладов и сюжетов. Там, где геополитическому философствованию предстают откровения духа пространства, политолог и историк распознает в них маску духа времени, а порою эфемерного гения момента.

Наконец, в-третьих, политическая наука имеет право отнестись к построениям геополитики как к особой технике образного моделирования мировых и региональных тенденций, которую политолог может использовать в своих целях, если подчинит геополитическую волю к творчеству своей воле к истине*. В разнящихся геополитических проекциях судеб одной и той же страны, ареала, мирового порядка в целом ученый обретает метод все более полного и разностороннего изучения этих объектов через построение серии пробных моделей и их сопоставительный анализ.

Позволю себе утверждение, которое не должно показаться парадоксом после всего сказанного выше. Критическая научная деконструкция аппарата геополитики, выяснение того, как протекает ее семиозис не может ее дискредитировать ни в ипостаси мировидения, ни как практику. Даже подход к ней как к “ложному сознанию” помогает осмыслить политические потенции пространства, преломляющиеся в призмах конъюнктур. Ограничивая, сужая и обусловливая применимость схем геополитики, такой анализ отводит ей место в поле предположительного знания-мнения, древнегреческой “доксы”, что, кстати, звучит вполне в духе заветов К.Хаусхофера, говорившего об объяснимости истории геополитическим инструментарием только на какой-то процент.

Покажу на примере, как критика таких конструктов помогает не только политологу глубже понять моделируемую ими реальность, но и геополитику — усовершенствовать свой аппарат, иначе говоря, как, провоцируя геополитическую имагинацию на самокритику, можно получать научное знание.

Мы уже видели, что образы гроссраумов способны подавлять вопрос о политических отношениях, которые должны установиться на проектируемых Больших Пространствах, о разных дистрибуциях амплуа центра и периферии, фокуса и хинтерланда, “хозяев” и “слуг” в зависимости от путей складывания внешне сходных целостностей. Ту же когнитивную ошибку допускали и наши первые евразийцы Н.С.Трубецкой и П.Н.Савицкий, когда в своем изображении “России-Евразии” объявляли Российскую империю преемницей державы Чингисхана на том основании, что и та, и другая объединяли в разные времена одни и те же области внутренней Евро-Азии. При этом недооценивалось различие в положении центров, вокруг которых пространства “строились” в каждом из этих случаев. В наши дни Дугин особенно демонстративно пренебрегает подобными разницами, уверяя, что за вниманием к ним скрывается подмена собственно геополитического принципа “земли” инородным ему расово-национальным принципом “крови”. Думаю, не все так просто.

Конечно, в истории бывают случаи, когда два центра борются за одну и ту же роль в ареале, так что победа любого из них не меняет ни внутренних, ни международных его характеристик: похоже, к такому типу близка борьба Москвы с Тверью за главенство в “подордынской” Руси ХIV в. Но совсем другое дело, когда внутри наличного или потенциального гроссраума за тягающимися и сменяющимися центрами встают существенно разные физико- и культурно-географические комплексы, различные типы хозяйства, религиозно-идеологические “сакральные вертикали” и традиционные мировые ориентации. В борьбе таких комплексов за пространство разница способов его объединения выходит на передний план по сравнению с инвариантностью пространства как такового. Ибо в зависимости от того, которая из столкнувшихся сил это пространство организует, какой вид доминирования-подчинения и кооперации на нем установится, какие элементы будут ведущими, а какие — вспомогательными, получатся пространства по большому счету политически разные: иными будут внутренние связи, иным и положение в ойкумене.

Разберем все тот же казус с державой монголов и Россией. Я уже не говорю о первичной империи Чингисхана и его ближайших наследников, с ее явным восточноазиатским фокусом, с центром сперва в Каракоруме, затем в Пекине. Но и пример Золотой Орды, с ядром в поясе степей и полупустынь, с лесистыми краями на севере и северо-западе как своеобразными фронтирами, в частности, отделявшими ее от мира Европы, показывает всю проблематичность тезиса евразийцев. Это была другая пространственная структура, нежели Россия с ее лесным и лесостепным историческим ядром, по ХVIII в. защищавшаяся засеками от степей и полупустынь и даже в высшем цветении имперской мощи до второй четверти XIX в. медлящая с продвижением в Центральную Азию, осторожничающая в отношении безлесных равнин хартленда. Ни для империи монголов, ни даже для Золотой Орды не могли встать всерьез вопросы ни о балтийском, ни о “византийском” наследстве, ни, скажем, о Северном морском пути. Какое-то время Золотая Орда — улус Джучи — могла входить в один гроссраум с Монголией и даже с Китаем, но никогда ее властители не ставили в число своих приоритетов гегемонию на Европейском субконтиненте. Иначе — с Россией, чьи центры с ХV по XX в. соседствовали с этим субконтинентом — “домом” западной цивилизации, — вместе с ним принадлежа к западной части лесистого евроазиатского севера. Россию отличали от Орды и базисный вектор “центр — периферия”, и опорный тип ландшафта, и господствующие формы хозяйства, и привычный образ мира с византийским фокусом, и религиозная “вертикаль”. В сфере политической Орда не знала ничего подобного институту Земских соборов, ознаменовавшему эпоху Московской Руси, очертив фундаментальное для нашей будущей политической мысли отношение — “земли” и “власти”. Расхождение между системами оказывается неизмеримо нагляднее того “преемства”, которое пытались заложить в свой проект евразийцы. Большая Форма Жизни, радикально по-иному организованная и ориентированная, — это другая Большая Форма Жизни.

Я полагаю, что в рамках политологии может и должна выделиться отрасль, занимающаяся геополитикой как изучаемым типом политической мысли, и политической практики. Эта отрасль могла бы получить название метагеополитики или геополитологии. Иногда мы сталкиваемся с утверждением, что геополитика пребывает на той ступени преднаучного знания, которое должно развиться в “подлинную науку”, подобно тому, как из алхимии с ее образами духовно заряженных природных элементов возникла научная химия. Я настаиваю на отсутствии надобности в таком развитии, ибо соответствующая позитивная наука уже существует в лице политической географии. Думается, связь между геополитикой и геополитологией следует представлять не по типу отношений алхимии с химией, но наподобие той связи, которая, согласно К.Г.Юнгу, соединила алхимию с глубинной психологией XX в.; а именно от геополитологии следует ждать, прежде всего, раскрытия когнитивных структур, воплощающихся в геополитическом проектировании.

Критикуя мифы геополитики, геополитология и политическая география могли бы обучить ее мысль и ее практику чуткости к моментам, часто ею игнорируемым. А за это аппарат геополитики послужил бы политологу, ставящему свои вопросы к ее образам и направляющему само их порождение к важным для него целям. Политолог может заложить в этот аппарат указание на то, что вопреки многим геополитикам, начиная с Ратцеля, рост государства не всегда говорит о его здоровье и силе. Достаточно вспомнить экспансию Австрии сперва в Италии, а затем на Балканах в последний, закатный для ее империи, век. Тем самым он обратит геополитическую имагинацию к иным критериям и основаниям могущества. Он в состоянии применить геополитические навыки к моделированию пространственного расклада цивилизаций и попробовать по-новому осмыслить, исходя из этого расклада, их политическую феноменологию — как это сделал норвежец С.Роккан по отношению к Европе (69).

Задаваясь такими и многими другими вопросами, внушенными политической наукой, геополитика должна будет, в частности, войти в контакт с молодой ветвью последней — с хронополитикой, работающей с разнообразными версиями временных и стадиальных конъюнктур, осмысляя те шансы, которые появляются у государств и обществ в силу неоднородности исторического и политического времени, а также те ограничения, которые эта неоднородность накладывает* (70). В диалоге науки с пространственно-политическим конструированием, воли к истине — с волей к творчеству, вероятно, будет меняться и сам образ геополитики, но при сохранении ее парадигмальных прагматических устремлений и когнитивных особенностей, откристаллизовавшихся в первой половине XX в. — в желании перестроить произвольно размежеванный “постколумбов мир”.
ПРИМЕЧАНИЯ:

1. Разуваев В.В. Геополитика постсоветского пространства. М.,1993.
2.Кобринская И.Я. Внутриполитическая ситуация и приоритеты внешней политики России. М.,1992.
3. “Российская газета”, 21.01.1992.
4. Лимонов Э. Ждут и живые и павшие. — “Советская Россия”, 15.01.1991.
5. Плешаков К.В. Геоидеологическая парадигма (Взаимодействие геополитики и идеологии на примере отношений между СССР, США и КНР в континентальной Восточной Азии 1949-1991 гг.). М., 1994.
6. Сорокин К.Э. Геополитика современного мира и Россия. — “Полис”, 1995, № 1.
7.Косолапов Н. А. Геополитика как теория и диагноз (метаморфозы геополитики в России). — “Бизнес и политика“, 1995, № 5.
8.Ильин М.В. Этапы становления внутренней геополитики России и Украины. — “Полис”, 1998, № 3.
9.Михайлов Т.А. Эволюция геополитических идей. М.,1999.
10.Дугин А.Г. Основы геополитики. М., 1997.
11.“Известия”, 9.12.1991.
12.Богатуров А.Д., Кожокин М., Плешаков К.В. После империи: демократизм и державность во внешней политике России. М.,1992.
13.Поздняков Э.А. Геополитика. М., 1995.
14.Туровский Р.Ф. Ядро Евразии или ее тупик? — Россия на новом рубеже. М., 1995.
15.Очень раннюю постановку вопроса о “геополитическом Я России” см.: Этап за глобальным. Национальные интересы и внешнеполитическое сознание российской элиты. М.,1993.
16.Цымбурский В.Л. “Остров Россия” за пять лет. Приключения одной геополитической концепции. — Россия и мир: политические реалии и перспективы. Информационно-аналитический сборник. № 10. М., 1997.
17.Жириновский В.В. О судьбах России. Ч.II. Последний бросок на юг. М., 1993; Жириновский В.В. Очерки по геополитике. М., 1997; Зюганов Г.А. Держава, М., 1994; Зюганов Г.А. За горизонтом (о новейшей российской геополитике). М., 1995; Зюганов Г.А. География победы. М., 1997; Бабурин С.Н. Российский путь. Становление российской геополитики начала XXI века. М.,1995; Митрофанов А.В. Шаги новой геополитики. М., 1997.
18.Послание по национальной безопасности Президента Российской Федерации Федеральному Собранию. М., 1996.
19.Савицкий П.Н. Континент Евразия. М., 1997.
20.Цымбурский В.Л. Тютчев как геополитик. — “Общественные науки и современность”, 1995, № 6; Константинов С.В. В долгу у Ивана Аксакова. — “Русский геополитический сборник”, 1998, № 3; см. также — на мой взгляд слишком патетические — публикации Е.Ф.Морозова о Милютине и Снесареве: “Русский геополитический сборник”, 1996-97, № 1, 2.
21.Батюк В., Евстафьев Д. Первые заморозки. Советско-американские отношения в 1945-50 гг. М., 1995; Константинов С.В. Сталин в борьбе за единство России (декабрь 1917 — март 1921 г.). — “Русский геополитический сборник”, 1997, № 2; Константинов С.В. Замолчанный Сталин. — Там же; Михайлов Т.А. Указ. соч.
Богданов А.П. От летописания к исследованию: Русские историки последней четверти ХVII в. М.,1995; Экштут С.А. “Доступим мира мы средины”.— “Вопросы философии”, 1997, № 4; Зорин А.Л. Русская ода конца 1760-х и 1770-х годов, Вольтер и “греческий проект” Екатерины II — “Новое литературное обозрение”, 1997, № 24; Зорин А.Л. Крым в истории русского самосознания. — “Новое литературное обозрение”, 1998, № 31.
23.Лурье С.В. Российская империя как этнокультурный феномен и ее геополитические доминанты (Восточный вопрос, XIX век). — Россия и Восток: проблемы взаимодействия. Ч.1. М., 1993; Лурье С.В. Россия: община и государственность. — Цивилизации и культуры. Вып.2, М., 1995; Лурье С.В. Русские в Средней Азии и англичане в Индии: доминанты имперского сознания и способы их реализации. — Там же; Лурье С.В. Историческая этнология. М., 1997, гл. XI, XIII, XIX.
24.Цымбурский В.Л. “Остров Россия”: перспективы российской геополитики. — Иное: Хрестоматия нового российского самосознания. Т.II. М., 1995; Цымбурский В.Л. Тютчев как геополитик... ; Цымбурский В.Л. Новые правые в России: национальные предпосылки заимствованной идеологии. — Куда идет Россия? Альтернативы общественного развития. II. М.,1995; Цымбурский В.Л. “От великого острова Русии...” (к прасимволу российской цивилизации). — “Полис”, 1997, № 6.
25.Kjellen R. Der Staat als Lebensform. Berlin-Grunewald, 1924.
26.Сорокин К.Э. Геополитика современного мира и геостратегия России. М., 1996.
27.Гаджиев К.С. Геополитика. М., 1997.
28.Dorpalen A. The World of General Haushofer. N.Y. — Toronto, 1942.
29.Гейден Г. Критика немецкой геополитики. М., 1960.
30.Grabowsky A. Raum, Staat und Geschichte: Grundlegung der Geopolitik. Koln, B., 1960.
31.Parker G. Western Geopolitical Thought in the Twentieth Century. L., N.Y., 1985.
32.Encyclopaedia Britannica. Vol.10. L., 1960, col. 182.
33.Geopolitiques des regions fransaises. Sous la direction de Yves Lacoste. T.1. P., 1986.
34.В немецких работах неоднократно встречаем сравнение геополитики с медициной, объединяющей многообразие знаний, методы и технологии общей миссией предотвращения и лечения болезней. См.: Maull O. Das Wesen der Geopolitik. Leipzig, B., 1930, S.30; Scherer P. Warum Geopolitik? Fragen zu einer umstritten Wissenschaft. — “Berliner Debatte INITIAL”, 1995, № 3, S.6.
35.Bausteine zur Geopolitik. B., 1928.
36.Mattern J. Geopolitik. Doctrine of National Self-sufficiency and Empire. Baltimore, 1942.
37.Strausz-Hupe R. Geopolitics: The Struggle for Space and Power. N.Y., 1942.
38.Gottmann J. La politique des Etats et leur geografie. P., 1952.
39.Gottmann J. Docrtines geographiques en poltique. — Les doctrines politiques modernes. N.Y., 1947.
40.Маккиндер Х. Географическая ось истории. — “Полис”, 1995, № 4.
41.Makkinder H. The Round World and the Winning of the Peace. — “Foreign Affairs”, 1943,vol. XXI, № 4.
42.Haushofer K. Weltpolitik von Heute. B., 1934.
43.Семенов-Тян-Шанский В.П. О могущественном территориальном владении применительно к России.— Рождение нации. М., 1996.
44.Spykman N.J. America’s Strategy in World Politics: The United States and the Balance of Power. N.Y., 1942.
45.Хантингтон С. Столкновение цивилизаций? — “Полис”, 1994, № 1; Хантингтон С. Столкновение цивилизаций и изменение мирового порядка. — “Pro et contra”, 1997, т. 2, № 2, ср. Haushofer K. Geopolitik der Pan-Ideen. B., 1931; Чхеидзе К.А. Лига Наций и государства-материки. — Евразийская хроника. Вып. 8. Париж, 1927, с. 32 и сл. — с очень важным комментарием П.Н. Савицкого.
46.Maull O. Das Wesen der Geopolitik. Leipzig, B., 1939.
47.Цит. по: Соколов Д.В. Эволюция немецкой геополитики.— Геополитика: теория и практика. М., 1993.
48.Taylor P.J. Political Geography. World Economy, Nation State and Locality. L., N.Y., 1985.
49.Haushofer A. Allgemeine politische Geographie und Geopolitik. Bd.1. Heidelberg, 1951.
50. Лурье С.В., Казарян Л.Г. Принципы организации геополитического пространства (введение в проблему на примере Восточного вопроса). — “Общественные науки и современность”, 1994, № 4.
51.Семенов Ю.Н. Фашистская геополитика на службе американского империализма. М., 1952; Каренин А.А. Философия политического насилия. М., 1971.
52.Fifild R.H., Pearcy G.E. Geopolitics in Principle and Practice. Boston, 1944.
53.Подробнее о бергсоновском идеале “открытого общества” как о возрождении средневекового мифа Града Божия в условиях кризиса Европы наций-государств см.: Ильин М.В., Цымбурский В.Л. Открытое общество: от метафоры к ее рационализации. М., 1997.
54.Mackinder H.J. Democratic Ideals and Reality: A Study in the Politics of Reconstrustion. L., 1919. Попытка П.Тэйлора развести империализм и геополитику, утверждая, что первый основан на доминировании, а вторая — на состязании независимых сил, явно выдает тот факт, что автор сложился как ученый в маккиндеровской традиции.
55.См.: Schmitt C. Land und Meer. Leipzig, 1942; Шмитт К. Планетарная напряженность между Востоком и Западом и противостояние Земли и Моря. — В кн. Дугин А.Г. Основы геополитики... с.526-549. Любопытно, что в русском переводе названия последней статьи заключительные пять слов привнесены переводчиком (у Шмитта — “Die planetarische Spannung zwischen Ost und West), явно стремившимся придать тексту более агональный стиль, чем в оригинале.
56.Бжезинский 3. Великая шахматная доска. М., 1998.
57.Сороко-Цюпа А.О. Проблемы геополитики в исследованиях французских авторов. — Геополитика: теория и практика. М., 1993.
58.Ср. Ильин М.В. Проблемы формирования “острова России” и контуры его внутренней геополитики.— “Вестник Московского университета”. Сер. 12, 1995, №1.
59.Morgentau H. Politics Among Nations. N.Y., 1978.
60.Стрежнева М.В. Регионализация и соотношение сил в Европе. — Баланс сил в международной политике: теория и практика. М., 1993.
61.Жан К., Савона П. Геоэкономика: Господство экономического пространства. М., 1997.
62.Agnew J., Carbridge S. Mastering Space: Hegemony, Territory and International Political Economy. L., N.Y., 1995; Quadrio Curzio A. Il planeta diviso: Geoeconomica politica dello svilupo. Milano, 1994.
63.Киселев С.Н., Киселева Н.В. Размышления о Крыме и геополитике. Симферополь, 1994.
64.См., например: Валлерстайн И. Холодная война и третий мир: старые добрые времена.— “Рубежи”, 1997, № 1.
65.Голосовкер Я.Э. Логика мифа. М., 1987.
66.Колосов В.А. “Примордиализм” и современное национально-государсвенное строительство. — “Полис”, 1998, № 3.
67.Тириар Ж.-Ф. Евро-советская империя от Владивостока до Дублина. — “Элементы”, 1992, № 1; Тириар Ж.-Ф. Cверхчеловеческий коммунизм (письмо к немецкому читателю). — Дугин А.Г. Основы геополитики. С.515 сл.
68.Вебер М. Наука как призвание и профессия.— Вебер М. Избранные произведения. М., 1990.
69.См.: Ларсен С. Моделирование Европы в логике Роккана.— “Полис”, 1995, №1.
70.О предмете хронополитики см.: Ильин М.В. Хронополитическое измерение: за пределами повседневности и истории. — “Полис”, 1996, № 1; Ильин М.В. Очерки хронополитической типологии. Ч.I-III. М., 1995; также ср. Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время: в поисках утраченного. М., 1997; Пантин В.И. Циклы и волны модернизации как феномен социального развития. М., 1997.

Из журнала «Полис» (www.politstudies.ru) 1999, №4.
 

ГЛАВА2 Геополитика как наука и учение. Постановка проблемы. Существуют два наиболее общих подхода к анализу масштабных исторических сдвигов - цивилизационный и мир-системный. Основоположником первого подхода является прежде всего А.Дж.Тойнби, основоположниками второго - Ф.Бродель и И.Валлерстайн.

Эти два подхода имеют точки конвергенции. Возможно, наиболее полно это проявилось в геополитическом анализе.

Понятие о науке. Современная геополитика многогранна как наука и сложно определима как гуманитарная дисциплина, можно заявить, это - наука об исследовании ориентиров, действий и перспектив внешней и внутренней политики государства на основе учета комплекса разнообразных географических факторов в глобальном масштабе.

Философ А.C. Панарин дал современное комплексное определение геополитики: “Геополитическая теория исследует связи между пространственными и функционально-политическими характеристиками тех или иных регионов мира...”.

Существует и такое определение: “ Геополитика - это разновидность внешней политики, определяемая территориальной близостью партнеров и создающая поле сопряжения между интересами сопредельных сил”.

Хаусхофер: “Геополитика является наукой о взаимодействии пространства и политических процессов. Она основывается на широком фундаменте географии, которая является наукой о политических организмах в пространстве и их структуре. Более того, геополитика снабжает нас необходимы инструментами для политических действий и служет в качестве директивы политической жизни в целом. Таким образом, геополитика превращается в искусство формирования и направления практической политики. Геополитика- это географическая наука государства”.

В развитии геополитики можно выделить несколько этапов:
           1. Доминирование роли географической среды. В современном варианте: геополитика - это влияние географических условий страны на ее внешнюю и внутреннюю политику.
           2. Обоснование военно-политической теории, акцентирование на политико-военных процессах и военно-стратегических исследованиях.
           3. Показ многосторонности геополитических факторов, среди которых можно выделить ресурсное обеспечение, экологическую безопасность, демографические характеристики, политическую стабильность и другие.
           4. Попытка связать региональные и геополитические проблемы.
           5. Выделение практической геополитики или геостратегии.
 

Знакомство с содержанием различных пособий по геополитике, в особенности представленных в интернете, совершенно не прояснит вопроса, что такое геополитика: учение, наука, теория, научная гипотеза, инструментальная политика или мета-научная идеология. Геополитика будет иметь довольно много значений в том числе и чисто мистических.

Согласно некоторым определениям к "геополитическим" можно отнести учения всех мыслителей, размышлявших о мире и пространстве, начиная с Античности - с Аристотеля, Фукидида, Ксенофонта, Геродота, Страбона, Эратосфена, Плиния и т.д., продолжая Средневековьем - Ибн-Хальдун, Ренессансом - Бодэн, Монтескье, Токвиль, Гердер, Гумбольд и Карл Риттер, включая Эразма Роттердамского, Бодена, и даже К.Леонтьева, "славянофильство и даже панславизм" у которого "оказались лишь маской", а также любые попытки изменения политического пространства. Действительно, Аристотель давал геополитическую оценку роли островов: "Крит по своему положению предназначен для господствующего влияния на Грецию". Монтескье говорил о климате как одном из факторов, влияющих на формирование народов, образа мышления и политической стратегии. Гердер упомянул о культуре, литературе и лингвистике, как о факторах, влияющих на объединение территорий, но не более того.

Геополитика и баланс сил. Важный аспект геополитики видится в исследовании комплекса экономических, политических, военно-стратегических, ресурсных и других вопросов, играющих первостепенную роль в сохранении или изменении общемирового и регионального баланса сил.

Исторический нюанс геополитики как учения касается британской политики, она свое начало берет, начиная, с XV века, когда абсолютистская Англия разгромом испанской "Непобедимой Армады" в 1588 году значительно потеснила Испанию как колониально-морскую державу.

Проблема геополитики активно обсуждалась в октябре 1994г. в Русском географическом обществе на конференции "Геополитические и геоэкономические проблемы России." Данная Всероссийская конференция явилась попыткой преодолеть раскол между наукой и управлением и осветить геополитические аспекты региональной и глобальной политики.

Дисциплинарная структура исследования. В послевоенной американской политологии выделяются пять направлений исследования политики (американское управление и политика, сравнительная политика, международные отношения и мировая политика, политическая теория и философия, общественное управление и политика), причем они уже активно проникают в государства на других континентах и оттесняют на второй план традиционную европейскую государственно-правовую науку. Американская школа исследования внешней политики включает в себя проблемы войны и мира, региональной интеграции, контроль за вооружением и разоружением, власть в международном сообществе, международные организации и международное право.( Демидов А.И., Федосеев А.А. Основы политологии, М.: Высшая школа, 1995, с.53-55.)

Геополитика как теория и инструментальная универсалия.

Постановка проблемы. Теория может иметь характер научной методологии и идеологии. Идеологические геополитические теории оперируют терминами расширения, подчинения и эксплуатации, тогда как теоретическая геополитика "в чистом виде" занимается разработкой и строительством жизнеспособных государств.

Знаменитая речь Уинстона Черчилля в Фултоне и опубликованная в июле 1947 г. в журнале “Foreign Affairs” статья советника американского посольства в Москве Джорджа Кеннана “Источники советского поведения” были идеологическими геополитическими теориями. Главными инструментальными средствами обеспечения геополитических интересов американцев в Европе стали план Маршалла и созданный в 1949 г. военно-политический блок НАТО.

Весной 1954 г. США отклонили предложение Советского Союза о приеме в члены НАТО. Подписание в октябре того же года Парижских соглашений, вступление в НАТО ФРГ (5 мая 1955 г.) и образование Организации Варшавского Договора (14 мая 1955 г.) завершили исходную расстановку сил в послевоенной Европе.

Создание и последующее противостояние в центре Европы двух мощных военно-политических блоков породили качественно новый тип мировой войны — “холодную войну”. Основным политическим содержанием этой войны стало противоборство двух, разделенных по идеологическому принципу, гигантских социально-политических систем, осуществлявшееся на фоне научно-технической революции преимущественно жесткими невоенными средствами.

Исход этой войны во многом предрешила экономическая и технологическая мощь США, позволившая им обеспечить решение главной геостратегической задачи по объединению и укреплению трех главных противостоящих Советскому Союзу “центров силы” — США, Западной Европы (НАТО) и Японии.

Крушение Советского Союза, великой державы, добившейся во второй половине ХХ в. равного могущества с США и оставившей свой яркий след в истории цивилизаций, привело к окончанию “холодной войны”.
Наиболее глубокие изменения произошли в Евразии, где сложилась качественно новая геополитическая конфигурация, впервые в новейшей истории обусловленная практически беспрепятственным доминированием США. Так завершилась длившаяся 45 лет (1946—1991 гг.) “холодная война”. Война, которая стала третьей и последней мировой войной в ХХ столетии.

Любой геополитический процесс (и, в первую очередь, мировая война), заканчивающийся переделом границ и (или) перераспределением зон геополитического и экономического влияния, постепенно, но неизбежно приводит к образованию новой геополитической конфигурации. Она фиксирует новые геополитические атрибуты и потенциалы участников этого процесса, новый уровень их взаимоотношений и начало нового геополитического цикла, обеспечивающего (в глобальном масштабе) развитие мирового сообщества как сложнейшей геополитической системы.

Самым драматичным явлением общественно-политической жизни стала мировая война, принципиально изменившая масштаб, динамику и характер разрешения противоречий между великими державами. Никогда ранее борьба за передел и лидерство в мире не охватывала сразу несколько континентов, не затрагивала интересы большинства стран мира, не велась с применением такого мощного оружия и не имела такие трагические последствия. Более того, в отличие от прошлых войн, часто возникавших спонтанно, мировые войны были тщательно спланированы и подготовлены не только в военно-политическом, но и идеологическом плане. В основе теоретических предпосылок их возникновения лежали геополитические доктрины, научно обосновывающие необходимость и даже неизбежность насильственного установления нового мирового порядка. Геополитические противоречия между великими державами явились главной причиной возникновения трех мировых войн. Именно геополитике суждено было стать идеологией великих держав, а мировой войне — способом глобального разрешения геополитических противоречий между ними.

Инструментальное средство:1910 г. Разобщенная Европа накануне очередного передела своих внутренних границ и колониальных владений. Позади пик могущества Британской империи. США и Российская Империя поглощены делами в своих сферах влияния. На этом фоне ситуация в Европе все более накаляется, причем наиболее тревожными симптомами выглядят отсутствие ярко выраженного лидера континента и претензии на эту роль сразу нескольких государств, объединенных в два военно-политических блока: с одной стороны — Англии и Франции (Антанта), с другой — Германии и Австро-Венгрии (Тройственный союз). Вопрос только в том, кто и когда возникнет повод эти претензии предъявить.

Германские геополитики и политологи в начале ХХ-века поставили теоретическую задачу: обойти финансовые и океанические англо-саксонские державы, освободить Европу от американских банкиров, одолеть большевистскую России. Инструментально это выполнено было так: в 1908 - 1918 гг., Германия при Вильгельме II скрепила германо-австро-турецкий союз, центральная ось которого проходила по диагонали от Гельголанда, главной базы на Северном море, напротив устья Эльбы, по направлению к Стамбулу и далее к Персидскому заливу и Индийскому океану. Этот союз обеспечил широкий выход в Северное море, присутствие в восточной части Средиземного моря, контроль совместно с русскими в Черном море, абсолютный контроль в Персидском заливе и выход в Индийский океан, заповедное место англичан, хозяев Индии.

Геополитические парадигмы.

Постановка проблемы. Констатация переходного характера нашей эпохи не снимает вопроса об определении ее основного вектора, выяснении - от чего к чему совершается переход. Существует множество концепций, объясняющих смысл переходной эпохи: от индустриального общества к постиндустриальному (информационному), от тоталитаризма к демократии, от биполярного мира к полицентричному, от технической цивилизации к посттехнической.

Понятие о геополитических парадигмах. Классически привычной является геополитическая парадигма осевого противостояния, когда действует “логика двух блоков или политических систем”, а также противопоставление развитого севера и развивающегося юга, центра и периферии. В последнем случае, в качестве центра выступают США, Западная Европа, Япония, а периферией - страны с нестабильной политической системой, несформировавшейся военной доктриной, отсутствием неолиберальных тенденций в экономике, и отсюда, непредсказуемостью поведения государства, что настораживает других субъектов международного права, привыкших к продуцированию и подчинению общим нормам. Примерами выпадения из геостратегической динамики могут служить как “великие страны” прошлого (Римская и Османская империя, Персия), так новые амбициозные политические территории, чьи лидеры не признают общих правил игры (Ирак, Ливия, Иран).

Следующей парадигмой не только по значимости, но и по хронологии может выступить концепция региональной системы безопасности, пришедшая на смену биполярному миру. Ныне полагают, что существуют шесть основных центров силы: США и России, Китая и Японии, Европы и арабского мира. Впрочем, вместо арабского мира часть аналитиков (бывший госсекретарь США Г.Киссинджер) видят неуклонно повышающуюся роль Индии, поскольку арабский мир - это скорее конгломерат сил, нежели органичное единство геополитической единицы влияния. С другой стороны, в качестве невообразимо мощного геополитического фактора может выступить мусульманство. Кроме того, в связи с становлением новой картины мира ряд государств выказывают намерение стать центрами регионального тяготения. К примеру, на лицо попытка использования богатого культурно-исторического потенциала для влияния на международные события – “Великий Иран”, “Великая Турция”, “Великое будущее Узбекистана”, “Великий Туркестан” и т.д.

И, наконец, утратившая свою былую актуальность парадигма столкновения цивилизацией, где в качестве системообразующих и подчиненных динамизму становления принципов берут этнические, религиозные, социокультурные универсалии.

 Карл Шмитт предвидел, что в будущем возможны три альтернативы исторического развития:
1. Установление тотальной мировой гегемонии одной сверхдержавы —новый Номос земли или Новый Мировой Порядок, тождественный с глобальным универсализмом.
2. Альтернатива пространственного хаоса и, наконец,
3. Альтернатива баланса интересов геополитических пространств—сосуществовании Больших пространств. Центральное для геополитических работ Карла Шмитта понятие “Большое пространство” (Grossraum) (1)
Аналогичную концепцию выдвигает и Геннадий Зюганов, которой в своей книге “За горизонтом” пишет , что “наиболее вероятные стратегические сценарии мировой политики можно охарактеризировать так: 1. сценарий “глобальной смуты”, 2. сценарий “баланса интересов”, 3. сценарий “Нового Мирового Порядка”(2).1. Carl Schmitt Der neue Nomos der Erde in Staat, GroЯraum , Nomos :Arbeiten aus den Jahren 1916-1969 (Edited by G. Maschke, Duncker & Humblot, Berlin , 1995)п.п. 521-522.
2. Геннадий Зюганов “За горизонтом” (Информпечать, Москва , 1995 г.), стр. 54.

 Первая в истории геополитическая парадигма Доктрина Монро была изложена президентом Монро в послании Конгрессу в декабре 1823 года и сводилась к тому, что США будут рассматривать как недружелюбный акт любую попытку европейских государств вмешиваться в дела государств Западного полушария, или расширение их владений на американском континенте. Доктрина Монро определила и обозначила пространство, далеко превосходящее территориальные границы США—все Западное полушарие—Большим пространством (GroЯraum). Когда эта доктрина была односторонне провозглашена, американское правительство запретило интервенцию европейских стран в Западное полушарие, но, с другой стороны, заявило, что США обязываются также не вмешиваться в дела Европы и в политику европейских стран.

Доктрина Монро явилась примером не только глобального пространственного мышления, но также и определением новой пространственной конфигурации земли. Как только Западное полушарие было идеологически определенно как Новый Мир, в котором США запрещали вмешательство пространственно чужих стран Старого Мира, возникла необходимость создать “новое международное право, поскольку превращение США в ведущую империалистическую державу в конечном счете разрушило Евроцентрический правопорядок -jus publicum Europaeum"
Принципы нового международного права, основанного на доктрине, Монро были сформулированы и обусловлены на основе эволюции американской внешней политики в Западном полушарии. Эти принципы могут быть сформулированы следующим способом:

  1. Возвышение волеизъявления США в качестве единственного источника международного права.
  2. Легитимизация права США на неограниченные вмешательства и интервенции во внутренние дела Латиноамериканских стран с целью экономического закабаления этих стран и установления гегемониального контроля над Западном полушарием.
  3. Отказ стран Западного полушария от всяких претензий на материальный суверенитет и государственную независимость.
  4. Создание имперского Большого пространства, сконструированного как прототип псевдоправового международного порядка, в котором только одна держава - США имеет никем и ничем неограниченный абсолютный суверенитет, между тем как все остальные страны превращены в протектораты, сохраняющее, однако, для видимости формальные атрибуты суверенных государств.

  5. Иными словами, сущность нового международного права, созданного доктриной Монро, - его характер псевдозаконности и его идеологическая функция легитимизации нового колониального порядка.
     
     
 Еженедельный аналитический журнал "Коммерсант-Власть" отметил следующим образом: "1 января 1999 года стало не только днем введения новой общеевропейской валюты - евро, но и днем, когда Америка перестала быть единственной сверхдержавой мира. Вызов Соединенным Штатам бросила Большая Европа" ( Коммерсант-Власть, N1-2, 1999, с.270).

Тем самым одной из возможных альтернатив нового Большого Пространства стала Европа, которую определенные политические и идеологические круги противопоставляют Западу - англо-саксонскому миру, и в первую очередь, США. Такая анти-западная Европа не является чистой утопией, так как такой проект неоднократно реализовывался в истории, хотя всякий раз с определенными погрешностями или искажениями. Так, в XX веке страны Оси представляли собой остов именно такой Европы, хотя англофилия и франкофобия определенных кругов в германском руководстве (наряду с другими обстоятельствами) и помешали полному осуществлению этого проекта. После второй мировой войны подобная попытка предпринималась де Голлем , и этой политике Франция обязана тем фактом, что она не является сегодня официально членом НАТО. Как бы то ни было идея "анти-западной", традиционной, имперской Европы становится все более и более актуальной.

Европейское Большое Пространство должно складываться вокруг самой континентальной из европейских держав - вокруг Германии, а еще точнее, вокруг Mitteleuropa, т.е. Средней Европы. Геополитические интересы Германии традиционно были противоположны атлантистским тенденциям Запада. Это касалось как собственно континентальных, так и колониальных аспектов геополитики. Германия всегда была противником англо-саксонских колониальных завоеваний и стремилась к созданию сугубо сухопутной, континентальной, автаркийной цивилизации

Для всех западных стран "ближнего зарубежья" (как прибалтийских республик, так и Украины, Белоруссии и Молдавии) анти-мондиалистский геополитический союз возможен только при вхождении в блок Средней Европы (если, конечно, ситуация в самой России не изменится) при ориентации на Германию . В таком случае, западные регионы СССР будут иметь шанс стать восточными пограничными районами европейского Большого Пространства.

Тенденции. Мир, снова движется к многополярности. С одной стороны, этот процесс естественен, ибо отражает волю реальных и потенциальных центров силы. Вместе с тем переходный период таит в себе немало опасностей. Его суть - в быстром изменении баланса сил, а это, согласно закономерностям политологии, всегда грозит вызвать дестабилизацию и даже конфликты.

Онтология геополитического сознания. Нация является носителем “геополитического сознания”. Кризис цивилизационного сознания в первую очередб отражается в мире политическом. Мир гарантированных границ, закрепленных международными соглашениями, внезапно сменяется миром, не имеющим территориально-правовых гарантий. Его пространство несет явные черты варварской, кочевой динамики, дионисийской стихии, грозящей затопить все границы, сделать проблематичными международные политико-правовые, цивилизованные нормы.

В этих условиях оживает и активизируется иной, геополитический тип сознания, в чем-то явно альтернативный цивилизационному. Он связан с ощущением состояния мира как войны всех против всех, где никому не гарантировано "жизненное пространство" и где смогут выжить только сильные и до зубов вооруженные.

Цивилизационная презумпция доверия готова смениться презумпцией всеобщего недоверия, с позиций которого формулируется жесткая дилемма поведения: агрессивное наступление или глухая оборона изоляционизма. Вместо философии открытого и однородного пространства - гарантии партнерского обмена - формируется философия "закрытого" или "разорванного" пространства. Не случайно геополитический тип сознания резко оживился накануне первой мировой войны, а пик геополитических изысканий пришелся на 20 - 30-е годы, и центром их стала поверженная, "изгойская" страна Запада - Германия.

Если цивилизационный тип сознания в чем-то существенном соответствует парадигме Просвещения и его системе оптимистически-рационалистических ожиданий, то геополитический тип представляет собой ревизию Просвещения с позиций органицизма, социал-дарвинизма и "дионисизма". Вместо презумпции единого (или идущего к единству) мира в геополитическом сознании довлеют различные пары манихейских оппозиций, питающих энергетику взаимных противостояний. При этом характерной особенностью геополитического мышления, в отличие от цивилизационного, является его "натуральный" характер. Здесь биология, антропология и география довлеют над социологией. А в глубинном социокультурном смысле натуралистическая парадигма неоязычества - парадигма "тела" - вытесняет христианскую парадигму духа.

Открытия геополитического неоязычества касались то роковой несовместимости латинского и германского духа (Густав Ле Бон), то несовместимости германства и славянства, то противостояния белой и желтой рас, то, наконец, противостояния между морскими и континентальными народами (Ратцель) и близкой этому дихотомии "хартленд - римленд" (Спайкмен).

Геополитический тип сознания утверждает отступление ноосферы под давлением гео-биосферы - природных детерминаций коллективного человеческого поведения.

Геополитический тип мышления в чем-то наследует дух этой романтической критики Просвещения, утверждая несводимость существования к сущности, феномена - к закону (устойчивой, повторяющейся связи явлений). Но опору уникальности он ищет не во внутреннем мире культуры, а во внешнем мире природы, утверждая непреодолимое давление биологии и географии на историю и их конечный реванш над ней. Эволюция европейской культуры отмечена циклами, в чем-то совпадающими с кондратьевскими. В "повышательной" фазе, когда довлеют оптимистически-завышенные ожидания прогресса, природные детерминанты и ограничения как бы сводятся на нет и утверждается перспектива безостановочного пути в "светлое будущее".

В "понижательной" фазе активизируется сознание ограничений - ресурсных, экологических, демографических и т.д.

Геополитические сценарии. Цель формирования геополитических сценариев - поиски оптимальных действий, получение нового предостерегающего знания, выявление выгодной политико-экономической альтернативы на основе исследования возможных сценариев развития, планирование необходимых мероприятий и реализация замыслов. Работа проводится в комплексно представленных областях знания: философском, социокультурном, эколого-социальном, экономическом, политическом, проблем глобальной и региональной безопасности, географическом, военном, демографическом, религиозном и этнографическом.

Геополитический сценарий исходит из номиналистической установки, согласно которой действительной реальностью являются изолированные организмы - государства, ведущие трудную и опасную борьбу за выживание, а вся цивилизационная суперсистема - международное право, "новый мировой порядок", единые общечеловеческие интересы и т.д. - представляет собой конвенциалистскую призрачность.

Геополитический "экзистенциализм" настаивает на принципиальном одиночестве государств и народов в этом мире, и потому его доминирующим мироощущением является тревога. Он не верит ни в какие цивилизационные гарантии: в мире нет гарантий, в нем господствуют столкновение государственных интересов, разнонаправленной воли и коварство случая.

Мотивацией разработки многочисленных сценариев является преследование интересов государства в динамично меняющемся политическом мире.

Геополитические цели, детермированы государственными интересами, это — захват стратегических территорий и формирование обширных зон геополитического влияния. Например, инициатором первой мировой войны выступила Германия, главной целью которой было стремление добиться гегемонии в Европе и захватить колонии своих западноевропейских соперников, эти же цели преследовали все главные участники Первой мировой войны. Вступившая в войну в качестве члена Антанты Россия стремилась укрепить свои позиции на Балканах, а также путем захвата Константинополя и черноморских проливов осуществить свою давнюю мечту — получить выход к Средиземному морю.

Исходной позицией для начала сценарных разработок является преодоление кризиса или достижение выгодного баланса сил.. Геополитические кризисы делятся:

по основанию масштабности
 
кризисы примеры
мировые Противостояние интересов двух и более держав: США-СССР
региональные Противостояние интересов нескольких стран, с возможным участием одной державы: Турция-Греция
внутригосударственные Геополитическое значение имеют кризисы только в ядерных державах: Россия-Чечня 

по основанию отношения
 
кризисы примеры
межгосударственные С участием одной ядерной державы
межнациональные С участием нации, представленной в нескольких странах: курды, баски 
религиозно-этнические Национальные группы - сторонники экстремистских течений мировых религий: “Хамас”, “Тамильские тигры”

 

по основанию характера
 
кризисы примеры
статичные Кризисы, “законсервированные” или с отложенным решением. Например, на Корейском полуострове.
динамические С быстротечным изменением ситуации: Югославия.

по основанию качества
 
кризисы примеры
системно-структурные Некоторые аналитики предсказывают кризис, вызванный противоречиями политической системы и рыночной экономики Китая, а также может служить примером распад СССР.
ситуационные Девальвации валют мировых держав, нефтяные проблемы.

по возможности прогноза
 
кризисы примеры
перманентно возникающие Китай-Тайвань
внезапные Проблема выхода США из договора по ПРО 1972г.

по основанию сроков
 
кризисы примеры
долгосрочные Палестино-израильское противостояние, проблема Ольстера
среднесрочные Вмешательство США во Вьетнаме, а СССР в Афганистане.
краткосрочные Противостояние Северного и Южного Йемена.

В геополитических сценариях важнейшим является именно преодоление таких кризисов и в зависимости от его характера предусматриваются разные участники, их права, типы постановки проблем, организационные решения и временные ограничения. Геополитика как теория занимается преодолением проблем глобального уровня.

Глобальный характер приобрели следующие “вызовы истории”:
 
Кризисы Причины
Цивилизационный  Переход от индустриального общества к постиндустриальному, что ведет к разрушению национальных экономик глобальной экономикой, социальной дискриминации и психологического дискомфорта людей, связанных с устаревшими профессиями;
Национальный  Рост этнической и конфессиональной нетерпимости и противоречия внутри многонациональных государств;
Техногенный  Стремительно растущее давление техномассы на биосферу - развитые страны экспортируя экологический кризис придают ему планетарный характер; 
Информационный  Вызван глобальной информационной экспансией, уничтожающей национальные культуры;
Международный  Стремление к новому переделу мира по итогам холодной войны, попытками некоторых держав доминировать в системе международных отношений.

Сценарии строятся на основе двух главных принципах, отличающихся ценностно-целевыми характеристиками. В сценарии аналитики планируют в зависимости от интересов государства стабилизационные или дестабилизационные процессы. Примерами стабилзационных геополитических действий являются американский “План Маршалла” для Западной Европы после Второй мировой войны или помощь СССР для новых социалистических стран Восточной Европы. Следует заметить, что стабилизационные сценарии носят планетарный и цивилизационный характер, по сравнению с ними дестабилизационные сценарии более ограничены.

Возможный геополитический сценарий включает процессы стабилизации в моноцентричной или многополярной модели мира:
 
Направления стабилизации Меры
Экологическая Деятельность, стимулирующая новую научно-техническую революцию и создание мягких и эффективных промышленных технологий или смену ценностей, преодоление потребительской морали, гармонизацию отношений человека и природы
Экономическая  Поддержание догоняющего развития отставших стран или налаживание эффективного международного сотрудничества с учетом нужд отставших стран, что предполагает определенные жертвы со стороны стран высокоразвитых и богатых
Военно-стратегическая  Создание безопасного баланса сил в системе международных отношений
Социокультурная  Протекционизм к национальным культурам или формирование единого духовного пространства

Стремление к дестабилизации, как показывает опыт геополитических держав прошлого, также приносит ощутимую пользу. Например, США в период “холодной войны” в своем противостоянии с СССР всегда поддерживали процессы дестабилизации. Примерами этого служат “гонка вооружений”, которую СССР проиграл и идеологическая война, которую вело ЦРУ. Разрабатывать сценарии даже масштабных геополитических действий можно начинать с простых аксиом, например, "Хочешь мира - готовься к войне" и "Борьба - начало всего". Эти старые изречения утверждают хрупкость политического равновесия. Эфемерный характер политического равновесия дискредитируют идею вечного мира и устанавливают неизбежность дестабилизации. Отказ от идеи вечного мира означает признание возможности существования глобальных конфликтов, что они распространяются на сопредельные районы и даже на всю планету.

Задача евразийских государств-гарантов найти оптимум равновесия между державами и в поддержании его по всей диагонали Северная Европа-Юго-Восточная Азия. В этих сценариях правомерно использовать ресурсы геополитических теорий Челлена, Хаусхофера и голлистского теоретика Мишеля Жобера. Но несущей выгоду задачей для не-евразийского государства является достижение геополитической нестабильности на означенном пространстве. В связи с этим проиллюстрируйте действия США в Югославии.

 К 2000 году в Азиатско-Тихоокеанского региона, за исключением России, не останется экспортеров энергии, и все страны региона станут только ее потребителями. А потребление энергии в странах к 2010 году по сравнению с 1996-м возрастет на 46 процентов. В этих условиях страны региона вынуждены будут менять геостратегические ориентиры, и они направляют свои взоры в сторону богатой природными ресурсами России.
Процессы. Осуществляющимся сценарием в настоящее время является геополитический проект "мондиализма", смысл которого сводится к превращению всей поверхности земли в Единое Большое Пространство, управляемое из американского центра. Проект проамериканского, "атлантистского" Большого Пространства, создание планетарного Pax Americana или установление Нового Мирового Порядка с единым Мировым Правительством - это, по сути, геополитические синонимы.

В военном аспекте геополитического сценария следует отметить, что основополагающими характеристиками являются конститутивно зафиксированные формы безопасности, гегемонии и разные конфигурации лидерства. Практически всегда с пугающей и повторяющейся закономерностью оправдывается схема, знакомая по всем последующим событиям всемирной истории: гонка вооружений, взаимное сдерживание, военные альянсы, дипломатические ходы, стратегические построения, забота о чести и имидже государства, анализ сильных и слабых сторон противника и неуемная жажда установления выгодного для себя баланса сил. А в конце концов - война.

Историография баланса сил. Войны между Афинами и Спартой, Римом и Карфагеном, Англией и Францией в XVII и XVIII столетиях, Наполеоном и остальной Европой в начале XIX в., Германией и Великобританией после франко-прусской войны 1870 г., противостоянием Советского Союза и Соединенными Штатами Америки в 50-80-х годах ХХ столетия можно объяснить через призму политического страха перед меняющимся балансом сил был главным фактором.

Военный фактор в геополитике выполняет в первую очередь функцию сдерживания для реализации других целей в сфере экономики и политики, где задачи и приоритеты формируются гораздо легче. Прогноз применения силы в геополитическом анализе имеет крайне мало места и реально ощутимой пользы. В глобальном геополитическом пространстве применение военной силы уже в скором будущем можно будет рассматривать как неинструментальное средство, поскольку во-первых, военный фактор на современное стадии развития цивилизация испытывает эффект смещение в функциональном плане от применения силы к угрозе применения силы, и отсюда к контролю. Эффект осуществления требуемого сценария зависит от того, насколько военно-технологическая мощь позволяет контролировать оппонента или группу оппонентов. Во-вторых, изменения в многополярной геополитической картине мира таковы, что применение силы не просто портит репутацию сверхдержавы, как это было с США в Сомали в 1991, но и требует повышенных финансовых и прочих энергозатрат для противодействия соперникам. В-третьих, информационная насыщенность современной цивилизации находится на таком уровне, что любая военного характера акция наносит ощутимый экономический ущерб национальным интересам других геополитических субъектов, к примеру, акция США под флагом ООН в бывшей Югославии нанесла урон России и ряду других государств.

Геополитические категории.

„Государство есть кусок человечества и кусок организованной земли“ – образно выражался Фридрих Ратцель, отец политической географии.

Фундаментальным понятием геополитики является “пространство”, предложенный Макиндером и Хаусхофером и развитый Карлом Шмиттом как Большое Пространство. Национальный суверенитет государства зависит не только от его военной силы, технологического развития и экономической базы, сколько от величины и географического месторасположения его земель и территорий. Государство и территория – есть единое целое.

Государства, которые осуществляют контроль над несколькими типами территорий, располагают большими возможностями адаптации, вынуждены противостоять большему числу реальных и потенциальных вызовов и становятся в конце концов более сильными по сравнению с другими государствами. Государства же, которые осуществляют контроль только над одним типом территории, имеют меньше возможностей; их гений не может проявить себя столь разнообразно; их граждане внутренне не готовы, если того потребует история, дать достойный отпор многочисленным вызовам мира.

Государству необходимо решить проблему территориальной самодостаточности. В нашу эпоху такой самодостаточностью могут обладать только очень крупные государства, расположенные в регионах, стратегически защищенных от возможного нападения (военного, политического или экономического) других государственных образований.

В геополитическом мире страна могла быть "неприсоединившейся" только ценой своего устранения из сферы планетарной геополитики, за счет маргинализации и смещения на периферию.

Государство и "империя" есть особые виды "пространства", причем это не плохо, не хорошо, а только определенным образом характеризует коммуникацию и социально-политическое действие в различном масштабе.

Государства по отношению к геополитической реальности представлены в такой классификации:

1.Государства-участники

2. Государства - региональные центры: 3. Государства-игроки:  Земля, по утверждению Видаля де ля Блаш, это не только не обрабатываемая территория, но и пространство, преобразуемое человеком дифференцировано, в зависимости от технического развития и критериев его религии; существуют религии, открытые для технического прогресса, и религии, которые относятся к нему враждебно. Макс Вебер вводит понятие западного синдрома, носителем которого является протестантизм. Политические сообщества всегда находятся в движении, в ферментации (в "брожении", по выражению Хаусхофера). Отсюда государства тоже являются живыми организмами.

Пространственная типология:

  1. "государство-нация", т.е. традиционное исторически сложившееся централистское государство (такое, как Франция, Италия, Германия, Испания и т.д.);
  2. регион, т.е. такое административное, этническое или культурное пространство, которое является частью одного или нескольких государств-наций, но при этом обладает значительной степенью культурно-экономической автономии (например, Бретань во Франции, Фландрия в Бельгии, Каталония, Галисия и страна басков в Испании и т.д.);
  3. Политическое Большое Пространство, "содружество" или "сообщество", которое объединяет несколько государств-наций в единый экономический или политический блок.

  4.  

     

Многие "европеисты", как левые, так и правые, считают, что категория "государства-нации", т.е. традиционного централистского государства вообще изжила себя, и что следует сделать акцент именно на двух других модальностях -- на регионализме и даже автономизме, с одной стороны, и на континентальном объединении регионов в единый блок, с другой стороны.

 В России три категории - регионализм, государство-нация и Большое Пространство - имеют прямые аналоги в геополитической действительности.

Регионализм соответствует сепаратистским тенденциям в пределах РФ -- как в случае национальных республик и округов, так и в случае претензий на полную автономию сугубо территориальных образований (проекты Сибирской, Уральской и др. республик).

Централистско-государственная модель отстаивается сторонниками геополитического проекта "Россия в рамках РФ".

Те, кто ратуют за восстановление СССР, воссоздание Российской Империи в рамках СССР или создание Евразийской Империи, относятся к категории идеологов Политического Большого Пространства.

Абсолютной устойчивости, вечного постоянства в социальных событиях быть не может. Следовательно, можно различать среди фактически данного более и менее прочное, придавая самой фактичности разный смысл. Основополагающим является не столько различение нынешней России и бывшего СССР, а также нынешней и бывшей (до 1917 г.) России, сколько различение имперской России (и СССР) и всего остального мира. Нынешняя РФ есть нечто вычленившееся из обширного имперского пространства.

Классическая схема предполагает наличие гражданского общества и государства, деятельность которого ограничена конкретными целями и не должна простираться за установленные рамки. При наличии сложившегося гражданского общества, усвоившего заданные правила игры, имеющего развитые и осознанные интересы, государство действительно может ограничить свою деятельность четким перечнем определившихся с течением времени задач, - и выход за эти границы воспринимается обществом как посягательство на права частных лиц.

Государство во внутренней политике. Государство часто рассматривается как институт, способный не формально, а по существу обеспечить права личности. Такая постановка вопроса нетипична для западной либеральной мысли, которая видела в государстве силу, ограничивающую свободу индивида, и всячески подчеркивала необходимость поставить его в определенные правовые рамки. Однако она характерна для либерализма в странах с “запаздывающей модернизацией”, где формирование соответствующих институтов происходит в условиях, когда необходимые для них предпосылки еще не созрели или вообще отсутствуют, и государство вынуждено брать на себя дополнительные функции. Такое тесное сотрудничество с властью создает множество проблем, осложняющих осуществление либерального проекта.

Вот как формулировал позицию либералов в этом вопросе Дж.С.Милль, разделявший мнение своих предшественников в отношении принципа “laissez-faire”: “Правительство, - писал он, - должно брать на себя все то, выполнение чего желательно для общих интересов человечества..., или для текущих интересов членов общества..., если все это по природе своей не может вознаградить частных лиц или общество, приложивших свои усилия”. Очевидно, что объем определяемых таким образом функций может варьироваться, однако незыблемым остается принцип: государство делает то, что определяется потребностями гражданского общества (а не самого государства) и что не может быть сделано самими гражданами.

Функция государства. Особенностью либерализма в постсоциалистических странах является необходимость концептуализации особой роли государства в процессе создания нового общественного порядка. Либерализм не исключает социальной инженерии, однако в западных странах его “конструктивистская” активность обычно ограничивается созданием условий для дальнейшего развития уже существующих институтов, отношений, процессов, она не предполагает внедрения чего-то нового, чего не было раньше. В постсоветском пространстве стоит задача создания не только самих либеральных институтов, но и необходимых для них предпосылок в виде легитимной частной собственности, среднего класса, гражданского общества и др. Очевидно, что эта задача не может быть ограничена установлением права, определением и поддержанием “правил игры”. Но опасно и отводить государству роль “дирижера”, руководящего действиями заинтересованных групп.

 Государства

Главным действующим лицом на мировой арене являются и будут оставаться в XXI в. государства. У цивилизаций и регионов нет единых правительств, парламента, армии. У государств - есть, и все упомянутые институты формируют, реализуют и защищают государственные интересы, которые весьма комплексны, многогранны, разнообразны. Эти интересы далеко не всегда совпадают с цивилизационными, региональными и прочими векторами, поэтому государства зачастую соперничают и конфликтуют с соседями, близкими им по духу этническим, религиозным и другим признакам.

США

Факты. В руках Вашингтона эффективные рычаги управления хозяйственными процессами на земном шаре - МВФ, МБ, ВТО и т.д. Нынешний финансовый кризис в Азиатско-тихоокеанском регионе лишь оттеняет лидирующую роль США. Южная Корея, Индонезия, Малайзия и даже Япония вынуждены опираться на американскую помощь и, в соответствии с требованиями и советами из-за океана, еще шире раскрывать свои системы.

В военной сфере Америка тоже вырывается вперед. Несмотря на сокращение в последние годы расходов на оборону на 40%, Соединенные Штаты по-прежнему тратят на эти цели сумму, во много раз превышающую аналогичный показатель для других ведущих держав. В 1999/2000 финансовом году военный бюджет Вашингтона составит 260 млрд. долл. Для сравнения: весь российский бюджет на 1999 г. равняется 20 млрд. долл.

Аргументы геополитического лидерства: Соединенные Штаты остаются единственной державой, чьи войска продолжают дислоцироваться в больших количествах в ключевых регионах - 113 тыс. военнослужащих в Европе, 92 тыс. в Японии и Южной Корее, 10 тыс. в Саудовской Аравии. Что особенно важно, так это способность проецировать силу, т.е. стремительно развертывать боевые порядки и наносить массированный удар по противнику почти в любой точке земного шара. Пентагон заявляет, что может одновременно вести две крупные войны, например в Корее и районе Персидского залива, и быстро их выиграть.

Экономические и военные позиции Вашингтона за рубежом подкрепляются его огромным политическим влиянием. Практически все наиболее процветающие государства современного мира, контролирующие 77% мировой экономики, относятся к числу союзников или ближайших друзей США. По существу, сложилась реальная и обширнейшая американская зона влияния, состоящая из государств, которые приемлют лидерство Вашингтона и будут заинтересованы в нем и впредь. В эту зону входят Западная Европа, часть Азиатско-тихоокеанского региона, Латинской Америки, Ближнего Востока.

Мощное воздействие оказывают Соединенные Штаты на внешний мир в сфере информации, образования, науки и массовой культуры. Даже такие в высшей степени цивилизованные и гордые нации как, например, французская или китайская, черпают мировые новости из американских СМИ, считают образцом для подражания вузы и исследовательские центры США, увлекаются продукцией Голливуда. Вестернизации подвергаются Франция, Япония, Россия, страны с мощными культурными традициями и весь остальной мир.

Китай

Говоря про Китай невозможно не использовать аллегорию: Китай, подобно “мудрой обезьяне, наблюдающей с горы за схваткой двух тигров в долине”, предпочел в решающие годы “холодной войны” остаться в стороне от “битвы гигантов”. Будучи второй по величине и значению коммунистической страной, Китай, тем не менее (а может быть, именно поэтому) избрал свой собственный, независящий от воли советского руководства, путь. Успешные экономические и военные реформы, жесткая региональная политика, удачное маневрирование и использование разногласий великих держав содействовали росту ГПП Китая и реализации его геополитических устремлений (присоединение высокоразвитого Гонконга, в ближайшей перспективе — Макао и даже, возможно, Тайваня) на основе блестящей политической формулы Дэн Сяопина “Одна страна — две системы”. Эти процессы привели к существенному повышению геополитического статуса Китая до уровня “потенциальный мировой лидер”. При этом огромные людские ресурсы, неослабевающий поток иностранных инвестиций, расширяющиеся зоны экономического влияния Китая в сочетании с постепенной, но неуклонной трансформацией политической системы дают основания предполагать большие геополитические возможности этой страны.

В отличие от второй половины ХХ столетия в следующем веке на карте мира может появиться еще одна полнокровная сверхдержава - Китай. Его козыри: колоссальное население; безудержно растущий уже два десятилетия экономический потенциал; присоединение к КНР - "малых азиатских драконов" Гонконга и в 1999 г. Макао; все более тесная экономическая привязка к материковому Китаю преуспевающего Тайваня и многочисленной (50 млн. человек) диаспоры в различных районах земного шара; беспрецедентные традиции государственности и лидерства (Китай существует четыре тысячи лет и из них более трех тысяч лет доминировал над окружающими народами).

Для сравнения геополитического потенциала. В КНР проживает сейчас свыше 1.230 млн. человек, в то время как в России только 148 млн. человек. Средние темпы роста китайской экономики в 1980-1998 гг. составили 9%, в России же размеры народного хозяйства сокращаются на протяжении всех 90-х годов. Как следствие, ВНП Китая уже почти в два раза больше российского (700 млрд. долларов против 370 млрд. долларов). Иностранные инвестиции в экономику Китая достигли 37 млрд. долларов, в российскую не превышают 3 млрд. долларов. В обозримой перспективе Китай может превратиться в страну с самой большой в мире экономикой.

Китайцы отстают в военной сфере - их ракетно-ядерный арсенал насчитывает всего лишь около ста зарядов, но в последние годы Пекин активно наращивает и модернизирует все компоненты оборонного потенциала, в том числе и ядерные силы. Следует учитывать и то, что на современном этапе, когда в мире нет глобальной конфронтации, роль военной составляющей в совокупной мощи государства менее важна.

Правда, Китай испытывает серьезные трудности во внутреннем развитии - неэффективный государственный сектор промышленности, неравномерность развития различных регионов, слабая финансовая система, высокий уровень безработицы, социальное расслоение, коррупция и т.п. Тем не менее, в целом Китай продолжает на всех парах двигаться вперед по пути экономического прогресса, сохраняя при этом политическую стабильность.

Важно и то, что у китайцев, после во многом неудачного ХХ столетия, когда иностранные державы зачастую понукали Срединной империей, вновь проснулся инстинкт величия. И появилась непоколебимая уверенность в собственных силах. В первой половине 80-х годов китайские политические деятели жаловались, что живут под дамокловым мечом советской угрозы. Для образности речи говорили даже, что "не спят от страха по ночам, а днем не могут кушать, ибо палочки для еды не слушаются их дрожащих рук". Сейчас те же политики в частных беседах заявляют, например, что им безразлично, кто будет следующим президентом России, ибо "ни Зюганов, ни любой другой российский политик не посмеют выступить против КНР".

Китайский чиновник, разъясняя разницу между регулярной китайской армией и народным ополчением в провинции Чжэцзян, заметил: "Ополчение гораздо слабее, чем регулярные войска, но, разумеется, сильнее российской армии". Другой чиновник из провинции Фуцзянь, что напротив острова Тайвань, так ответил на вопрос о том, страшно ли было во времена эскалации напряженности в Тайваньском проливе весной 1996 г.: "Страшно было американцам; они послали к берегам Тайваня авианосцы, понимая, что если начнется заваруха, то мы не только мокрого места не оставим от этих кораблей, но пощекочем нервы всей Америке".

Великодержавные планы не афишируются в Китае на высшем официальном уровне. Напротив, китайские лидеры всячески подчеркивают, что КНР пока всего лишь одно из развивающихся государств, все еще сравнительно слабое и отсталое и что даже когда Китай станет по-настоящему могущественным и богатым, он не будет стремиться к гегемонии, к контролю над другими народами. Тем не менее, если почитать статьи китайских журналистов и особенно ученых, то они буквально пропитаны жаждой руководить миром и уверенностью, что великому Китаю уготована сия роль в грядущем столетии. Утверждается, например, что Китай - это та сила, которая помогла "третьему миру" "встать во весь рост и бросить вызов богатым странам", что "в XXI столетии центр тяжести человечества переместится в Азию, где будет возвышаться исполинский Китай" и т.п.

О великодержавных амбициях "Срединной империи" свидетельствует и ее международная деятельность: стремление участвовать в обсуждении и решении всех животрепещущих проблем современности в ООН, присутствовать на пяти континентах и влиять на события там, во всем и всегда иметь собственное, независимое мнение, обладать наравне с другими великими державами ядерным потенциалом, догнать наиболее развитые государства по основным показателям совокупной мощи. Что касается Азиатско-тихоокеанского региона, то здесь доминирующая роль КНР в XXI столетии преподносится как нечто само собой разумеющееся, вытекающее из факторов исторического, географического, демографического, экономического, культурного, военного характера.

При этом Пекин еще гораздо раньше Москвы, в начале 80-х годов, пришел к выводу о целесообразности проведения сбалансированной внешней политики.

“Ближнее зарубежье” Востока является регионом распространения ислама, то перспектива образования России с Китаем единого Большого Пространства отходит на второй план перед возможностями исламских геополитических коалиций. По меньшей мере, так обстоит дело в настоящий момент, что не исключает, впрочем, резкой активизации китайского фактора как фактора интегрирующего в ближайшем будущем. В целом же, Китай, отвергший мондиалистский вариант "перестройки", представляет собой оплот евразийских сил как на идеологическом, так и на стратегическом уровне. Об этом свидетельствует визит Путина в Китай и Северную Корею.

У США, России и Китая, есть претендент на великодержавную роль: Объединенная Европа-

еще один перспективный полюс складывающегося нового миропорядка. Конечно, разногласия и трения внутри Европы будут сохраняться и на каких-то направлениях даже обостряться. Ведь перестала существовать коммунистическая угроза с Востока, которая в прошлом сплачивала западноевропейцев и заставляла их забывать о претензиях друг к другу. Ныне о старых претензиях могут вспомнить, тем более, что появляются и новые. Узлом противоречий может стать, в частности, Германия, - из-за экономического доминирования на континенте в перспективе, исторических споров с соседями. Стабильности и сплоченности континента будут по-прежнему угрожать междоусобица на Балканах, традиционные противоречия в Восточной Европе, различия в подходах к Турции, ближневосточному конфликтному узлу, к России

И все же Европа, под воздействием продолжающих углубляться интеграционных процессов, взаимозависимости европейских стран, их географической близости, общности судеб имеет шанс в перспективе превратиться в своеобразную сверхдержаву с более-менее единой и самостоятельной линией поведения в мировых делах.

Присоединение ГДР к ФРГ явилось одним из крупнейших геополитических последствий “холодной войны”, важнейшим фактором повышения ГПП ФРГ и ее роли не только в НАТО и Европе, но и в мире. По существу, Германия превратилась в потенциального мирового лидера и имеет в будущем (если станет постоянным членом Совета Безопасности ООН) хорошие шансы стать мировым лидером без всяких оговорок. Вместе с тем, традиционная военная мощь Германии и все более решительное участие этой страны в военных акциях НАТО свидетельствуют о том, что повышение статуса этой страны не ограничится ростом только ее политических и социально-экономических атрибутов.

Великобритания и Франция по-прежнему остаются странами, определяющими развитие не только “демократического плацдарма” — Европы, но и мирового процесса. Развитая экономика, статус постоянных членов Совета Безопасности ООН и мощный ракетно-ядерный потенциал свидетельствуют о сбалансированности ГПП этих стран. Однако появление объединенной Германии и резкое усиление роли НАТО делают не слишком перспективными их внешнеполитические позиции, основанные, в одном случае, (Великобритания) на сильной привязке к позиции США, в другом, (Франция) — на желании проводить более самостоятельную, не ограниченную рамками НАТО политику.

Япония

также является потенциальным мировым лидером, у которого, однако, превалируют параметры социально-экономических атрибутов. Это служит и сильным и, одновременно, слабым местом в положении этой страны, поскольку параметры других атрибутов пока сильно уступают экономическим возможностям страны, к тому же, находящейся в политической и военной зависимости от США.

Она остается составной частью военно-стратегической системы США, находится под защитой американского ядерного "зонтика". У Токио нет собственного ракетно-ядерного потенциала и вряд ли мировое сообщество позволит им обзавестись, если даже подобные амбиции когда-то возникнут у японцев. Япония имеет и другие "слабые места" в качестве претендента на "сверхдержавный" статус. Она находится, что называется, на "задворках" сердцевины земельного массива нашей планеты, Евразии. К тому же Япония островное государство, со сравнительно небольшой территорией, скромными природными ресурсами. Наконец, японцы замарали свою репутацию агрессивной войной и вряд ли найдется государство, которое горит желанием принять японское лидерство. В последнее время Япония к тому же переживает финансовые трудности.

Токио накопил колоссальный экономический и научно-технический потенциал, добился выдающихся достижений в социальной сфере и на протяжении трех последних десятилетий играет одну из ключевых ролей в мировой экономике. Японские товары, финансовые ресурсы, технологии притягивают клиентов со всех пяти континентов, делают Токио желанным партнером в глазах любого правительства. Важно и то, что, потерпев поражение во II мировой войне и согласившись на американское военно-политическое покровительство, Япония сумела оставаться в стороне от многих баталий "холодной войны", установила и сохраняет нормальные отношения со многими странами, которые с подозрением или даже неприязнью относятся к США (в том числе с ближневосточными радикальными режимами).

В целом есть основания полагать, что экономические и научно-технические достижения в конце концов выведут Японию в число самостоятельных центров силы на международной арене. Уже сейчас стоит вопрос о постоянном членстве Токио в СБ ООН. Активизируется военная роль Японии в тандеме с США и при их поощрении.

К следующему поколению кандидатов в сверхдержавы, по крайней мере регионального уровня, можно, причислить Индию, АСЕАН, Бразилию, Турцию, Пакистан, ЮАР, Иран, Саудовскую Аравию. Три стораны являются мощных геополитических идей. Это - континентально-исламский, революционный Иран; светская, атлантистски-мондиалистская, профанически-националистическая Турция; и арабский "саудовский" теократический вариант ислама.

Иран является сегодня уникальной страной, которая выполняет в Азии роль Средней Европы на Западе. Характерно, что сами иранцы резко отличают себя как от Запада, так и от Востока, понимая под "Западом" "профаническую мондиалистскую цивилизацию Европы", а под "Востоком"-"архаический строй Индии и Китая".Важно заметить, что проиранское Большое Пространство потенциально включает в себя Афганистан и Пакистан, а это, в свою очередь, открывает полосу территориальной непрерывности с Таджикистаном и Узбекистаном. С Туркменией же Иран имеет непосредственные границы.

Фактически Турция на сегодняшний день, будучи членом НАТО, является восточным форпостом атлантизма и мондиализма, "санитарным кордоном" между азиатским Востоком и арабским миром. Геополитическая модель, которую предлагает Турция, - это интеграция в западный мир и атеистическую, мондиалистскую цивилизацию. Но так как сама Турция, стремящаяся войти в "Европу", пока остается лишь "политико-идеологической" колонией США, а не действительным членом европейского Большого Пространства. Ориентация на Турцию означает для стран "ближнего зарубежья" интеграцию в мондиалистский проект на правах "санитарного кордона", в качестве "колониальной прокладки" между восточной континентальной массой Евразии (с Ираном, Китаем и Индией) и взрывоопасным арабским миром.

Саудовская Аравия, оплот сугубо арабского ислама и исламской теократии, на идеологическом уровне представляет собой особую "ваххабитскую" модель авторитарного, моралистического и "пуристского" мусульманства,

Полагают, что инициатором анти-мондиалистского геополитического проекта может стать иное Большое Пространство - либо Средняя Европа под флагом Германии, либо объединенная Евразия в рамках постРоссии, либо потенциальный Дальневосточный Блок, сформированный вокруг Китая.

Постсоветское пространство

Стандартные геополитические доктрины отводят Постсоветскому пространству "почетное" место ученика в мировой школе в начальных классах. Этот ученик должен усвоить уроки "глобального лидерства" западной либеральной демократии (читай: США).

Еще более откровенные (неортодоксальные) геополитики (З. Бзежиньский) рассматривают постсоветское пространство как своего рода "геополитическую черную дыру", некое постсоветское пространство, которое надлежит освоить мировым экономическим и политическим "центрам силы". Постсоветскому пространству советуют поскорее изжить "постимперский синдром", полностью открыть остатки экономики и оборонную сферу, стандартизировать процедуры функционирования политических и экономических рынков и т. п. Надо признать “мондиалистский”, атлантистский проект находится в стадии агрессивного развития (расширение NATO).

ГЛАВА3 Геополитические факторы.

Геополитические факторы определены многогранностью предмета и поля научной области, исходя из этого, имеют следующие характеристики:
 
характеристики Комментарий (потому, что…)
Комплексность  
Масштабность   
Историчность  
Целостность  

Геополитические факторы связаны и вытекают из основных социальных категорий:
 
категории Определяющие факторы
государство политические, экономические
армия Демографический, военный, экономический
территория Географический, политический, экологический
граница Географический, политический, экономический
технология Экономический, военный, экологический, демографический
нация Политический, культурно-религиозные и этнические
окружающая среда Экономический, экологический, демографический

Основными геополитическими факторами являются: географические, политические, экономические, военные, экологические, демографические, культурно-религиозные и этнические. В ниже приводимой таблице дано развернутое представление о факторах в трех важнейших параметрах: раскрыты индикаторы каждого фактора, оценка фактора и сравнительные возможности потенциала Кыргызстана в плане реализации своей геополитической программы.

Географический фактор:
 
индикатор оценка потенциал
пространственное положение    
природные ресурсы    

Политический фактор:
 
индикатор оценка потенциал
тип государственности    
организационная структура управления     
разделение органов власти    
социальная структура общества    
наличие гражданского общества    
свобода прессы    
взаимоотношения с другими государствами    
характер границ и режим их функционирования    

Экономический фактор:
 
индикатор оценка потенциал
уровень жизни народа    
производственные мощности    
аграрные мощности    
транспортная инфраструктура    
связь и инфраструктура    
мобилизационные мощности    
стратегические запасы,    
экономические связи с другими государствами    

Военный фактор:
 
индикатор оценка потенциал
уровень развития    
боеготовность и боеспособность стратегических сил    
боеготовность и боеспособность сил общего назначения;    
развитие инфраструктуры тыла    
уровень развития военного искусства    
уровень подготовки военных кадров, резервов    
международные договоры об ограничении и сокращении вооружений    
международные договоры о сотрудничестве и взаимопомощи    
моратории на испытания и развертывание новых видов вооружений и военной техники    
степень милитаризованности страны    

Экологический фактор:
 
индикатор оценка потенциал
демографическое давление на ограниченные ресурсы территории    
истощение сырьевых ресурсов    
отравление и уничтожение системы жизнеобеспечения человека, растительности и животного мира    
накопление радиоактивных, ядовитых, взрывоопасных технологий    
стихийные бедствия    

Демографический фактор:
 
индикатор оценка потенциал
плотность и состав населения    
темпы развития    

Культурно-религиозные и этнические факторы:
 
индикатор оценка потенциал
конфессиональные, национальные, культурные, трудовые традиции;    
интересы коренных национальностей в других государствах,    
уровень развития науки, образования, здравоохранения, урбанизации;    
криминогенная обстановка,    
культурные и научные связи с другими государствами.    

Отношения. Обращает внимание, что в перечислении факторов отсутствуют культурные важнейшие общечеловеческие универсалии: моральные и правовые. О полном игнорировании моральных и правовых ценностей не может быть и речи, но в геополитике они воспринимаются субъектами как следствие, а не причина. Это вытекает из специфики международного права как области неполного, незаконченного, находящегося на стадии становления материала. Кроме того, в международном праве в первую очередь пытаются фиксировать не моральные принципы, хотя они и подразумеваются, а процедурные элементы. С другой стороны, геополитика является инструментальным средством, используемым между государствами, где властвует “право сильного”. Естественно, под геополитические действия государства подводится морально-правовая основа, но они оказываются вторичными. Следовательно, моральные и правовые ценности не являются первостепенными геополитическими факторами.

Базовыми (первичными) и наиболее устойчивыми являются географические факторы, присущие государству с момента его образования — географическое положение, размеры территории, климат, наличие природных ресурсов и т.д. Изменение этих параметров путем территориальных потерь (или приобретений) во всем мире и во все времена признавалось и признается самым серьезным, поэтому, как правило, только война или другие насильственные политические действия способны изменить эти параметры.

Динамичными, вторичными являются политические, социально-экономические и военные атрибуты государства. Показатели этих атрибутов в большей степени зависят от внутренних и внешних политических условий существования государства. Эти условия, в свою очередь, формируются в результате проводимой государством внутренней и внешней политики, зависящей от политической воли руководства страны, его способности реализовать ту или иную геополитическую стратегию, в основе которой лежат национальные интересы государства. Последние, подразделяющиеся на интересы внутригосударственные и геополитические, объективно находятся под сильным влиянием географических атрибутов, изначально обусловливающих геополитическое положение государства, его исторические роль и перспективы.

Процессы. В циклическом ряду “географические факторы ? национальные интересы ? геополитический сценарий? политическая воля ? политические условия ? геополитические факторы? геополитические цели? геополитический потенциал ? геополитический статус ? геополитическая конфигурация” проявляются основные закономерности геополитики, определяющие общую расстановку сил на мировой арене (или в регионе).

Геополитическое противостояние.

 Часто цитируемая доктрина Джорджа Кеннона, известного американского дипломата и советолога. В 1946 году им было сделано заключение, что "СССР будет всеми силами избегать военной конфронтации с Западом, а потому, Америке следует спокойно противостоять глобальной советской экспансии и ждать, пока режим рухнет под грузом внутренних проблем".28 Прогноз Дж. Кеннона в действительности оправдался.

Российский политолог Е.Морозов оценивает американское доминирование в мире следующим образом: "Уход СССР с арены глобального противостояния поставил средние и малые страны Юга в зависимость от имперских устремлений США. Ряд стран смиряется с этим, другие активно наращивают военно-экономические потенциалы, что и обостряет кризисную ситуацию на Юге" ( Морозов Е.Ф. Геополитика Евразии и будущее России // Крымская (Ялтинская) конференция 1945 года: уроки и перспективы, Симферополь: Крымский Архив, 1996, с.128.)

В возрождении геополитического значения Москвы существует, очевидно, и объективная потребность - без ее стабилизирующей роли бескрайние просторы постсоветского пространства в долгосрочной перспективе обречены на неупорядоченность а межгосударственных отношениях. Никакая из бывших советских республик (за исключением, возможно, прибалтийских) не сможет "прибиться к другим берегам". Из-за экономической взаимозависимости, перемешанности населения, культурных традиций, потребностей обеспечения безопасности независимые республики могут нуждаться в сильной России. Но возможно развитие по благоприятному для стран Центральной Азии сценарию, что они найдут независимые от России пути интеграции в мировое сообщество.

Структура. Анализ, даваемый Е.Морозовым, вызывает немалый интерес и споры. В частности, он дает определение "свободного мира", исходящего от "цивилизованного мира", и переходящий в "новый мировой порядок". Ведущими игроками он называет Великобританию и США, которые часто меняют союзников и врагов, исходя из своих национальных интересов. "Врагом "свободного мира" был СССР, колониальными зонами - Африка и Латинская Америка, доминионами - Канада, Западная Европа, Япония и Австралия с Новой Зеландией. Метрополию образовали США и Великобритания, дополняя друг друга, поскольку, Великобритания не имела сил, а Штаты - интеллектуальной элиты, имеющей право на это название" (Морозов Е.Ф. Геополитика Евразиии будущее России //Крымская (Ялтинская) конференция 1945 года: уроки и перспективы, Симферополь: Крымский Архив, 1996, с.126.)

В 1990 г. американский политолог Фрэнсис Фукуяма объявил о грядущем "окончании истории". Он утверждал, что уже в ближайшем будущем падут последние антизападные бастионы в лице СССР и КНР и западная модель общества, западные ценности станут достоянием всего человечества. Конфликты будут иметь место, но главным образом экономические, за лидерство между наиболее развитыми государствами.

С Фукуямой категорически не согласился другой американский политолог - Самуэль Хантингтон. С его точки зрения, мир в XXI в. расколется на восемь цивилизаций (западная, конфуцианская, японская, исламская, православно-славянская, индуистская, латиноамериканская, африканская), которые будут бороться за "место под солнцем". Там, где цивилизации соприкасаются друг с другом, суждено литься крови, как в Боснии, Кашмире, на Кавказе. Хантингтон полагает, что сила Запада и привлекательность западных ценностей будут уменьшаться и Западу придется привыкать к тому, что он уже не сможет, как раньше, навязывать свои порядки другим обществам.

Профессор Франк Пфеч убежден, что в следующем столетии возобладают не цивилизационные, а экономические конфликты между региональными организациями. Есть ученые, которые считают, что на первый план выйдут споры из-за скудеющих ресурсов, плодородных земель, доступа к водам Иордана, Нила, Ганга, Евфрата и Тигра, овладения залежами металлов, нефти, газа и т.д. Еще одно мнение - смещение эпицентра конфликтов на борьбу за контроль над ядерным оружием между теми, кто им уже владеет, и теми, кто стремится присоединиться к ядерному клубу. Следующая концепция предполагает обострение конфликтов по линии Север-Юг, попытки бедных стран, объединившись, отнять нажитое у богатых.

Получила распространение и школа взглядов, полагающая, что главная угроза миру и стабильности будет исходить от внутренних катаклизмов в возрастающем количестве государств. Профессор Ханс Магнус Энценсбергер выдвинул теорию "молекулярных гражданских войн". В плотно заселенных, бедных районах крупнейших городов мира, отмечает Энценсбергер, накапливается огромный потенциал насилия. Банды озлобленной, безработной и безыдейной молодежи будут крушить все вокруг и в конце концов спровоцируют гражданские войны.

Политолог Роберт Каплан в своей "теории хаоса" предвидит крушение социальных институтов по всей планете, ослабление государств и разрастание до тотальных размеров грызни между кланами, племенами, преступными синдикатами и т.д. Мир вернется в каменный век.

Тенденции. Некоторые американские экономисты, такие как П.Кругман и М.Обстрельд, критически настроены на дальнейшую перспективу экономического доминирования США в мире, считая, что Америка ведет торговую политику с ущербом для национальных экономических интересов, чем могут активно воспользоваться потенциальные конкуренты, рассматривая это как проявление слабости. В лучшем случае, они ориентированы на то, что США будут в XXI веке как одна из равных держав в мире наряду с конкурентами. В этом они приходят к выводу, что идет постепенное формирование многополюсного или мультиполярного мира

В своей монографии "Великая шахматная доска: американское первенство и геостратегические императивы" он ведет научное доказательство о всемирной роли США накануне XXI века, что ясно дает понять, что Америка продолжает оставаться великой державой, несмотря на появление потенциальных конкурентов, какими являются объединенная Европа, Германия, Япония и Китай.

Государственные интересы Ирака и Кувейта входят в непримиримое противоречие. Вместе с тем и у Ирака, и у Кувейта довольно хорошие отношения с Россией и Украиной, расположенными совсем в другой части земли и принадлежащими к абсолютно иной цивилизации. Причина? Отсутствие столкновения государственных интересов. А вот Москва и Киев, несмотря на, наверное, беспрецедентную взаимную близость в духовной, этнической и других областях, конфликтуют. Причина все та же: межгосударственные разногласия и противоречия.

Исторический опыт свидетельствует, что США в своем мировом лидерстве начинали с борьбы за главенство в региональной политике. Политику США в различных регионах мира условно можно подразделить по периодам. Латинская Америка на протяжении всего периода существования США как независимого государства считается зоной жизненных интересов Америки. В Латинской Америке США находились в соперничестве с Великобританией, Испанией и Францией. Тем не менее, страны Центральной и Южной Америки находятся в культурной зависимости от бывших метрополий, несмотря на экономическое превосходство США в регионе.

Второй зоной интересов стал Тихоокеанский регион, где прежде основными соперниками являлись Великобритания, Франция и Япония, а в последнее время конкуренцию здесь составляет Китай. Взор на Восточную Азию и Тихий океан США имеют с середины XIX века, когда американцы обосновались в Калифорнии и Орегоне. Выход в Европу начался лишь со вступлением США в первую мировую войну на стороне Антанты. Несмотря на культурные связи с Европой, США фактически были от нее в изоляции. В период между двумя мировыми войнами США на европейском континенте выступали лишь в качестве наблюдателя. Лишь после окончания второй мировой войны США превратились в одного из главных игроков в европейской политике.

 Страны "ближнего зарубежья", вышедшие из зоны влияния Москвы по воле различных геополитических обстоятельств и внутренняя борьба за независимость играла малую роль могут стать "санитарным кордоном" мондиалистской политики США на континенте.

Самым знаменитым примером "санитарного кордона" были в начале века страны - лимитрофы, расположенные между Россией и Германий и контролировавшиеся Англией.

 Автором первой версии является политолог из Гарварда С. Хантингтон. По его мнению, конфликты между национальными государствами в дальнейшем примут характер макровойн прежде всего между наиболее крупными культурами западной (атлантической) цивилизации, исламом, конфуцианством и православием.

Вторая точка зрения принадлежит писателю Г.М. Эксценбергеру с его концепцией “молекулярных гражданских войн”, носящих неорганизованный характер. По большее части это войны, направленные на самоуничтожение , и происходят они в недрах высокоорганизованного общества. Неся в себе во многом разрушительный заряд, они в то же время привносят в общество элементы цивилизации. По их завершении в обществе развертываются важные демократические реформы в экономике, политике и других социальных сферах.

Третья концепция выдвинута американским политологи футурологом Ф.Фукуямой, полагающим, что наиболее вероятны и опасны войны между индустриальными демократиями и недемократическим миром. Главными участниками таких войн он считает Россию с достигнутой ею квазидемократией и Китай”.

 Фридрих Ратцель

Одним из главных положений позиции Фридриха Ратцеля является пнимание государств как пространственных организмов.

Фридрих Ратцель (1844-1904) один из теоретиков геополитики, хотя сам он этого термина в своих трудах не использовал. Он писал о "политической географии". Его главный труд, увидевший свет в 1897 году так и называется "Politische Geographie"(Политическая география).

Ратцель окончил Политехнический университет в Карлсруе, где он слушал курсы геологии, палеонтологии и зоологии. Завершил он свое образование в Гейдельберге, где стал учеником профессора Эрнста Геккеля (который первым употребил термин "экология").

Ратцель участвует в войне 1870 года, куда оправляется добровольцем и получает Железный Крест за храбрость. В политике он постепенно становится убежденным националистом, а в 1890 году вступает в "Пангерманистскую лигу" Карла Петерса. Он много путешествует по Европе и Америке и добавляет к своим научным интересам исследования по этнологии. Он становится преподавателем географии в техническом институте Мюнхена, а в 1886 переходит на аналогичную кафедру в Лейпциге.

Труды. В 1876 году Ратцель защищает диссертацию об "Эмиграции в Китае", а в 1882 в Штуттгарте выходит его фундаментальный труд "Антропогеография" ("Antropogeographie"), в котором он формулирует свои основные идеи: связь эволюции народов и демографии с географическими данными, влияние рельефа местности на культурное и политическое становление народов и т.д. Но самой основной его книгой была "Политическая география".

Цитата. Мировоззрение Ратцеля было основано на эволюционизме и дарвинизме и окрашено ярко выраженным интересом к биологии.

Фридрих Ратцель написал 100 лет назад "Народоведение". Политкорректностью тогда и не пахло, и дотошный немец лепил, что попало. В основном он изучал первобытные народы, но в конце с немецкой педантичностью решил вкратце высказаться и о "культурных народах Европы". Вкратце, о каждой нации по несколько абзацев. Чтобы дать сущность. Вот что он написал о русских: "Господствующий политически и сильнее всех увеличивающийся отдел русских представляют великоруссы, которые доставляют также главную массу колонистов Сибири и, при разрешении трудной задачи уничтожения власти монголов в Европе, приобрели значительный массовый перевес. Смешением с тюркскими народами и монголами русский тип сильно изменился, хотя в физическом отношении остался преобладающим. В самом населении, вследствии монгольской примеси, отмечается уменьшение роста. В умственной области регресс, быть может, был ещё больше. ... Прирождённый колонизатор, великоросс отличается жестокостью, решительностью и предприимчивостью... Лёгкости, с какой русский приспособляется к народам, стоящим ниже его, он обязан своими завоевательными успехами и широким распространением... В деревнях Забайкальской области русские колонисты занимаются скотоводством, так же, как и прирождённые буряты, и гораздо менее земледелием; жёны их выделывают те же домашние художественные изделия, как и бурятки. казаки едят, подобно бурятам, сырое мясо, точно так же, в случае болезни, позволяют лечить себя шаманам и носят на груди, вместе с крестом, какую-нибудь косточку, имеющую значение фетиша. И бурятский язык нашёл доступ в забайкальско-русский диалект, который заимствовал особенно много бурятских слов, касающихся охоты, скотоводства и т.п. Сходные с этим черты представляет ещё более резко выраженная метисация русско-якутской расы в области нижней Лены. В этих явлениях повторяется то, что уже в течение многих столетий происходило в обширной волжской области."

Основные положения:

1) Государства - это организмы, которые рождаются, живут, стареют и умирают.

2) Рост государств как организмов определен заранее. География, следовательно, ставит своей задачей вскрыть и описать законы, которые управляют этим ростом.

3) Исторический пейзаж откладывает свой отпечаток на гражданина государства.

4) Главной идеей является теория "жизненного пространства".

Идея. Ратцель выдвинул гипотезу о противостоянии между "континентальными державами" и "морскими державами". В рамках "политической географии" заявляет о понятиях "чувство пространства" и "жизненная энергия", для выживания наций и государств в условиях конфликта.

Теория.Фридриха Ратцеля нельзя назвать геополитиком в полном смысле слова. Он был профессором политической географии, разработал концепцию биогеографии, как он это называл, в которой рассматривал государство как одну из форм жизни. Ратцель известен своей теорией, согласно которой источником европейской цивилизации являются Альпы.

Понятие. Важнейшим его теоретическим достижением явилось введение в политический обиход термина “пространство”. Он считал, что пространство является фундаментальным понятием, управляющим общественными отношениями. Государство, по его мнению, развивается успешно тогда, когда его политические деятели и его население обладают чувством пространства. Понятие “Чувство пространства” было для Ратцеля идентично понятиям “талант к управлению”, “дар колонизации”. Он считал, что немецкие политики должны выработать у себя чувство пространства.

Цитата. “Как только государства перестают обращать внимание на фактор пространства, они уходят в тень”. И далее: “Пространство- решающий фактор в мировой политике… Обширные пространства сохраняют жизнь. Широкомасштабные изменения гораздо мягче можно провести на обширных территориях, а не на маленьких…” В качестве примера Ратцель приводил Россию, которая очень легко вовлекает в свою орбиту новые территории, в то время как такие страны, как Япония, Франция, Италия делают это гораздо труднее. Эта мысль Ратцеля наводит на дельнейшие рассуждения. Как мы знаем теперь, к середине XX в. и Япония, и Италия потеряли все ранее приобретенные ими колониальные территории.

Теоретизирование Ратцеля можно охарактеризовать как теоретизирование философское, как попытку настроить умы своих соотечественников на идею превращения Германии в колониальную империю. Ратцель прямо высказывался, что Великобритания уже не в состоянии контролировать свою империю, и какое-то молодое и более сильное государство должно прийти ей на смену. В отличие от Макиндера и Мэхэна, писавших те же годы, стилю которых свойствен прагматизм рассуждений и обязательные политические “оргвыводы”, Ратцель ограничивался одним теоретизированием, а “прагматические оргвыводы” были сделаны позже Хаусхофером.

Огромное влияние оказала на Ратцеля книга Мэхэна “Влияние морского могущества на историю”. Но он дал чисто немецкую интерпретацию всего, что было изложено американским адмиралом. Так как вода, писал он, занимает 78% площади планеты, то наличие контроля над водными путями является контролем над самым большим пространством.

 Ратцелем были введены в политический обиход такие понятия, как “пространство”, “чувство пространства”, “подчинение пространства”. Наиболее операциональным из них является понятие “подчинение пространства”.

Будучи представителем континентальной державы, которой еще предстояло бороться за право свободной морской торговли, Ратцель подметил важной различие между морской и континентальной торговлей. Свобода континентальной торговли, писал он, достигается, как правило, путем переговоров, так как контролировать все континентальные коммуникации, особенно за пределами своей территории, невозможно. Свобода морской торговли, как правило, путем военного превосходства. Ратцель писал: “Морская торговля достигает своих целей энергично и независимо в отличие от континентальной. Она не идет вслед за захватами, и захваты не следуют за торговлей, но морская торговля идет одновременно с захватами. Отсюда следует огромное значение военно- морских и коммуникационных технологий, для того, чтобы контролировать огромные водные пространства. “Поэтому – писал Ратцель, - морская торговля всегда ведет к политической экспансии”.

Пример 1.В силу своего континентального положения, торговое и политическое поведение России всегда отличалось постепенностью и осторожностью, так как необходимо было учитывать большое количество континентальных факторов.

Пример 2.О поощрении морского пиратства Великобританией на государственном уровне в течение нескольких столетий достаточно хорошо известно. Нечто подобное отмечал и Макиндер, когда он говорил о том, что слабостью морских держав является то, что они осваивают лишь побережье и не идут вглубь континентов, а такие завоевания, по его мнению, в конечном итоге не прочны.

Заключение. Ратцель, признавая преимущества, которыми обладают морские державы, считал, однако, что “идеал дальновидной политики, а именно такая политика может создать мировую державу, лежит в комбинации континентальных и океанических концепций”.

Рудольф Челлен. Идея шведского ученого-географа Юхана Рудольфа Челлена (1864—1922 гг.) была изложена в работе “Великие державы”. В ней он впервые вводит термин “геополитика” и предлагает достаточно стройную теорию “геополитического устройства Европы”, доказывая, что малые страны в силу своего размера и в зависимости от географического положения обречены на подчинение “великим державам”, которые также в силу объективных законов геополитики обязаны (!) объединить их в единые “хозяйственно-политические комплексы”.

Указывая на сложившиеся таким образом “комплексы” вне Центральной Европы во главе с одними великими державами (Британская и Российская империи, США), Челлен считал, что формирование большого центрально-европейского “комплекса” (“Срединной Европы”) является главной задачей другой великой державы — Германии. Необходимость и неизбежность объединения Европы под эгидой Германии составляли основную идею геополитической доктрины Челлена.

Совместно с немецким пастором Фридрихом Науманном Челлен предложил план “геополитического охвата” Германией всех стран, расположенных между Атлантическим океаном, Балтикой, Персидским заливом и Адриатическим морем.

Вскоре началась Первая мировая война, активное участие в которой впервые приняли все пять известных к тому времени великих держав — Англия, Франция, Германия, США и Россия, а также такие сильные региональные лидеры, как Австро-Венгрия и Япония.

Рудольф Челлен (1864 - 1922) предложил геополитическую картину 1920 - 1922 гг. В Европе Франция, Германия, Великобритания, Россия и Австро-Венгрия, а за пределами Европы Япония и Соединенные Штаты имели геополитические цели.

Франция преследовала две цели: провести границу по Рейну, что ей не удалось, и вызвать хаос в Центральной Европе, что ей вполне удалось. Германия 1914 года чувствовала себя окруженной Антантой, включающей в себя Англию, Францию и Россию, что оставляло ей два выбора: создать с помощью дипломатии искусное равновесие или перейти в наступление, как предвещали некоторые военные. Германия, в которой шел бурный процесс промышленного развития, нуждалась в колониальных торговых рынках сбыта, и поэтому не могла не вступить в конфликт с Англией. Подобно тому, как Новый Свет являлся заповедником Англии и Соединенных Штатов, которые начали постепенно выходить за пределы своего обширного внутреннего рынка, Германия сделала ставку на Оттоманскую империю, чтобы защитить свою экономическую экспансию на юго-восток Ближней Азии, в Персии и в Индонезии (в то время нидерландской колонии). Отсюда возникла т.н. идея диагонали, простирающейся от Исландии вплоть до Индонезии и проходящей на своем пути через весь Евроазиатский континентальный массив.

Россия, как констатировал Челлен, также чувствовала себя окруженной, даже блокированной, в своем продвижении к теплым морям. Русская дилемма состоит в том, чтобы обзавестись морскими "окнами" для вывоза продукции в случае экономического развития Сибири. Япония вынашивала планы создать вокруг своей растущей державы пространство азиатского сопроцветания на Дальнем Востоке и в тихоокеанском регионе, что вызвало столкновение с британскими интересами в Малайзии и с американскими - на Филиппинах и в Китае. Поглотив в 1918 году германскую Микронезию, Япония приобрела дополнительный козырь: отныне она располагала рыболовными зонами, непосредственными источниками снабжения продуктами питания, что позволяло ей избавиться от зависимости в обеспечении продовольствием. Что касается Соединенных Штатов, которые владеют континентальным пространством, простирающимся от Атлантического до Тихого океана, то они ставили своей целью контролировать противостоящие им берега как в Европе, так и в Азии.

Челлен отметил три "узловых" проблемы:

1) Франко-германский конфликт.

2) Конфликт между Германией и Австро-Венгрией (с одной стороны), и, с другой, - Россией за установление контроля на Балканах.

3) Конфликт между Германией и Англией или, более точно, между Германией и доминирующей талассократической (т.е. господствующей на море) державой. В роли доминирующей морской державы Англия начинает постепенно уступать место Соединенным Штатам.

Борьба между Германией и Англией была борьбой за господство над океаническими путями и мировой торговлей. В равной мере экономический конфликт противопоставил обе североевропейские державы и в Латинской Америке. До первой мировой войны и в период между двумя войнами латиноамериканские страны образовывали два блока, объясняет геополитик Эрнст Сахабер, сподвижник Хаусхофера: тихоокеанский блок бедных стран, включающий Чили, Перу и Боливию, и атлантический блок более богатых, включающий Аргентину (главенствующая роль), Уругвай и Бразилию. Тихоокеанский блок обращен к Соединенным Штатам. А Атлантический блок - к Англии. Чтобы избежать зависимости только от одной внешней державы, латиноамериканские страны стремятся завязать более тесные торговые отношения с Францией и Германией. Эта последняя держава быстро делает успех за успехом: в 1936 - 1937 годах она занимает первое место по импорту товаров в Бразилию и Чили, вторгаясь по меньшей мере в две вотчины - американскую и английскую. Во второй мировой войне англичане и американцы попытались положить конец этому коммерческому успеху немцев в зоне, которую англо-саксы считали исключительно своей.

Вывод Челлена: Германия, расположенная в сердце европейского континента, представляет собой, сознательно или несознательно, Европу как континентальный блок. Интересы Германии, согласно шведским политологам, тождественны интересам Европы в целом, даже если европейцы, живущие на периферии Германии, не всегда убеждены в этом... Географическое предназначение Германии всегда будет ее вынуждать защищать фундаментальные интересы всей Европы. Конечно, германское правительство начало вторую мировую войну, преследуя узконационалистические цели, которые вызвали недоверие и ненависть периферийных стран. Самый существенный вывод войны: система "государство-нация" исторически изжила себя, ее место должна занять структура континентального масштаба.

Челлен после Версаля и первой мировой войны анализирует три географических фактора, которые играют решающую роль в процессе активизации всемирной геополитики. Этими тремя факторами являются расширение, территориальная монолитность и свобода передвижения.

Россия обладает протяженной территорией и территориальной монолитностью, но не свободой передвижения, так как ее доступ к теплым морям ограничен.

Великобритания с избытком обладает свободой передвижения благодаря флоту и господству на морских путях, расширением (благодаря таким доминионам, как Канада, Австрия, Южная Африка и Индия), но не территориальной монолитностью: ее Империя разорвана и разбросана на 24 процентах поверхности земного шара. В этом состояла слабость и бывшей Британской Империи. Другое решение, а именно создание Содружества наций, не выдержало проверку временем.

Хэлфорд Макиндер Английский профессор географии Хэлфорд Джон Макиндер (1861 - 1947) предложил в 1904 году в короткой статье, озаглавленной "Географическая ось истории" теорию. Это была теория континентального пространства, не подверженной влиянию вооруженных сил и морских держав.

Понятие. Эту континентальную массу Макиндер называл "хартлэнд" (букв. "сердечная", центральная земля). Эта земля, объяснял он, защищена от истории, которая сотрясает остальной мир. История отныне пронизана постоянными диалектическими столкновениями между сушей и морем.

Идея. Противостояние между гигантской континентальной массой, образованной Европой, Африкой и Азией, и океанской массой, где господствуют морские англо-саксонские державы. Континентальная масса имеет "середину", образованную Россией, Уралом, Западной Сибирью, Казахстаном, Синьцзяном и Монголией.

Макиндер показывает, что "срединная земля" - непобедима, поскольку 1) морские корабли, будь то мобильные средства или силы талассократии, не могут вторгаться в эту зону; 2) народы окраинных земель никогда не могли захватить эту зону, чему свидетельством являются неудачные попытки шведского короля Карла XII, Наполеона и Гитлера. Наоборот, как утверждает Макиндер, "срединная земля" может вторгнуться и покорить окраинные земли, поскольку 1) в состоянии выставить достаточно воинов; 2) имеет строевой лес (и другие сырьевые материалы) для того, чтобы построить корабли, стать в свою очередь талассократией и преодолеть таким образом свою первоначальную слабость; 3) располагает богатыми запасами продуктов питания. Единственный довод, который мы можем выдвинуть против этого утверждения, это то, что в демографическом плане "срединная земля" всегда была малочисленна.

Макиндер пришел к выводу о необходимости для морских народов и народов окраинных земель, сдерживать народы "срединной земли".

Маккиндер приходит к выводу, что зона кочевых цивилизаций является хребтом Евразии. Центральная Азия будучи евразийским хартлендом представляла из себя объект соперничества между Россией и Великобританией, которые были соответственно сухопутной и морской державами.

 Х.Маккиндер в той же работе "Географическая ось истории" писал, что государства подразделяются на северную и южную группы политических систем (Mackinder H.J. The Geographic Pivot of History // The Geographical Journal, 1904, April, Vol.XXIII, No.4, p.423.) Описывая географию евразийского континента, Маккиндер отмечает разнообразие населяющих его народов, уровень развития, существование цивилизаций. При этом Великобритания, Канада, США, Южная Африка, Австралия, и Япония являются кругом внешних и островных баз для морской державы и торговли, недоступной сухопутным державам Евразии (Ibid., p.433.)

Типология периферии. Между этим континентальным массивом и океанами простирается смежная зона, "периферический кордон", окраинные земли: страны средиземноморья, Западная Европа Средневековья, Средний Восток, Индийский субконтинент и Китай. В этом "периферийном кордоне" расположены родины урбанизированных народов и зоны смешанной культуры. Комплексу, создаваемому "срединной землей", и окраинными землями, противостоит островной комплекс - Америка, Австралия, Океания и Великобритания. По мнению Макиндера, это место - родина торгового либерализма, то есть современного Карфагена.

Великобритания в начале XX века еще представляла из себя крупную и доминирующую морскую державу, обладавшей огромными колониальными владениями. Однако, Британская империя шла к своему медленному закату. Рост национально-освободительного движения в британской жемчужине – Индии, заметно подрывал господство Великобритании на морях. Маккиндер: "Актуальный баланс политической силы в данное время, конечно, представляет с одной стороны, продукт географических условий, как экономической, так и стратегической, а с другой - соответствующего числа, зрелости, оснащения, и организации конкурирующих народов" (Ibid., p.437.)

Великобритания уже не могла быть царицей морей, т.к. на смену ей постепенно приходили США. "Соединенные Штаты недавно стали восточной державой, воздействуя на европейский баланс не прямо, а через Россию, и собираются построить Панамский канал для того, чтобы соединить свои Миссисипи и атлантические ресурсы с Тихим океаном. С этой точки зрения реальный раздел между востоком и западом будет найден на Атлантическом океане" (Ibid., p.436.) К началу XX века США уже имели свое явное присутствие на Тихом океане. Поскольку мировые дела решались в Европе как метрополии, а также в Евразии как периферии, то США все больше нуждались в проникновении в Евразию. К 1945 году США обосновались в Западной Европе. В последующие годы послевоенного периода американская политика была направлена на освоение побережья Индийского океана.

Путем экономического воздействия и помощи, а также создания широкой сети военных баз и военно-политического сотрудничества, США на момент распада СССР в 1991 году, освоили "внутренний или маргинальный полумесяц", указанный Маккиндером, на подходе к "стержневой зоне" евразийского континента, основная часть которого располагается на территории бывшего Советского Союза. (Ibid., p.435.)

На море, то есть на 3/4 поверхности нашей планеты, господствуют мореплаватели, тогда как суша, 1/4 планеты, является родиной народов степных наездников. Две доминирующих фигуры, моряк и всадник, викинг и монгол, находятся в постоянном движении, в которое их приводит неисчерпаемая динамика.

После Второй Мировой войны, работа Макиндера должна быть увязана с дополнительными факторами: 1) конфронтация между Востоком и Западом показывает, что стратегия сдерживания работает на пользу талассократиям. 2) срединной земле угрожают ракеты и дальняя авиация, хотя она и сама стала морской державой и располагает внушительным флотом.

Макиндер колеблется между двумя полюсами: 1) он переоценивает силу "срединной земли" и проявляет пессимизм в отношении западных окраинных земель, 2) он разделяет оптимизм американского генерала Мэхена (XIX века), который заявил, что держава, которая господствует на море, автоматически господствует на планете.

Альфред Мэхэн Альфред Тейяр Мэхен (1840-1922) является основоположником американской геополитической школы. Ее главными характеристиками являются:
 
Характеристики Комментарий (Потому, что…)
1.Нацеленность на практический результат  Господствующей политической философией был синтез утилитаризма (см.Ф.энц) и прагматизма (см.Ф.энц).
2.Отрицание долгосрочных теоретических конструктов  Признавали динамичность или нестабильность международного политического равновесия.
3. Ставка на ограниченное применение силы Невозможность переброски крупных военных сил из- за географической отдаленности.
4.Тенденция к действиям в подлинно планетарном масштабе.  Растущая мощь и распространение экономического влияния на мир.

Формированию такого геополитического облика государства способствовали такие признаки Соединенных Штатов Америки как:
 
Признаки Комментарий (Потому, что…)
1.Географическая дистанция от основных соперников на мировой арене  До эпохи баллистических межконтинентальных ракет США были достаточно надежно защищены от внешних угроз.
2. Долгое отсутствие фундаментальных научных традиций Исследователь Д.Бенигер (см.Спис.Л): “развивалась прикладная наука”. Только после 2-мировой войны начинают работать видные ученые. 
3.Технологическая ориентированность экономики государства Индустриализация в США совпала с информационной и компьютерной революциями.
4.Формирование специфической культуры государственного управления.  Федерализм освободил центральное правительство от абсолютного большинства обязанностей (см.Полит.сл.) и оставив ему внешне- и геополитические ресурсы. 

Историография. Когда США начали превращаться в геополитическую державу?

И.Валлерштейн в работе “Геополитика и геокультура”  утверждает, что
 
Тезис Аргументы Объективные возражения.
США добились этого в период реконструкции после Гражданской войны 1861-1865 гг. 1.Из-за цикличности подъема и спада гегемонии наступил момент исторической смены мирового лидера. 1.В 1867-г. США купили Аляску и получили канадские территории, государство с не сформировавшейся территорией не может быть геополитической державой.
  2.Великобритания начала терять влияние из-за растущей конкуренции США и Германии (ее объединение).  2.В 1850-г. население США 23млн. чел. т.е. ей просто не хватило бы людских ресурсов для активной мировой политики.
  3.Великобритания нецелесообразно потратилась на крайне дорогостоящий проект Суэцкого канала. 3.Тогда США по сравнению с Великобританией не имели флота, развитой торговли и экономических интересов в мировом масштабе.

Ошибочную позицию И.Валлерштейна можно объяснить исторической инверсией - геополитические параметры современного мира неправомерно проецируются на прошлое.

Более достоверной и вызывающей научное доверие является гипотеза Дж.Слоэна, изложенная в книге “Геополитика в США”, что геополитический дебют США начинается со времени американо-испанской войны 1898-года.

Аргументы. Для осуществления геополитического прорыва Соединенные Штаты должны были удалить из своего непосредственного географического окружения державы Старого Света. В 1898 году они заставили уйти Испанию, что дало им возможность контролировать основные острова карибского бассейна - Кубу и Санто-Доминго. Соединенные Штаты изгнали крупную европейскую державу из внутреннего моря, расположенного непосредственно у берегов США.

Постепенное усиление экономической и военно-морской мощи США приводит к переосмыслению их возможностей и стратегических целей. Особую роль в этом процессе, а также в становлении американской геополитики как науки, “теория морской силы” Мэхена. США начали завоевание пространства Тихоокеанского региона: захватили Гавайские острова, Филипины и Гуам, а также подходы к рынку с немыслимыми потенциальными возможностями - Китаю с его огромным населением.

Первой в США работой, в которой были изложены положения, претендующие на статус геополитической теории, является статья А.Мэхена вышедшая в 1890 г. “Влияние морской силы на историю. 1660—1883 годы”.

Главная идея работы сформировалась на основе впечатлений автора по результатам Гражданской войны 1861-1865 гг., когда “северяне” перекрыв все внешние коммуникации “южан” достигли победы. Это частный исторический успех натолкнул А.Мэхена на далекоидущие выводы о преимуществах морской силы перед континентальной.

Воодушевленный А.Мэхен определяет в качестве принципа геовоенных действий мощный флот, несущий морскую пехоту. Разработанную систему он обозначил как “политика с позиции силы”. И наши дни преображенная мэхеновская программа реализуется под разными названиями в различных уголках мира (“дипломатия канонерок”: Вьетнам, Корея, Гренада, Сомали, “Буря в пустыне”).

Геополитическая стратегия США в военном аспекте имеет три характерные черты:
 
Черты Комментарий
1.Внезапность Высадка на Гаити, Гренаде.
2.Подготовка благоприятного климата внутри страны- объекта нападения  При свержении генерала Норьеги народ Панамы “не возражал”.
3.Посредничество третьих стран для оформления полученных результатов. Результаты американо-испанской войны 1898-года “оформила” Франция.

В статье “Интересы Америки в международных отношениях” А.Мэхен пытаясь рационализировать эмпирические материалы, акцентирует внимание на Кубе в географической модели политической истории США. Стратегически важный характер Кубы А.Мэхен показывает тем, что считает нетерпимым нахождение острова в руках мощной морской державы., даже гибельным для США. Почему? Реконструкция военно-политической мысли А.Мэхена объяснит, что Куба- это наилучший плацдарм для завоевания США, а Великобритания еще не примирилась с потерей колонии.

А.Мэхен делает важные геополитические выводы, что “история побережных наций определяется не столько свойствами правителей”, но и такими компонентами государства как:
 
Компоненты Преимущества
1.Условия географического положения Естественная защищенность государства от агрессора…
2.Очертания береговой линии Возможно ли строительство портов, причалов…
3.Количество населения Городское или сельское, плотно или редко расселено…
4.Естественные условия. Горы или равнины, плодородная или бедная земля…

А.Мэхен говорил : “Наша нация не лучше чем остальные”. Важно- поддержку какой нации выбрать. Примером удачного выбора союзников приводил Бисмарка в борьбе за объединение Германии.

Процессы. Мэхэн резко выступил против вполне обоснованных ссылок прежних американских политиков на “безопасность географического положения” США. Теория Мэхэна существенно расширяла ЗГВ США, установленные доктриной Монро, доказывая, что “крепостной вал” безопасности США должен находиться далеко за пределами Атлантики и Тихого океана и представлять собой цепь тесно связанных между собой военно-стратегических группировок и баз.

  Карл Хаусхофер. Германская геополитика возникла на основе трех тенденций: 1) политической географии Риттера и Ратцеля, то есть чисто немецкой традиции; 2) политической географии и органической политологии Челлена, которая, кроме того, явилась одним из компонентов для концепций Гердера; 3) политической географии Макиндера с его "движущей силой истории" и дуализмом "суша-море".

Идея. Хаусхофер полагал, что Британская империя близка к упадку, и мировое лидерство постепенно должно перейти к континентальным государствам и прежде всего к Германии. Необходимость расширения "жизненного пространства" для немцев неизбежно подталкивает Германию к территориальным экспансиям, главным образом на Востоке. Однако при этом Хаусхофер предупреждал, что Британская империя тем не менее должна оставаться в центре внимания германской внешней политики.

Факты. Центр исследования геополитических проблем переместился в понесшую самые крупные геополитические потери Германию, где в 1923 г. директором Мюнхенского института геополитики генералом Карлом Хаусхофером (1869—1946 гг.) было основано специальное издание — “Журнал геополитики”. Основной идеей создателя журнала и сплотившихся вокруг него единомышленников являлась идея о необходимости ревизии Версальско-вашингтонской системы и решительного переустройства “геополитически необоснованных” границ Европы и Азии в пользу Германии.

Теория. Геополитическая школа Хаусхофера разработала "концепцию большого пространства", проявляя интерес к ряду теорий, популярных в 20-е годы: паневропейской, паназиатской и панамериканской. Это большие континентальные объединения - веление времени; промышленность становится слишком специализированной, сложной, потребность в сырье сегодня такая, что ограниченные пространства обычных национальных государств слишком малы. Вследствие этого народы должны ориентировать свое развитие в направлении новой формы политической организации: большого пространства. Согласно Хаусхоферу, это: 1) Евроафрика, в которой господствует франко-германский тандем; 2) Советская Россия, которая распространит свое влияние на Персию, Афганистан и Индийский субконтинент; 3) Восточная Азия, перегруппированная вокруг Японии, движущей силы региона; 4) Северная и Южная Америки под руководством Соединенных Штатов.

Хаусхофер рекомендовал известный германо-советский пакт, заключенный в августе 1939 года. Он развил свою теорию и приблизительно через год предложил план большого континентального евроазиатского союза, объединив в него Испанию Франко, Италию, Францию Виши, Германию, Россию и Японию против Британской империи.

Вторжение войск Гитлера в Советский Союз разрушило великий проект.

Проблема. Мир, считал Хаусхофер- в постоянной нестабильности. В мире происходит постоянная борьба между морскими и континентальными силами. Государства лежащие между морскими и континентальными силами находятся в конфликтной зоне этого константного конфликта мировой политики. Эти государства под давлением как одних, так и других и их внешняя политика поэтому не может быть четкой.

Морские силы для Хаусхофера- это Британская империя и США. Морские силы стремятся установить свою мировую гегемонию. Соприкасаясь с взглядами Карла Шмитта , Хаусхофер считал, что Соединенные Штаты в будущем будут стремиться расширить периметр своей доктрины Монро, подчинив себе весь мир.

Пан регион -это большое, континентального размера пространство , которое политически и экономически сплоченно и организовано. В политическом отношении пан-регион организован политической идеей-силой (пан-идеей), а в экономическом отношении представляет собой экономически защищенное простраство (автарктическое пространство).

Организационный принцип этих геополитических блоков основывается на пан-идеи. (Panideen) который был обоснован Хаусхофером в 1931 году. Пан-идеи являются метаидеологиями служащими организации международной системы. В своих работах Хаусхофер рассматривал следующие пан-регионы:

    1. Пан Америка

    2. 2. Пан Африка-Германия (Евроафрика)
      3. Пан Азия (зона сопроцветания) под руководством Японии.
Идея панрегионов основана на балансе сил и раздела сфер влияний. Эта концепция Хаусхофера была иллюстрована известной картой опубликованной в 1941 году в журнале “Факты в пересмотре” (“Facts in Review”) издаваемым Германией в США. На этой карте, мир разделен на четыре экономические сферы (Grosswirtschaftsrдume), каждая из которой включает в себя экономический центр и периферии, включающие в себя зоны сырьевых ресурсов. Экономические зоны защищены и принципы свободной торговли и ним неприменяемы. В других картах, включенных в статью, иллюстрированы торговые отношения между этими блоками. Торговые отношения урегулированы, обоюдны и взаимновыгодны.

Как американский геополитик Штраус-Хюп подчеркивает, опубликованные карты концептуализировали немецкую версию “Нового мирового порядка” по Хаусхоферу.

Из биографии. Хаусхофер,Карл (Haushofer), (1869-1946), немецкий политический деятель и ученый, глава германской геополитической школы. Родился 27 августа 1869 в Мюнхене. С 1887 выполнял различные дипломатические поручения в Юго-Восточной Азии, в 1908-1910 - в Японии. Во время 1-й мировой войны был бригадным генералом. В 1921 стал профессором географии Мюнхенского университета, где основал Институт геополитики. Был учителем и другом Рудольфа Гесса, впоследствии познакомившего его с Гитлером. Хаусхофер являлся основателем и редактором (в 1924-44) журнала "Цайтшрифт фюр геополитик" ("Zeitschrift f?r Geopolitik"). Карл Хаусхофер (1869-1946) является основателем и руководителем журнала немецких геополитиков Zeitschrift fьr Geopolitik. 1924 год- начало публикации журнала. В этом же году была опубликована и крупная научная работа Хаусхофера “Геополитика Тихого океана” в которой обоснованы его основные геополитические понятия. . После провала Июльского заговора 1944, в котором был замешан его сын, Хаусхофер был арестован властями. После расстрела сына и полностью лишившись иллюзий относительно нацизма, Хаусхофер покончил с собой 13 марта 1946 в Пеле, близ Вейльхейма.

Николас Спайкмен По мнению Спайкмэна, "срединная земля" уступает в значении "срединному океану". "Атлантическое сообщество" отныне является центром мира. Нью-Йорк и побережье США - его нервным центром. И Соединенные Штаты, являясь движущей силой этого атлантического сообщества, имеют безопасные границы - океанский пояс. С учетом этого Великобритания теряет свое значение и превращается в один из американских авианосцев; Франция - лишь плацдармом Америки на случай, если европейский континент вновь станет строптивым. Это незавидное положение Франция приобрела в 1945 году. И только после решительных действий де Голя в 1963 - 1968 гг. Париж избавился от этого унизительного положения. В 1968 - 1973 гг. Франции вновь предоставился шанс стать атлантической державой, отчасти благодаря приходу к власти Миттерана. По логике Спайкмэна, Германия, разделенная на две части, политически не существует и, следовательно, не представляет опасности. Соединенных Штатов и Канады являются стратегическими резервами, территорией, на которой сконцентрированы заводы, производящие оружие.

Спайкмэна, центром истории отныне является не "срединная земля", а "срединный океан", который омывает берега Северной Америки и Западной Европы, т.е. "атлантического сообщества". Формула: "кто контролирует римленд (побережье), тот контролирует Евразию, а кто контролирует Евразию, тот контролирует судьбы всего мира".

 Николас Дж. Спайкмен, в работе "Американская стратегия в мировой политике" (1942 год) отмечает, чтобы обладать силой, следует принять в расчет: 1) территорию, пространство; 2) тип границ (т.е. безопасных границ); 3) количество населения; 4) сырье; 5) экономическое и технологическое развитие; 6) финансовую мощь; 7) расовую однородность; 8) оптимальную интеграцию всех социальных слоев (цель американских демократов - сторонников нового курса); 9) политическую стабильность; 10) национальный дух.

Дональд Майнинг.   Постановка проблемы. В 1956 году ученик Спайкмена Д.Майнинг опубликовал статью "Heartland и Rimland в евразийской истории". Майнинг специально подчеркивает, что "геополитические критерии должны особо учитывать функциональную ориентацию населения и государства, а не только чисто географическое отношение территории к Суше и Морю".

Типология. Мэйниг говорит о том, что все пространство евразийского rimland делится на три типа по своей функционально-культурной предрасположенности.

1."Китай, Монголия, Северный Вьетнам, Бангладеш, Афганистан, Восточная Европа (включая Пруссию), Прибалтика и Карелия пространства, органически тяготеющие к heartland.
2.Южная Корея, Бирма, Индия, Ирак, Сирия, Югославия геополитически нейтральны.

3.Западная Европа, Греция, Турция, Иран, Пакистан, Таиланд склонны к талассократическому блоку."

Процессы. Д.Майнинг сравнивает типы колонизации Российской и Британской империию. Находит более оптимальным культурно-завоевательную политику продвижения России.

ГЛАВА 4 Геостратегические технологии. Типология пространства. Вашингтон делит все страны земного шара на четыре категории: "сердцевинные" или "стержневые" (core states), "переходные" (transition states), "буйные" (rogue states) и "потерпевшие неудачу" (failed states).

"Стержневые" государства - это те, которые имеют развитую демократию и процветающую рыночную экономику, тесно сотрудничают с США и приемлют американское лидерство. С точки зрения нынешней вашингтонской администрации, к "стержневым" государствам относятся вся Западная Европа, Япония, Южная Корея, Тайвань, Израиль, Турция.

"Переходными" государствами называются те, которые встали на "правильный путь" демократизации и свободной экономики и движутся вперед. Таких стран очень много, но их успехи разнятся. Восточная Европа, особенно новые члены НАТО - Чехия, Польша и Венгрия, а также Словения, балтийские страны, уже вот-вот превратятся в "стержневые" государства. Все ближе к "заветной цели" некоторые государства Юго-Восточной Азии (Сингапур, Таиланд, Малайзия); Ближнего Востока (Египет, Иордания, Кувейт). Многие страны Латинской Америки на поверхности выглядят почти как "стержневые", но их демократия и социально-экономическое положение далеки от идеала: в политической жизни процветают коррупция, элитизм, кумовство, насилие, преклонение перед военными; экономика в этих странах не сбалансирована, там сохраняется напряженность из-за вопиющего социального неравенства, преступности, всесилия наркобаронов, беспомощности судебной системы и т.д. В Африке движение в сторону "стержневой" зоны лишь начинается, и перспективы этого процесса не представляются американцам радужными. В зоне СНГ, по мнению США, с перспективами дела обстоят лучше, но борьба за "стержневые" идеалы там лишь начинается.

Особое значение придают в Вашингтоне эволюции трех крупнейших "переходных" государств - Китая, Индии и России. Американцы отмечают, что Китай добился большого прогресса в экономике, Индия имеет развитую и устойчивую демократию. Россия же, несмотря на продвинутость реформ, представляется Вашингтону страной, которая из-за глубокого кризиса в экономике и организованной преступности имеет туманные перспективы. В США сетуют также на то, что Россия и Китай противятся тесной смычке со "стержневой" зоной, стремятся играть роль контрбаланса американскому влиянию в мире.

В любом случае Соединенные Штаты не теряют надежды добиться превращения всех "переходных" государств, включая Россию и Китай, в "стержневые", т.е. их присоединения к американской зоне влияния. Для достижения этой стратегической, и во многих случаях отдаленной, цели имеется в виду использовать силу примера, материальную помощь, политическое и идеологическое воздействие, интенсивные контакты во всех областях, а когда надо - уговоры и давление. Предполагается все шире подключать к реализации поставленной цели союзников.

"Буйными" режимами в Вашингтоне называют такие, которые отвергают демократию и рыночную экономику, нарушают нормы международного права, третируют соседей и враждебно относятся к США. В американском списке "буйных" государств фигурируют Ирак, Иран, Ливия, Югославия, КНДР, Югославия, Судан, Нигерия, ДРК. К таковым якобы примыкает Белоруссия. С подобными государствами американцы полны решимости бороться, не отказываясь при этом дополнять стратегию "кнута" тактикой "пряника". Конечная задача стратегии на данном направлении - сломать "буйные" режимы и поставить их на "переходный" путь. Причем США готовы, если надо, действовать самостоятельно, без санкции ООН, пресекая нежелательные действия "буйных" государств.

Государствам, "потерпевшим неудачу", Соединенные Штаты в принципе готовы помогать, но в первую очередь тем, которые имеют важное значение для интересов "стержневой" зоны. На данном этапе это Албания и Босния.

При этом отношения информационного соперничества (информационный сбор: разведка, космический мониторинг и др.; информационное противодействие: радио-электронное подавление (РЭП), инфильтрация дезинформации, “компьютерных вирусов” в АСУ противника и др.) и информационной защиты (информационная маскировка: защитные семантические преобразования информации, применение широкополосных информационных сигналов и др.; информационное прикрытие: радио-электронная защита (РЭЗ), ограничение доступа к средствам и др.) противостоящих боевых систем составляют, по нашему мнению, основное содержание информационной борьбы в военно-политической сфере. Главная цель ее состоит в нейтрализации и разрушении информационно-стратегического ресурса враждебного государства и его ВС при одновременном обеспечении защиты своего информационно-стратегического ресурса от аналогичных воздействий со стороны противника.

Информационная борьба в военное время (информационная война) — особая форма информационной агрессии, создания информационных условий дестабилизации экономики, дезинформации, дезориентации и дезорганизации войск противника, массированного негативного информационного и запугивающего морально-психологического воздействия на войска и население противника, прямое применение “информационно-энергетического оружия” (подавляющих и разрушающих радиоэлектронных, оптикоэлектронных, психотронных, программно-компьютерных и др. средств и “информационно-огневого оружия” (высокоточного оружия — ВТО, в котором ударное оружие интегрировано с информационным каналом обнаружения, распознавания, целеуказания и наведения).

В геостратегическом плане Вашингтон пытается контролировать почти двести государств и человечество, насчитывающее 6 млрд. человек. Но есть государства, которые не просто способны сопротивляться американскому контролю, но стремятся сами быть лидерами, выполнять роль центров силы.

США пытаются возродить “санитарные кордоны” вокруг кризисных стран. В истории мы имеем прецедент такой политики в лице Англии, всегда стремившейся к созданию на континенте "санитарного кордона" или "санитарных кордонов". "Санитарный кордон" представляет собой территорию государств и народов, которая располагается между двумя крупными геополитическими образованиями, чей союз или обоюдное вхождение в Большое Пространство могло бы составить опасную конкуренцию заинтересованной державе (ранее Англии, сегодня США). Страны "санитарного кордона" как правило, являются одновременно причиной конфликтов двух континентальных держав, причем их геополитическая самостоятельность де-факто невозможна, и поэтому они вынуждены искать экономической, политической и военной поддержки на стороне. Например, Польша перед Второй мировой войной.

В мире наблюдается меняющийся баланс сил и как результат предпринимаются логически последовательные меры по расширению влияния. Политика расширения НАТО - продукт такой логики. Стратегическая ошибка российской стороной. У России совсем иная логика, что тоже вполне естественно. Москва полагала, что после окончания "холодной войны" мир останется биполярным. Изменится лишь то , что два лидера, Россия и США, перестанут беспрерывно конфронтировать между собой и начнут дружным тандемом руководить человечеством. И вот, выясняется, что Вашингтон не желает соблюдать привычный баланс, он вторгается в традиционную сферу влияния России и превращает ее в свою собственную вотчину.

В период 1970 - 1980 гг. можно было говорить о настоящем геополитическом успехе США. 1) Вашингтон сблизился с Китаем с 1972 г. и тем самым расколол единство коммунистической Евразии. 2) В СССР закончился экономический подъем и между Западом и советизированным миром постоянно углублялась пропасть, которую социалистический мир пытался безуспешно преодолеть. 3) Москва теряла влияние, которое имела в т.н. окраинных землях через посреднические партии. Коммунистическая идеология перестала казаться прогрессивной. 4) СССР перестал обладать необходимым мобилизационным ресурсом.

СВЕРХДЛИННЫЕ ВОЕННЫЕ ЦИКЛЫ И МИРОВАЯ ПОЛИТИКА

В. Л. Цымбурский

ВОЕННЫЕ ЦИКЛЫ: ПРОБЛЕМА, ГИПОТЕЗА, МОДЕЛЬ

I

Исследования разнородных циклических колебаний в военной сфере имеют за собой традицию — и немалую. Проводились они до сих пор, главным образом, на материале Европы Новою и Новейшего времени, что вполне оправдано, так как это сообщество с его напряженной милитаристской динамикой впрямь дает для них благодарнейший материал.

Не все из этих циклических ритмов, достоверных или предполагаемых, одинаково интересны для политолога. Скажем, ограниченный интерес для него представляет военно-техническое соревнование между средствами наступления и обороны, "маневром" и "огнем" — и лишь в той мере, в какой эта гонка может влиять на стратегические планы с потенциальными политическими последствиями (1). Важнее для политической прогностики наблюдаемая периодичность всплесков и спадов военной активности. Широко известна открытая в 1920-х Н. Д. Кондратьевым закономерность возникновения больших военных конфликтов на т. н. повышательных волнах 55-60-летних кондратьевских циклов (2). С этим феноменом, обусловленным мирохозяйственной экономической ритмикой, многие современные авторы связывают 45-50-летние в среднем периоды больших войн в Европе с XVII по первую половину XX в. (см. для обзора важнейшую на сегодня работу 3).

Наконец, совершенно особое значение для моделирования политических перспектив должно иметь исследование долгосрочных военных волн, а также эволюции больших милитаристских стилей, для которой постулируются периоды, значительно превышающие длительность человеческой жизни. Если такие движения существуют, то, понятно, люди, в том числе и политики, на обыденном уровне не могут ощущать их циклической природы: в жизнь военного и политика они входят не вереницей предсказуемых перемен, но некой господствующей тенденцией, переломы которой совершаются в жизни далеко не каждого поколения. Люди, живя внутри тенденции, не предполагают ей конца, а когда на их век падает ее перелом, — не могут вообразить, чтобы, отступившая для них безвозвратно в прошлое, она могла восстать в новой силе при их правнуках. Выделение таких тенденций и выдвижение пробных гипотез относительно их глубинных механизмов чрезвычайно важно для предупреждения о возможных переломных интервалах — чтобы знать, по русской пословице, где подстлать соломки.

В связи с этим ряд историков европейской цивилизации концентрируется на т. н. "великих войнах" модернизирующейся и модернизированной Европы — от Итальянских войн Священной Римской империи и Франции в XVI в. до мировых войн XX в., — каждый раз подчинявших своему протеканию большинство политических процессов Запада. Часть авторов, усматривая в их возникновении ритмичность уровня более высокого, нежели привычные 50-летние колебания агрессивности, разделяет западную историю на циклы, событийно организующиеся вокруг "великих войн". При этом между историками возникают контроверзы, обнаруживая, сколь по разному может решаться в подобном случае задача "извлечения конфигурации из последовательности" (4) наличных данных.

Так, А. Тойнби членил каждый предполагаемый цикл на фазы, трактуемые как "прелюдия" войны, сама "великая война", "передышка" после нее, ее "эпилог" и, наконец, "всеобщий мир". Таким образом 115 — 120-летний, по оценке этого автора, цикл охватывает в среднем жизнь четырех поколений, — достаточный срок, чтобы, подзабыв опыт великой войны, люди этот опыт повторили вновь. При вменении истории такого сюжета, к примеру, европейские войны 1848 — 71 гг. оказываются "эпилогом" наполеоновских, а вторая мировая война — "эпилогом" первой мировой (5). Напротив, Дж. Голдстейн разбивает XVII — XX вв. на "эры" от завершения одной "великой войны" до конца следующей. При этом для него (в отличие от Тойнби) "великой войной" оказывается — видение другого поколения! — не первая, а вторая мировая, и войны 1848 — 71 гг., отрываясь от наполеоновских, объединяются с первой мировой в одном восходящем движении к битве 1940-х (3, с. 327 и сл. ). Одной и той же цепи конфликтов с интервалами между ними могут быть приписаны разные организующие ее сюжеты, выбор между которыми нельзя ни оправдать, ни опровергнуть простым соотнесением с фактами как таковыми. Эта неопределенность побуждала скептиков, вроде П. Сорокина (6), в принципе отрицать наличие любого рода цикличности в истории международных конфликтов.

Однако выбору из возможных решений, на мой взгляд, скорее способствовала бы постановка данной проблематики в связь с наблюдаемым чередованием больших милитаристских стилей в истории Запада. Мысль о периодичности смены этих стилей высказал в 1942 г. К. Райт, различивший периоды "первичного усвоения огнестрельного оружия и религиозных войн" (якобы 1450— 1648), "профессиональных армий и династических войн" (1648 — 1789), наконец "войн индустриализации и национализма" (с 1789) со средней амплитудой в 150 лет (7). Как бы ни утверждал Голдстейн близость своей схемы к периодизации Райта, очевидно, что выбранный последним угол зрения побуждает его трактовать время с 1789 по 1914, в отличие от Тойнби и Голдстейна, как единую эпоху без разрывов. Кстати, для этой эпохи Райт допускал сокращенную амплитуду, объявив 1914 г. началом совсем нового, "авиационно-тоталитарного" периода. Но не прошло и нескольких лет, как атомная бомба опровергла этот тезис, сделав мировые войны финалом эпохи предыдущей, а не началом какой-то новой, и 150-летняя амплитуда Райта оказалась выдержана строже, чем он сам первоначально предполагал.

Встает серьезный вопрос о том, связана ли динамика европейских конфликтов с периодичностью больших милитаристских стилей и можно ли "возвышения и закаты" последних прямо соотнести со структурированием определенных конфликтных сериалов?

Концепция, развиваемая в данной статье, позволяет описать смены больших милитаристских стилей, минимально скорректировав их хронологические рубежи по сравнению с датировками Райта в виде колебаний между двумя эталонами военной победы, отвечающими двум обобщенным состояниям материального базиса войны, — иначе говоря, постичь эти стили как периоды примерно в том же смысле, в каком говорят о периодах маятника. При таком подходе европейские "великие войны" оказываются фазами развертывания этих сверхдлинных военных циклов (далее сокращенно СВЦ), характеризующими их вполне регулярную динамическую морфологию. Думается, П. Сорокин был прав, отвергая поколенческую теорию СВЦ в ее тойнбианской формулировке и указывая, что в истории Европы последних веков по сути не было ни одного поколения, которое бы ухитрилось "подзабыть" о большой войне. На мой взгляд, речь должна идти не о поколениях простаков, то учиняющих "великую войну", то счастливо от нее отдыхающих с тем, чтобы наступать на одни и те же грабли вновь и вновь, — но скорее о поколениях военных лидеров, разрабатывающих в войнах определенный милитаристский стиль как способ достижения в борьбе политических целей, доводя этот стиль до крайних, тупиковых импликаций, а затем, в стремлении вырваться из созданного тупика, пересматривающих этот стиль на основе альтернативного эталона победы и тем самым полагающих начало новому циклу.

Сорокин ровно ничего не доказал, утверждая отсутствие чего-либо похожего на военные циклы в привлекаемой им для сравнения истории Китая. СВЦ, о которых пойдет речь, должны трактоваться — по крайней мере, я так думаю — как специфика евроатлантической цивилизации Нового и Новейшего времени, с отличающим ее от иных цивилизаций непрестанным наращиванием и возможностей мобилизации, и потенциала уничтожения. С втягиванием других народов в геостратегическую систему ойкумены Запада его СВЦ подчиняют себе военную историю этих народов: в результате вырастания Евро-Атлантики во "всемирную цивилизацию" ее милитаристские ритмы становятся в нашем веке ритмами мировыми.

II

Подступаясь к проблеме СВЦ, я хочу начать с эмпирического выделения в истории последних двух веков по крайней мере одного такого полного цикла райтовской 150-летней продолжительности: это именно тот цикл, который образует "индустриально-националистическая" фаза Райта вместе с "авиационно—тоталитаристским" завершением в мировых войнах. Реальность этого цикла может быть подтверждена свидетельствами военных писателей и полководцев.

В1820-х К. Клаузевиц предпослал своему итоговому трактату "О войне" заметку, призванную служить ключом к этому труду. Согласно ей, "целью войны может быть сокрушение врага, т. е. его политическое уничтожение или лишение способности сопротивляться, вынуждающее его подписать любой мир, или же целью войны могут являться некоторые завоевания..., чтобы удержать их за собою или же воспользоваться ими как полезным залогом при заключении мира". Клаузевиц уверен: "Конечно, будут существовать и переходные формы между этими двумя видами войны, но глубокое природное различие двух указанных устремлений должно всюду ярко выступать" (8, I, с. 23). И впрямь на протяжении книги он не устает показывать разницу между двумя идеальными типами войны во всех мыслимых отношениях — от постановки конечных целей до тактики. Но это различие для него — не просто типологическое. Он различает в истории эпохи, проникнутые доминированием либо одной, либо другой из этих двух установок, определяющих весь строй войны, — либо на "уничтожение" противника, либо на получение уступок с его стороны.

Свидетель битв Французской революции и Наполеона, Клаузевиц заявляет, что войны за ограниченные уступки ушли в прошлое после того, как раскрылись возможности войны, бросающей "весь народ, со всем присущим ему весом... на чашки весов". "В 90-х годах прошлого (т. е. XVIII-го. — В. Ц. ) столетия произошел замечательный переворот в европейском военном искусстве: из-за него часть достижений лучших армий утратила всякое значение. Начали достигаться такие военные успехи, о размерах которых раньше не имелось вовсе представления" (8, II, с. 356, 384). По его суждению, в военной сфере бессмысленно искать причины этого переворота: только "грандиозная и мощная", революционная и националистическая политика — одна она — раскрепостила войну, придав той "абсолютный облик" (8, II, с. 379, 385).

Клаузевиц потому и сделался на полтора века неоспоримым военным авторитетом, что выразил с предельной "романтической" броскостью то видение войны и победы, которое, прорезавшись в наполеоновских войнах, до середины нашего столетия пребывало в силе. Можно без конца множить тому подтверждения. В 1851 г. под конец времен Священного Союза Ф. Энгельс в одной из своих военных статей как трюизм роняет, что "современная система ведения войны является необходимым продуктом французской революции" (9, с, 505). В 1890 г. фельдмаршал Х. Мольтке— старший в рейхстаге почти буквально по Клаузевицу противопоставляет царящую "эпоху только народных войн" — былым "кабинетным войнам" XVIII в. (10, с. 179). В первую мировую войну в Париже переиздается курс лекций Ф. Фоша перед слушателями Высшей военной академии со словами о "современной войне, начиная с Наполеона" и об ее отличии от архаичных "прежних военных систем" (11, с. 279). В 1920-х знаменитый военный историк Г. Дельбрюк пишет о "старой" и "новой" стратегии, разумея под "новой" — наполеоновскую и развившуюся из нее стратегию Мольтке (12, IV, с. 383). И т. д. При всей огромности новаций в технике, тактике и стратегии практики и теоретики войны XIX и первой половины XX в. сознавали себя людьми одной большой эпохи с Наполеоном и Клаузевицем, резко отграничиваемой от некой другой эпохи по ту сторону Французской революции. Та, другая эпоха им чужда всем своим стилем, а если и признается, что она дала блестящих полководцев ранга Тюренна или Фридриха II, то последние видятся заложниками времени, не самого лучшего для их дарований (12, IV, с. 297, 334). Как и Клаузевицу, большинству военных идеологов этого 150-летия социальный и политический строй новой, "популизировавшейся" Европы представляется неколебимой гарантией "грандиозного и мощного" типа войны.

И вот, в 1950-х годах обнаруживается перелом тенденции, по радикальности сравнимый с тем, на котором воспитывался Клаузевиц. Военная элита Запада и, прежде всего, США, государства-лидера этой цивилизации, первым произведшего и применившего атомное оружие, осознает себя в ситуации стратегического пата. Констатируется перспектива, в которой война на "уничтожение" противника, располагающего термоядерной бомбой, быстро приведет к результату, мало различающемуся для побежденного и победителя, — а между тем налицо опасность, что тот же противник, идя на локальные агрессии, будет раз за разом вынуждать свободный мир предпочитать отступление самоубийству. В порядке ответа на этот двуединый вызов-заказ в трудах таких военных и штатских экспертов, как М. Тейлор, Г. Киссинджер, Б. Броди, Г. Кан, Р. Осгуд, У. Кофманн, англичанин Б. Лиддел-Гарт и другие, разрабатывается в разных версиях идеология и гипотетическая стратегия войны, нацеливаемой не на "уничтожение" противника, а на получение от него конкретных уступок, на изменение по ходу борьбы его намерений в рамках утверждаемого — с допущением минимальных корректив — статус-кво.

Революционность этого мозгового штурма обнаруживается в совершающейся переоценке европейского военного наследия, причем важнейшим аспектом этой переоценки становится ведущаяся то в лоб, то подкопом атака на Клаузевица. Наиболее отважные партизаны, вроде Лиддел-Гарта, впрямую честят доктрину Клаузевица как обобщение отсталых форм борьбы, "революцию наоборот — к племенной войне" (13, с. 353). (Примечательно, что этого похода на Клаузевица нет в первом издании книги Лиддел-Гарта от 1946 г., но он разворачивается в издании 1954 г., с его предисловием, посвященным "ограниченной войне"). "Ревизионисты" более, осторожные, как Киссинджер или Осгуд, стараются извлечь из знаменитой клаузевицевской максимы о "войне — продолжении политики иными средствами" довод в пользу нового типа войны, "не сокрушающего волю противника, а на нее влияющего", как такого, который единственно мог бы в новых условиях давать позитивные политические результаты (14, с. 21 и сл.; 15, с. 341и сл. ). Так формулу Клаузевица утилизуют для деструкции клаузевицевского эталона победы! И в то же время через головы стратегов предыдущего 150-летия часть разработчиков концепции "ограниченной войны", хоть и с оговорками насчет "несопоставимости" исторических условий, ссылается на войны XVIII в. как на исторический пример, в известной мере сходный с новым проектом (14, с. 77 и сл.; 15, с. 138 и сл. ). А один из них, У. Кофманн, прямо говорит о "моде" на XVIII в. среди пишущих об "ограниченной войне" (16, с. 110).

Значительная доля выкладок этих экспертов так и осталась чисто интеллектуальными конструктами, однако новое понимание войны и победы, в частности учитывавшее опыт недавней корейской войны, было достигнуто. Только исходя из него можно понять стратегию Запада с начала 1960-х, когда администрация Кеннеди провозгласила доктрину "гибкого реагирования" — "стратегию Макнамары", материализовавшую в своем военном планировании многие из упомянутых наработок предыдущего столетия. Можно утверждать, что уже более 40 лет мир живет при изменившейся долгосрочной милитаристской тенденции и желающих она ведет, а неохочих тащит. Попытки СССР в его три последних десятилетия официально базировать свою военную доктрину на "грандиозной и мощной" "классовой" политике быстро обернулись самообманом: уже в 70-х декларативно отвергаемая идея "ограниченной войны" на деле начинает внедряться в форме наименее адекватной — как установка на возможность большой неядерной войны, подобной второй мировой, между современными ядерными сверхдержавами (17, с. 60 и сл. ). И наконец, с середины 80-х наши военные аналитики начинают издавать книги, где суждения насчет, локальных войн как только и способных нынче служить политике соседствуют с выпадами против "устаревшего" Клаузевица, указаниями на "не лишенную интереса сегодня" практику "кабинетных войн" XVIII в. — и длиннющими перечнями различий между военно-политическими ориентирами до и после 50-70-х (18). Кстати сказать, перечнями, довольно-таки напоминающими клаузевицевское изложение разниц между войнами до переворота 1790-х и после него.

Обсуждая проблему СВЦ, я буду исходить из того, что интервал с 1790-х по середину 1940-х, условно "от Вальми до Хиросимы", являет предельно очевидный, модельный пример такого цикла. При этом его финал представляет ярчайшее свидетельство тому, что вопреки Клаузевицу и его последователям, возможности войны вовсе не определяются только политикой. Напротив на переломе между этим циклом и следующим, который мы сейчас переживаем, мы видим, что стиль политики, ее "замах" оказывается сильно детерминирован тем типом войны, который политическими и военными элитами расценивается как реально допустимый. Характеризует ли такое отношение между войной и политикой только ситуацию ядерного тупика или оно всегда в той или, иной форме проступает на переходах от одного СВЦ к другому, сказываясь на всем духе политики в течение следующего цикла? Это вопрос, на который я надеюсь ответить всей статьей.

III

Но вот другой вопрос, более близкого прицела, и без ответа на него никакое исследование данной проблематики невозможно: что, собственно, изменяется на границах цикла, полагая ему в одном случае начало, а в другом конец?

В начале века Г. Дельбрюк думал, что дело в стратегии, различие двух типов войн, открытое Клаузевицем, — сугубо стратегическое. Этот вывод делался из верного наблюдения над отличием войн Наполеона и Мольтке от войн XVI — XVIII веков (12, IV, с. 338 и сл. ). В первом случае стратег рвется сокрушить противника большим решительным сражением, а во втором "стратегия измора" — или, по Дельбрюку, "стратегия двуполюсная" — прибегает к сражению лишь как к одному из средств умаления силы противника, наряду с постепенным истощением его ресурсов, разорением неприятельских территорий или их оккупацией и т. п. Похоже, под влиянием своего исторического материала Дельбрюк находил некую "нерешительность" военных целей природным свойством стратегии измора как таковой.

Но это совершенно неверно. В тех же 20-х русский поклонник Дельбрюка и пропагандист стратегии измора, будучи обвиняем — громче всех маршалом М. Н. Тухачевским (19) — в "протаскивают" таким способом идеологии войны с ограниченными целями, давал очень показательный ответ. Утверждая, что войны с ограниченными целями остались в XVIII в., Свечин писал: "Борьба на измор может стремиться к достижению самых энергичных целей до полного физического истребления противника" — и в подтверждение указывал на неучтенные Дельбрюком Крымскую, русско-японскую и мировую войны, а также на гражданскую войну в США. Измор был для Свечина оптимальной формой войны на уничтожение с "сильным в классовом отношении и значительным государством", каковое "едва ли может быть опрокинуто приемами сокрушения" (20).

Отсюда видно, что один и тот же род стратегии в рамках различных СВЦ может получать разный смысл. Стратегическое новаторство Наполеона показывает, как переход к новому циклу способен формально маркироваться обновлением стратегии. Сходным образом американские теоретики "ограниченной войны" делали упор на борьбу "измором" (attrition) в противоположность тупиковой доктрине всесокрушающего "массированного возмездия" (15, с. 155; 16, с. 116; 21, с. 158). Однако внутри уже конституировавшегося СВЦ стратегия может претерпевать автономные преобразования, оставаясь, между тем, в общем стилевом русле цикла. Об этом говорят не только примеры Свечина с "войнами измора" в цикле, открытом наполеоновскими триумфами сокрушения, но и использование в наши дни стратегии сокрушения силами США во время войны в Персидском заливе, после серьезного неуспеха измора во Вьетнаме. Определенно, фундаментальные отличия одного СВЦ от другого — не стратегические.

В западном военном и политическом лексиконе закрепилась оппозиция "войны тотальной" и "войны ограниченной". Последнее понятие сыграло исключительно важную роль при переходе Запада, особенно США, к современному сверхдлинному циклу, когда "ограниченная война" была истолкована как любой "конфликт, где не оказывается под угрозой выживание США как нации" или даже "выживание обеих главных сил на западной и коммунистической стороне" (21, с. 86; 22). Но применительно к прошлому, особенно к XIX в., оперирование этим понятием лишь запутывает дело. Наполеоновские войны с их массовыми мобилизациями, полностью опрокинувшие европейский баланс, естественно представляются "тотальными". Однако все столетие между Венским конгрессом и сараевским выстрелом тому же Киссинджеру рисовалось временем вполне "ограниченных войн", не очень-то в этом смысле отличающихся от конфликтов XVIII в. (15, с. 141 и сл. ) А между тем стратеги и военные мыслители этих ста лет жестко ориентированы на наполеоновско-клаузевицевский идеальный тип войны. В их текстах на каждом шагу маячат "народные войны", "уничтожение противника", "стратегия, стремящаяся к высшим из возможных целей" и т. п. Разрабатывая, культивируя этот идеальный тип, примеряясь к нему на полях битв 1848 — 71 гг., подкрепляя его разыгрывающейся к концу века гонкой вооружений, военная элита готовит его предельное воплощение в близящихся мировых войнах. Значит, ссылки на "тотальность" или "ограниченность" тех или иных конфликтов так же мало нам дают для характеристики милитаристской тенденции этого цикла, как и суждения о ней в категориях "сокрушения" и "измора". В обоих случаях ее доминанта ускользает от нас.

IV

В прежних моих работах, в том числе в совместной статье с В. М. Сергеевым о смысловой структуре понятия "военной победы" (23; 17, с. 10-15), выдвинута мысль о том, что на рубежах СВЦ, датируемого 1792 — 1945 гг., на деле совершаются изменения эталона победы, преобразуется смысл этого понятия, ключевого для военной идеологии. При этом, отмечалось, возможность данных перемен связана с некой неопределенностью в структуре понятия "победы" как таковом. Согласно нашему с Сергеевым описанию этой структуры, "моя победа" — такая ситуация, когда "X, противившийся моим целям, перестал им противиться, ибо я оказался сильнее". Но само представление о том, что "X перестал мне противиться" — неоднозначно: он мог перестать мне противиться потому, что, уступая мне, идет на компромисс, — или же в силу того, что как бы прекращает существовать, оказывается "уничтожен". Каждому из двух порождаемых таким образом эталонов победы отвечает один из двух типов войны, по Клаузевицу, — типов, которые, пожалуй, лучше развел Киссинджер, противопоставив войну с целью "повлиять на волю противника" и войну, стремящуюся эту волю "сокрушить" (15, с. 140).

В тех же работах был сделан и еще один вывод, состоящий в том, что ревизии эталона победы под впечатлением как наполеоновских мобилизаций и побед, так и создания стратегического оружия могут быть описаны однотипно: в обоих случаях материальный базис войны претерпевает изменения, которые выглядят резким преобразованием соотношения между двумя ключевыми конфликтными возможностями сторон. А эти две ключевые возможности суть а) возможность мобилизовать для нужд войны материальные и, прежде всего, человеческие ресурсы и б) возможность уничтожать подобный же мобилизованный контингент противника. На протяжении каждого СВЦ одна из этих возможностей предстает преобладающей, задающей тон, другая — вспомогательным модификатором главного тона. Наблюдения за тем, что происходило с эталоном победы в начале рассматриваемого большого цикла и при его завершении, на переходе к следующей эпохе, показывали: каждый из двух эталонов победы отражает одно из возможных соотношений мобилизации и уничтожения, служит, если угодно, идеологической проекцией этого соотношения.

Когда баланс этих ключевых возможностей склоняется в сторону уничтожения и стороны способны легко истребить друг друга за короткое время, тогда победа может быть только воздействием на волю противника, вынуждающим его к не имеющим для него жизненного значения уступкам. На эскалацию целей войны накладывается ограничение: угрозы выживанию противника и тому, что считается его основными приоритетами, попадают под запрет. Но ограничивая политика в целях, такая война в достижении "дозволенных" целей полностью подчинена политике и не грозит, вырвавшись из-под контроля, навязать сторонам какую-то самодовлеющую логику противоборства.

Наоборот, преобладание в раскладе конфликтных возможностей мобилизации над уничтожением приравнивает эталонную победу к "отнятию у противника способности сопротивляться", к состоянию, когда он "подпишет любой мир". Такая война может искушать политика практически неограниченным повышением планки целей, — но обещает их осуществление лишь на исходе борьбы, от которой политик все больше оказывается отстранен. По мере эволюции СВЦ 1792 — 1945 гг. видно, как вооруженная борьба, завязавшись, течет по своим, сугубо агонистическим законам, пока, наконец, не обретает в мировых войнах такое "абсолютное самовыражение", которое было непредставимо в дни Клаузевица.

Ту же модель можно представить и несколько иначе, используя формулу военного писателя XIX в. В. фон Визелена, по которой активность армий в каждый момент их существования обращена, с одной стороны, на самосохранение, а с другой — на уничтожение противника (24). Так вот, когда выполнение одной из этих функций обеим враждующим армиям гарантировано, господствующей в их поведении становится другая, негарантированная функция. Если, благодаря размаху мобилизации, их самосохранение в обозримом времени выглядит бесспорным, они могут, не щадя себя, обратиться ко взаимному истреблению. Когда же возможность именно взаимоуничтожения гарантирована, то для каждой из них самосохранение становится важнейшей сверхзадачей, ради решения которой воздерживаются от истребления неприятеля, по крайней мере, если обстоятельства не будут для этого особенно благоприятны или, наоборот, откровенно безвыходны.

Такая модель была предложена для объяснения конкретного исторического феномена — наступления в Европе в конце XVIII в. эпохи "грандиозных и мощных" войн и ее самоисчерпания ко второй половине XX в. Однако сейчас я считаю ее моделью с гораздо большей объяснительной силой: она вполне работает на материале 650 лет европейской, а в XX в. — и евроатлантической военной истории, позволяя рассматривать каждый из больших милитаристских стилей, сменявшихся за это время, прежде всего как очередное торжество одного из эталонов победы, имеющее в основе своей новый реванш либо мобилизации, либо уничтожения. Каждый такой большой стиль во всем его богатстве — это, собственно, материализация эталона победы, предпочитаемого элитой в данное время, осуществляемая с использованием в соответствующем ключе наличных способностей общества и техники.

Переходя теперь от теоретических и эмпирических предпосылок моей работы к ее основной, исторической части, я намерен сперва показать на двух богато документированных и при этом контрастных друг другу по всем главным показателям СВЦ — 1648 — 1792 и 1792 — 1945, — как конкретно баланс конфликтных возможностей, выраженный в эталоне победы, далее претворяется в "ансамбль" эпохального милитаристского стиля. Затем, обращаясь как к тенденции, обозначившейся с 1950-х, так и к "раннеогнестрельному" 300-летию с середины XIV по середину XVII в., я очерчу в целом картину чередования СВЦ в западной истории, а под конец обзора выскажу некоторые суждения насчет значимости "великих войн" в развертывании этих циклов, т. е. намечу подход к их морфологическому изучению.

СВЦ КАК ОНИ ПРЕДСТАЮТ В ИСТОРИИ

I

Историки согласны в том, что военный стиль эпохи, протянувшейся от окончания Тридцатилетней войны до начала революционных войн Франции, порожден двумя, не вполне независимыми друг от друга факторами: огневой мощью и профессиональными армиями.

Ибо во время Тридцатилетней войны 1618 — 1648 гг., сведшейся к затяжному перемалыванию и измору на германской земле все новых, втягиваемых в борьбу, человеческих масс, шведский король Густав Адольф применяет ряд технических и тактических нововведений, которые, распространяясь в армиях Европы, позволяют уничтожению определенно опередить мобилизацию: легкие пушки, легкие мушкеты и сплошная стрельба мушкетеров, стоящих в три шеренги, когда первая палит с колен, вторая — согнувшись, третья — встав во весь рост. "Подобное построение давало армии небывалую для тех времен огневую мощь", открыв в Европе эпоху "увлечения огнем" (25), знаменитой линейной тактики с цепями стрелков, истребляющих друг друга с расстояния, не доходя до рукопашной. В течение цикла техника стрельбы совершенствуется: в прусской армии стрельба повзводно позволяет батальонам давать до 10 залпов в минуту с хорошей точностью попадания до 100 шагов (26, II, с. 52; 12, IV, с. 232 и сл., 248 и сл. ). В отдельных битвах Тридцатилетней войны уже гибнут от 25 до 32% сражающихся, через 100 лет в Семилетнюю войну такие сражения, как Цорндорф и Кунерсдорф дают цифру потерь — все те же 30% из 60 — 100 тыс. солдат, а в атакующей армии — и до 50% (27, с. 513; 28). Солидная европейская армия в принципе могла быть уничтожена за день боя, но как правило с очень тяжелыми последствиями и для противника.

В таких условиях наемные армии, ранее набиравшиеся по случаю войны, с 1660-х заменяются высокопрофессиональными армиями на постоянном жалованье. Тратя немалые деньги на обучение солдат-профессионалов, правительства, чтобы избежать "распыления" армий в случае, поражения или нехватки провианта, вводят систематическое снабжение из военных магазинов, делающее армии к XVIII в. в принципе независимыми от реквизиций с занимаемых территорий. А это значит, что если прежде наемники могли вербоваться про запас в расчете на победы и военную добычу, то теперь правительства теряют возможность очень уж значительно раздувать дорогостоящие войска в случае войны. Вот цифры: в мирном 1789 г. армия Франции насчитывала 173 тыс. человек — 0, 7% населения, а в 1763, в последний год трудной Семилетней войны — 290 тыс. человек, иначе говоря, около 1, 2% (12, IV, с. 230). Выходит, во время войны она за счет дополнительных вербовок возрастала немногим более, чем в 1, 5 раза. Клаузевиц с издевкой пишет, что в эти полтора века "война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков... Количество вооруженных сил... являлось в достаточной степени определенной данной и ее можно было взаимно учитывать как по характеру возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно стремления к крайности" (8, И, с. 351 и сл. ). Все тут правда, но правда не до конца: Клаузевиц не замечает, что у истока преобразований, приведших к такому результату, — открытие во второй четверти XVII в. небывалых возможностей уничтожения, которое побуждало и профессионализировать армию, и быть с нею бережливым. Современнику Наполеона уже непонятен тот милитаристский стиль XVIII в., который прекрасно выразил Фридрих II, написав о своей безупречно вышколенной армии, что "с такими войсками можно бы завоевать весь мир, не будь победы так же губительны для победителей, как и для их противников" (29, с. 7). Эти армии сами по себе вовсе не малы — французская за полвека при Людовике XIV выросла по сравнению с временем Тридцатилетней войны в четыре раза (12, IV, с. 258), — но уж больно истребителей огонь!

Возникающая перед стратегами сверхзадача — сохранить армию (12, IV, с. 254; 11, с. 279) — заставляет разрабатывать стиль борьбы, который позволил бы, не доводя дела до катастрофы, создавать для противника неблагоприятное положение, шаг за шагом склонять его к отступлению, чтобы, наконец, вынудить его признать борьбу не стоящей свеч, побудить его к соглашению с победителем. Победу приравнивают к "почетному миру", а мир, по словам фельдмаршала XVII в. Р. Монтекукколи, "почетен,... когда он полезен и когда ты со славой достиг цели, ради которой начал войну" (30, с. 374).

На уровне стратегическом утверждается мысль о сражении как о рискованном, кризисном пике военных действий — по-современному выражаясь, как о бифуркативном разрыве в нормальном стратегическом процессе. Дельбрюк собрал множество высказываний военных светил той эпохи, включая и полководцев большой личной храбрости, порицающих обращение к бою иначе как в особо удачных или, наоборот, безвыходно кризисных условиях (12, IV, с. 264-272), и отмечал, что это воззрение внедрялось даже в военные уставы. Авторитетами военного дела составляются то скупые, то скрупулезно детальные наставления, когда следует и когда, наоборот, возбраняется идти в бой и как его навязать уклоняющемуся противнику (29, с. 83 и сл.; 30, с. 159 и сл.; 12, IV, с. 267 и сл. ). Во второй половине XVIII в. недоверие к сражению достигает Геркулесовых столбов. И если храбрый Фридрих II усматривает в сражении с его природной неопределенностью исхода шанс вырваться из стратегических затруднений, коли тем не видно конца (29, с. 83), то участник Семилетней войны английский генерал Г. Ллойд уверен, что углубленно зная географию как истинную "книгу войны" и выбирая для армии всегда благоприятные позиции, "можно рассчитать все операции и вести постоянно войну, не будучи вынужденным вступать в бой" (31). Последний воспринимается как затратное и несовершенное средство сопоставлять достоинства армий, которое хорошо бы заменить точным математическим и топологическим расчетом. Не просто перевес огня над маневром, — эту проблему Фридрих II преодолел косым строем, ударяющим противнику во фланг, — но глубинный настрой стратегов на доминирование уничтожения над мобилизацией порождает попытки стратегии "воспарить" над тактикой.

Войны этого 150-летия с их изощренным искусством маневра, "стратегического жеста", по будущей оценке Тухачевского (32), — с их угрозами то флангам, то коммуникациям, то магазинам противников — несколько напоминают бесконтактное каратэ, впрочем, бывшее действенным в обстоятельствах, когда частота прямых боевых столкновений, даже ограниченных, колебалась от 0, 23 до 1, 4 на месяц войны (27, с. 527). Уже война за испанское наследство 1701-14 гг. знает фантастические примеры такого искусства, когда, скажем, герцог Мальборо, двигая армию вдоль французских приграничных крепостей и грозя то там, то здесь вторжением во Францию, ухитрился без помех провести своих солдат из Голландии на Дунай — на соединение с союзниками-австрийцами (13, с. 96 и сл. ).

Потребительская автономия армий делает совершенно неэффективными "контрценностные" акции типа разорения сдаваемых неприятелю территорий. Такие шаги начинают расцениваться как "бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие". С выходом их из практики, армия по мере протекания цикла все более "с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве и в его пределах стихия войны медленно пожирала себя самое", ко второй половине XVIII в, уже почти переставая затрагивать гражданское население (8, II, с. 354). Раздуванию армий ставились не только материальные, но и доктринальные рамки: большая армия видится, прежде всего, уязвимой и неуклюжей. С тем же пафосом максимальной управляемости армий, накапливающих стратегические преимущества, чтобы их обменять на политические при заключении мира, связан постоянно возникающий в мечтаниях стратегов этого цикла — от Тюренна до наполеоновского старшего современника генерала Моро — утопический идеал маленькой, выученной и победоносной армии, размерами непременно в 3-5 раз меньше тех, которыми реально приходилось командовать (12, IV, с. 331 и сл. ).

Понятно, что при этом любая военная акция поверяется политической целесообразностью. Война оказывается "несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменили дипломатические ноты" (8, II, с. 353). Точный в описании этой неприятной и чуждой ему эпохи, Клаузевиц, тем не менее, заблуждается в истолковании фактов, когда доказывает, что сознание ограниченности сил своих и противника лишь постольку "заставляло выдвигать... умеренную конечную цель", поскольку убеждало полководцев "в достаточной обеспеченности от полной гибели" (8, II, с. 352). Думается, насчет "обеспеченности от полной гибели" лучше было знать Фридриху II под Кунерсдорфом, когда у него за несколько часов из 50 тыс. человек в строю остались 10 тыс., а сам он был на грани отречения от престола (12, IV, с. 320), — между тем русский контингент, о который разбился, атакуя, Фридрих, и который потерял сам до 25%, не превосходил ни численностью, ни поражающими возможностями европейские армии того времени.

Иронизируя над этой эпохой, Клаузевиц не мог не признать ее временем впечатляющей стабилизации европейской карты. Переразвитая возможность уничтожения стала основанием стратегического баланса, на котором в свою очередь утвердился политический баланс, препятствующий какой-либо из держав вырасти в претендент та на европейскую гегемонию. Сдвиги внутри системы понемногу происходили: укрепилась мастерски усвоившая новый милитаристский стиль Пруссия, захирела и была ощипана соседями в 1773 г. вовсе не сумевшая в него вписаться Польша и т. д., — но к концу Семилетней войны, завершившейся на европейском континенте полной ничьей, возможности сколько-нибудь значительных перемен в европейском раскладе уже выглядели в рамках данного стиля совершенно немыслимыми, как, впрочем, и сам этот стиль не сулил серьезных достижений.

Конец данного цикла изобилует разительными подтверждениями воцаряющегося в Европе непробиваемого стратегического пата. Уже в 1760 г. по ходу войны Австрия, считая свое положение вполне гарантированным, сокращает свою армию из экономии. Тогда же Фридрих II объявляет все данные им за Семилетнюю войну сражения ошибками, — да и впрямь, отмечает Дельбрюк, похоже, они никак не повлияли на ее нулевой исход. Этот пат лишь усугубила австро-прусская война 1778 г. за баварское наследство — странный и кончившийся полюбовной сделкой опыт чисто маневренной войны без единого боевого столкновения (12, IV, с. 326, 337, 343). Впрочем, в 1775 г. Фридрих II для характеристики этой Европы с ее зашедшим в тупик милитаристским стилем находит замечательно точные слова: "Поскольку вооруженные силы и военное искусство примерно одинаковы во всей Европе, а союзы, как правило, создают равенство сил между воюющими, то все, на что могут надеяться главы государств при самых благоприятных для нынешнего времени условиях, — это суммируя успехи, приобрести маленький город на границе или какую-нибудь территорию, которая не возместит расходов на войну и население которой даже не сравняется с числом подданных, погибших в кампанию" (32а).

Именно этот кризис милитаристского стиля в 1760 — 80-х, бросаясь в глаза, заставляет сильно усомниться в правоте слов Клаузевица насчет отсутствия собственно военных предпосылок для будто бы всецело мотивированного политикой переворота в военном искусстве под конец столетия: кризис парадигмы — первая предпосылка ее обновления.

II

Очевидно, что следующий СВЦ 1792-1945, с которого я начал отработку моей концепции, основан на превалировании мобилизации. Нетрудно видеть внешние, средовые условия, сделавшие этот перелом тенденции и закрепившие его: с одной стороны, промышленная революция, позволившая государствам и обществам все более щедро выделять ресурсы, в том числе человеческие, на военные цели, а с другой стороны — политические перемены, передавшие власть в Европе XIX в. режимам с более широкой социальной базой, преподносящим свои притязания в качестве "жизненных интересов наций". Все это вещи общеизвестные. Сегодня существует расхожая идея, будто бы "демократии друг на друга не нападают", но в конце прошлого и начале нашего столетия таким же трюизмом было мнение о "популизации" режимов как источнике их агрессивности (33, с. 4; 34, с. 7).

Уже в 1794 г. революционная Франция ставит под ружье 770 тыс. человек — в 4, 5 раза больше, чем перед революцией, а в 1813— 14 гг. наполеоновский набор достиг 1250 тыс. человек (5% населения), и Европа впервые видит борьбу миллионных армий. "Народные войны" абсолютистских Испании и России против Наполеона, а также и успехи прусского ополчения-ландштурма в 1813 — 14 гг. подтверждают военную перспективность идеи "вооруженного народа". Во второй половине века эта идея по всей континентальной Европе, включая и Россию, преломляется в принципе всеобщей воинской повинности, позволяющем увеличивать кадровые армии на порядок с началом войны (26, III, с. 56 — 85). В 1851 г. Ф. Энгельс мечтал о том, как социалистическая революция позволит мобилизовать в бесклассовом обществе не 5%, а 12 — 16% граждан, "от половины до двух третей взрослого мужского населения" (9, с. 511). Как то часто бывает, для осуществления светлой мечты не понадобились революции — эволюция справилась за нее, и в первую мировую войну страны Антанты двинули на поля брани от 10 до 17% подданных, а страны Центрального блока — под 20% (35). Понятно, что даже об относительной потребительской автономии подобных армий говорить не приходится: по ходу "раскручивания" цикла все большая часть немобилизованного населения в военную годину "трудится на победу".

Разумеется, экспансия мобилизационных возможностей не осталась без последствий и для средств уничтожения, на протяжении всего цикла подгоняя их совершенствование: создание новых видов огнестрельного оружия, от нарезного до автоматического, прогресс артиллерии — до реактивной, появление и успехи военной авиации и проч. Но точно так же, как в предыдущем цикле рост армий не мог пересилить потенциала уничтожения, — так теперь уничтожение, при всех технических чудесах, постоянно проигрывает мобилизации, амортизируясь и новой тактикой (рассредоточением солдат, вытягиванием линий фронта, переходом к окопной войне на истощение боеприпасов), и достижениями медицины, преуспевшей в возвращении раненых в строй. Так, в русско-японскую войну потери за день боя оценивались не свыше, чем в 2 — 3% личного состава (36, с. 364). В мировых войнах приток новобранцев длительное время превышает потери: в частности, в первую мировую плановая мобилизация в России по 300 тыс. человек в месяц "захлестывает" армию и огромное скопление этих невостребованных войною масс в тылу оказывается едва ли не основным катализатором Февральской революции (26, III, с. 85).

"Мобилизация без границ" становится лейтмотивом военной идеологии этого цикла. Уже в 1820-х Клаузевиц объявил, что "война сильно приблизилась к своему абсолютному совершенству", поскольку "средства, пущенные в ход, не имели видимых границ — эти границы терялись в энергии и энтузиазме правителей и их подданных" (8, II, с. 357). В начале нашего века Фош в стенах Высшей военной академии разведет донаполеоновские войны, "методично эксплуатировавшие" ресурсы наций, и "современную войну", тратящую эти ресурсы без счета (11, с. 279; 37, с. 31). На этой психологической посылке растворения пределов мобилизации "в энергии и энтузиазме" вырастает новый эталон победы.

Первым глашатаем его опять-таки нам предстает Клаузевиц, свидетельствующий, что в его время "целью военных действий стало сокрушение противника, а остановиться и вступить в переговоры стало возможным только тогда, когда противник был поврежден и обессилен" (8, И, с. 357). Если Фридрих II помнит о победах, столь же истребительных для победителей, как и для побежденных, то для Клаузевица "главное — сама победа", а раз победа одержана, то "остальное нетрудно устроить сообразно с господствующими потребностями" (8, II, с. 110). В XX в. уже становится почти общим местом: "Цель войны — добиться своего во что бы то ни стало. Так как побежденный заключает договор, только исчерпав все средства борьбы, то именно уничтожение этих средств и надо иметь в виду". "Что же касается мира, то он будет заключен, когда наша стратегия будет иметь перед собой правительство, неспособное спорить, т. е. правительство без армии" (37, с. 37; И, с. 289). Поскольку же на дворе эпоха только "народных войн", то вражеская "страна... не признает себя побежденной, пока не будет сломлена сила ее народа" (38). А стало быть, в завершающей фазе цикла "к борьбе против неприятельских вооруженных сил на огромных фронтах и далеких морях присоединилась борьба с психикой и жизненными силами вражеских народов с целью их развалить и обессилить" (34, с. 7). Соответственно, возрождается казалось бы изжитая ко второй половине предыдущего СВЦ практика "контрценностных" действий против гражданского населения, истощающих экономический и психологический потенциалы народа-противника: ничего не поделаешь — народные войны!

В стратегическом плане такой эталон победы преломляется учением о бое как основе войны. Такое видение допускает разные философские аранжировки. Для романтика Клаузевица в бое раскрывается первопринцип войны, ее "абсолютное" содержание. А для такого позитивиста конца XIX в., как французский генерал Ж. -Л. Леваль, бой — эмпирическая реальность, с которой надо работать, отклоняя любые метафизические умствования: "Огромные сосредоточенные массы немедленно устремляются друг на друга... Это является отрицанием искусства и торжеством единой воли плюс механизации" (39). Сражение быстро перестает быть кризисным пиком, "пограничной ситуацией" стратегического процесса. Самое стратегию начинают мыслить то как сумму боевых успехов, этакую "большую тактику", то, по Клаузевицу, в качестве выдачи "векселей", по которым рано или поздно должна произвестись "уплата" боем (8, 1, с. 71), или, наконец, на правах искусства "вызвать и подготовить сражение в возможно лучших условиях". "Раз сражение выиграно, стратегия вступает в новую фазу, стремясь к той же цели, т. е. следующему сражению" (11, с. 279). И на восходе, и на закате цикла военные светила твердят: "Кровавое разрешение кризиса... — первородный сын войны". "Хотите заставить противника отступить — побейте его" (8, 1, с. 75; 37, с. 34). На практике видим, как в войнах этого цикла интенсивность операций растет от 3 до 11 битв в месяц, пока не становится "в отношении мировых войн трудно говорить о каком-либо интервале между битвами" (27, с. 526, 528). В отношении размера армий неколебим принцип "чем больше, тем лучше", и когда А. фон Шлиффен уверяет, мол, ни один полководец никогда не жаловался, что у него слишком много солдат, но всегда сетовал на их нехватку (40), — ясно, что уже из памяти стратегов полностью стерты жалобы их предшественников в предыдущем цикле на уязвимость и неповоротливость "чересчур больших" армий.

На политическом уровне новый эталон победы формализуется в идее капитуляции побежденного режима, часто с его низложением победителем. Не позже как в 1856 г. петербургский "Военный энциклопедический лексикон", ссылаясь на образец Наполеона, устанавливает два взаимосвязанных способа воспользоваться победой: тактический, если противника "лишим... всякой способности сопротивляться нашим действиям", и стратегический, когда "извлечем из этого положения все возможные для нас выгоды", в том числе "переменим образ правления враждебного государства" (41). В первой половине XX в. стал стереотипом образ войны с непременной миссией свержения руководящей верхушки противника, приравниваемой к военным преступникам: уже лидеры Антанты во всеуслышание заявляли, что не доверят заключения мира правительству Вильгельма II (42).

От этой тенденции неотделима и другая, тоже типичная для этого цикла: жесточайший кризис любого режима, проигравшего или просто неудачно ведущего войну, которая в таком случае якобы неизбежно разоблачает "на деле, перед глазами десятков миллионов людей... несоответствие между народом и правительством" (43). Вспомним буржуазные реформы в России после Крымской войны, падение во франко-прусской войне империи Наполеона III и Парижскую коммуну, революционные следствия русско-японской и первой мировой войн и т. д., — до того, что в 1940 г. правительство Петена как нечто, разумеющееся само собою, декларирует "крушение режима" Третьей республики и желательность утверждения нового режима, аналогичного существующему у победителей (44).

Ставкой в войне оказывается само существование борющихся режимов, цель максимальная — уничтожение противника для каждой стороны начинает совпадать с целью минимальной, то есть собственным выживанием, в мировых войнах иных целей уже просто не остается. А поскольку война с превалированием мобилизации над уничтожением становится в конце концов битвой режима за выживание, то любые цели, дающие к ней повод, переосмысляются им в "жизненные интересы" нации, идет ли речь о колониальных притязаниях или о покровительстве мелким сателлитам (ср. роль Сербии в возникновении первой мировой войны). Как писал в начале века Ф. Фош, ссылаясь на своего германского коллегу К. фон дер Гольца: "Национальный эгоизм создает политику и войну ради обогащения,... ведущую к использованию, до последней крайности, людских сил, а равно и всех средств страны... Государства походят на отдельных лиц, решающихся... скорее поставить ребром последний грош, чем признать себя побежденными. Поражение ведь ведет к общему разорению" (37, с. 37). За колонии воевали и в XVII — XVIII вв., но империализм, готовый биться за колонии до истощения и капитуляции — примета СВЦ 1792 — 1945 гг. в его перезрелости.

Взгляды военачальников на отношения между стратегией и политикой, характерные для этого цикла, можно представить следующей шкалою. Клаузевиц превозносит "грандиозную и мощную" политику, которая порождала бы такую же войну. Для Мольтке-старшего политика чаще всего связывает и стесняет стратегию, — однако же стратегия "лучше всего работает в руку политики, для целей последней" тем, что "направляет свои стремления лишь на самую высокую цель, которую вообще только можно достигнуть при имеющихся средствах" (45). Стало быть, стратегия в некоторых обстоятельствах лучше политики ощущает подлинные ее интересы. И наконец, как бы на противоположном от Клаузевица конце шкалы предстает Э. Людендорф с мнением о политике как продолжении тотальной войны, ее инструменте (46).

На самом деле в последнем утверждении, обычно низводимом до курьеза, можно различить преломленный и мистифицированный момент истины. Мы удостоверимся в нем, если приглядимся к соотношению между милитаризмом и великими революциями — Французской и Октябрьской в России. Когда мы читаем пассажи советских военных авторов 1920Р-Х насчет того, что "государство, находящееся под властью рабочего класса, ставит политическую цель в войне не сообразно со своими вооруженными силами и средствами, а наоборот должно создать достаточные силы для завоевания буржуазных государств всего мира" (М. Н. Тухачевский) (47), —должны ли мы сразу же делать заключение о рождении экспансионизма из духа революции? Только ли островным положением Англии следует объяснять то, что английская революция, перекрывшаяся в конце 1640-х с наступлением "депрессивного" СВЦ 1648-1792, не породила какого-либо революционного экспансионизма? Военные лозунги революций, приходящихся на СВЦ 1792 — 1945, — потому ли они бывают столь претенциозны, что революционны, или потому, что разделяют общую для всего цикла доминанту "мобилизации без границ", позволяющей под разными предлогами "штурмовать небо"?

Именно такое решение нам подсказывает один из разработчиков первой советской военной доктрины И. И. Вацетис, писавший в 1923 г.: "Все стремятся к враждебным действиям в мировом масштабе... Германия открыто стремилась к Weltmacht через войну и никто не мог этому помешать и предотвратить войну. Стремление России к осуществлению идеи панславизма должно было вызвать мировую войну. Дорога всемирного Интернационала к его заветным целям идет, неизбежно, через войну" (48). Все эти военно-политические цели при их внешнем разнообразии Вацетис по праву включает в одну "обойму"-парадигму: ибо все они, имперские, революционные или националистические, одинаково базируются на одном и том же эталоне военной победы, со скрытым за ним раскладом конфликтных возможностей, и от данного эталона победы неотделимы.

Потому я осмелюсь утверждать: военные программы революций, совершавшихся в этом цикле, тяготеют к экстремуму именно потому, что приходятся на данный цикл. Значение Великой французской революции с точки зрения динамики СВЦ состояло в создании такой политической конъюнктуры, которая позволила военным актуализировать уже наличный в обществе потенциал мобилизации — и тем самым взорвать стратегический пат, возобладавший в Европе в заключительные 30 лет предыдущего цикла. Обозначившийся при этом новый эталон победы, доказав в войнах Наполеона свою реализуемость, стал предпосылкой для выдвижения в те 150 лет всех отвечавших ему больших политических целей — от строительства "железом и кровью" национальных государств до "пан-проектов" Третьего рейха. Великая революция дала стимул к легитимации новой военной парадигмы, но после этого "грандиозная и мощная" политика, примеры которой приводит Вацетис, сама уже опиралась на проявившиеся в этом цикле и по мере его развертывания возможности войны. Для русских офицеров, перешедших в 1917 г. и позднее к большевикам, идеология последних с проповедью предстоящей "битвы мирового пролетариата против мировой буржуазии" была рационализируема как большая политико-милитаристская конъюнктура в ряду иных подобных конъюнктур.

При таком подходе следующий перелом тенденции, произошедший в середине нашего века, не должен расцениваться на правах уникального свершения, будто бы перевернувшего обусловленность войны политикой. Напротив, открывается возможность в принципе подходить к СВЦ как к относительно автономным объектам изучения, саморазвивающимся большим милитаристским стилям, в отношении которых политические конъюнктуры служат либо вступающими в действие в кризисный момент (в том числе и под конец XVIII в. ) катализаторами, либо питательным материалом для развертывания этих циклов во времени. Но не позволяет ли роль ядерного оружия в конституировании современного цикла сказать то же самое и о конъюнктурах технологических?

III

Конец 1940-х и начало 1950-х за считанные годы, как то всегда бывает на стыках СВЦ, перевернули баланс конфликтных возможностей, вернув определяющую роль уничтожению: доминантой наступающего цикла стала признанная реальность миропорядка, где сверхдержавам при крупномасштабном столкновении было бы легче уничтожить силы противника, чем сохранить собственные. Мы до сих пор не вышли из инициальной части этого цикла, отмеченной, по наблюдениям экспертов, кризисом эталона победы. Еще в 80-х в США появлялись публикации, трактующие о деструкции понятия "победы", будто бы сохраняемого в обиходе военных исключительно с прагматической миссией поддержания боеготовности (49). Однако попытки разрешения этого кризиса начались на Западе еще с 50-х, и американо-английская дискуссия об "ограниченной войне" была во многом именно дискуссией о новом эталоне победы.

Разрушение старого эталона обнаружилось в ней призывами "исцелиться от двух распространенных фатальных заблуждений — от идеи победы и от идеи невозможности ограничения войны" (50); суждениями о ядерной войне как такой, которую "выиграть нельзя, но можно проиграть" (51); парадоксами вроде семантически абсурдного тезиса Киссинджера о том, что "целью войны не может быть больше военная победа в собственном смысле" (15, с. 225). На самом деле победа как "достижение целей в борьбе вопреки сопротивлению другой стороны" не может "не быть целью войны" по самому смыслу понятия победы — причем смыслу инвариантному, лежащему глубже всех исторически изменчивых истолкований. Абсурдность деклараций, вроде приведенной, служит их авторам для того, чтобы на место сбрасываемого в семантическую дыру клаузевицевского эталона победы утвердить новый, представляемый, скажем, Киссинджером как "достижение некоторых специфических политических условий, которые будут в полной мере восприняты противником" (15, с. 225). Близко к этому формулирует новый эталон У. Кофманн, видя его не в том, "чтобы пытаться сломать волю противника к сопротивлению", но чтобы "убедить его принять наши условия и чтобы сделать это в кратчайше возможное время, с минимальными затратами и риском" на основе "тех минимальных политических результатов, которые мы сочли бы приемлемыми, а противник — терпимыми" (52, с. 244), в том числе даже давая противнику "выпутаться из его авантюры без серьезных статусных или материальных потерь" (16, с. 127). По сути определяется идеальный тип войны, которая была бы не просто "продолжением политики иными средствами", имеющими автономную логику применения, но органической частью политики, "более энергичным способом ведения переговоров", по клаузевицевской оценке войн XVIII в.

Эта дискуссия с самого начала была большим, чем концептуальный спор теоретиков: мы видим, как в ней вырабатываются и обкатываются формулы, которые станут "закваской" западной военной идеологии последующих десятилетий. Развиваемое практически всеми авторами и лишь сформулированное Киссинджером с максимальной стилевой четкостью различение войны, "воздействующей на волю противника" и "войны, сокрушающей ее", эхом откликнется в 1966 г. в выступлении М. Тейлора, тогда уже председателя комитета начальников штабов США, на сенатских слушаниях по вьетнамской войне, когда на призывы к "сокрушительному удару" по Северному Вьетнаму он заявит: "Наша цель не в том, чтобы сокрушить или разрушить Северный Вьетнам, мы пытаемся изменить волю ханойского руководства " (53). Когда Б. Лиддел-Гарт, большой скептик в отношении ядерного сдерживания, заявлял, что для неагрессивного государства "победа в собственном, реальном смысле достигается расстройством заявки другой стороны на победу " (13, с. 368), он тем самым, неведомо для себя, провозглашал формулу, которая на деле позволяла легитимизировать сдерживание в контексте более общего понимания победы. В 70-х и 80-х мы едва ли не у всех американских военных руководителей (Г. Брауна, А. Хейга, К. Уайнбергера и др. ) находим в качестве стандартного топоса мысль об отсутствии противоречия между признаваемой невозможностью победы в ядерной войне и гонкой стратегических вооружений ради того, чтобы "отнять у Советов надежды на победу" (54).

За внедрением в военную идеологию мысли о возможности вооруженной борьбы между сверхдержавами, которая бы велась за ограниченные уступки, изменяется видение современной войны вообще и новый идеальный тип начинает собственный цикл развития. Когда это произошло, то уже не имеет большого значения, что в 80-х эмоциональный эффект ядерного сдерживания уже сильно "затуманивается" (55), а в 90-х после роспуска СССР вообще сходит на нет. Ядерный пат сделал свое дело, став мотивировкой для выработки нового понимания войны и успеха в ней, — понимания, которое к исходу инициальной фазы цикла обретает автономную инерцию, поддерживаемое уже не собственно страхом ядерного удара, но всей системой большого милитаристского стиля, воздвигшегося на признании превосходства уничтожения над мобилизацией. В фокусе внимания стратегов оказываются войны, которые по нормам XIX — первой половины XX в. представлялись бы своего рода недомерочными подобиями больших войн — такова война за Фолкленды (56) — или вообще выносились бы за рамки большой стратегии в разряд удачных или неудачных "экспедиций": все это "конфликты низкой и средней интенсивности" (57). Сперва их оценка мотивировалась тем, что в обстановке холодной войны столкновение сверхдержавы с малым государством или повстанческим движением часто могло как бы приравниваться к схватке со вспомогательным отрядом Большого Противника. Как успешная для США корейская, так и проигранная вьетнамская война стали войнами при молчаливо признанной неприкосновенности неких приоритетов Большого Противника, причем последний определялся двояко. Формально это были режимы Северной Кореи и Северного Вьетнама, хотя подразумевались стоящие за ними сверхдержавы — СССР и Китай. Но кончилась холодная война, отпала эта мотивировка, а стиль живет и совершенствуется. Для 90-х его образцом стала "Буря в пустыне" — война, вся проникнутая дипломатией, "более энергичная форма ведения переговоров", исчерпавшая себя с выполнением силами Запада наперед известной локальной задачи: восстановить статус-кво, имевший место до иракской оккупации Кувейта, заставить Ирак уйти с этой территории — без принуждения режима Хуссейна к капитуляции и без смены власти в Ираке ("дать агрессору выпутаться из его авантюры без серьезных статусных или материальных потерь"). "Буря в пустыне" стала отыгрышем за Вьетнам, но отыгрышем всецело в стилистических рамках нового СВЦ.

Конечно же, сегодня данный эталон победы воплощается на совершенно ином социальном и технологическом субстрате, чем в СВЦ 1648 — 1792. Но то, что военные идеологи постоянно оглядываются на два века назад — не случайно для времени, когда, по словам отечественного эксперта, "у оружия сводится до минимума... возможность выполнения традиционной (для предыдущего цикла. — В. Ц. ) главной функции достижения крупных политических целей прямыми военными методами, и вместе с тем растет количество "непрямых", "косвенных" функций, которые располагаются в более широком, чем прежде, спектре" (58). Цитируемый автор ссылается на значительно возросшую функциональность военного присутствия — полусимволического "контроля над пространством" по сравнению с боевым использованием силы. В мире, где уничтожение опережает мобилизацию, вновь становится типичной практикой выдача стратегических векселей без гарантии тактической "оплаты" (увы, подобным же стратегическим векселем было и введение советского контингента в Афганистан в 1979 г., и быстро же он был предъявлен к оплате!).

"Война — более энергичное ведение переговоров"; возрожденное и обновленное искусство "стратегического жеста"; повышенная ценность беспроигрышных акций, типа Гренадской операции или назидательной бомбардировки Ливии в 1986 г., изображающих, наряду с бесконечными маневрами, этими игровыми имитациями войны, непрерывность стратегического процесса перекачки силы в политическую результативность; по возможности уход от бифуркативных, "пограничных" ситуаций "уплаты по векселям", а в случае, когда все-таки "уплата" выглядит неизбежной, "увлечение огнем" и стремление сберегать собственную живую силу, — всеми этими чертами сближаются два СВЦ, которые разделило "клаузевицевское" 150-летие. Разве не напоминает о XVIII в. такой смысловой тандем, как ставка на профессиональную армию вместе с пафосом "контрсиловых" ударов, якобы минимально затрагивающих гражданское население? Разве не оказалась сама холодная война с ее гонкой вооружений ради "поддержания паритета" и компьютерными моделями ядерных дуэлей воплощенной мечтой стратегов XVIII в. — калькулируя силы и позиции, вычислять без боя победителей и побежденных?

Все эти гомологии вытекают из сходным образом трактуемого баланса конфликтных возможностей, вновь накренившегося в сторону уничтожения, по крайней мере в таком виде выраженного современным эталоном победы, эволюцией которого определяется наиболее глубинное милитаристское содержание нашего времени.

IV

Меня могут упрекнуть в том, что я настойчиво говорю о "циклах", отнюдь еще не доказав — кстати, тот же вопрос в 20-х поднимался применительно к волнам Кондратьева, — что в данном случае мы имеем действительно циклы, т. е. повторения однотипных тенденций с определенной периодичностью, а не просто чередование эпох. Разумеется, данных только двух периодов, из которых один еще далек от завершения, было бы недостаточно, чтобы отвести подобную критику. Но я делаю выбор в пользу термина "циклы", ибо можно показать, что именно гипотеза существования СВЦ позволяет сделать "прогноз в прошлое" — обнаружить еще два "протоцикла", предшествующих 1648 г.

Я уже писал, что в некоторых битвах Тридцатилетней войны вырисовывается торжество уничтожения над мобилизацией, подобно тому, как конец XVIII в. являет нам реванш мобилизации. Вестфальский мир 1648 г. стал, по сути, отказом австро-испанских Габсбургов от той великой военно-политической цели, к которой они шли полтора века, пытаясь создать панъевропейскую католическую империю. После него в Европе на 150 лет прекращаются идеологически окрашенные войны и выходят из моды масштабные геополитические проекты, пока в 1790-х эпоху политического баланса не сменяет новое 150-летие разрушения и созидания империй силой оружия. Корреляция между эталоном победы и уровнем военно-политических целей несомненна. И она-то дает возможность нащупать те два "протоцикла", о которых я говорю.

Известно, что предпосылки к состязанию мобилизации и уничтожения возникают в Европе по крайней мере с середины XIV в., когда здесь впервые распространяется огнестрельное оружие (12, IV, с. ЗЗ). На то, чтобы техника уничтожения стала определяющей стороной в балансе конфликтных возможностей, понадобились, как видим, 300 лет. И вот посреди этого 300-летия, в конце XV — начале XVI вв. наблюдается первое резкое повышение уровня военных целей, начало упомянутой борьбы Габсбургов за господство над Европой в ответ на попытку французских королей династии Валуа после почти 100-летнего перерыва вернуться к давним средневековым претензиям на завоевание Италии, соединение севера и юга континента. Так Европа, уже знакомая с артиллерией и ручным огнестрельным оружием, входит в полосу борьбы сверхдержав, сперва выглядящей воскрешением на совершенно новом стратегическом и идеологическом базисе, казалось бы, давно закончившихся рыцарских эпопей зрелого средневековья XII — XIII вв. (59).

Где же причины этого переворота в международной политике начала Нового времени? По логике всей моей концепции, я должен принять разделение раннеогнестрельного 300-летия на два периода» различающихся балансом конфликтных возможностей, и предполагать» что на рубеже XV — XVI вв. этот баланс, как в конце XVIII в., вдруг совершает резкий поворот в сторону возможностей мобилизации. И впрямь, находим, что некоторые военные историки так и делят 300 лет между началом Столетней войны и концом Тридцатилетней на две стилистически различные эпохи примерно одинаковой 150-летней длительности (60).

В первую из них, с середины XIV в. по начало 1490-х, еще жив феодальный доогнестрельный стандарт военного строительства: войско предстает соединением конного рыцарства со вспомогательным контингентом лучников или копейщиков, экипированный рыцарь как главная боевая единица соединяет в своем лице и основной мобилизуемый ресурс войны и средство уничтожения. Но, как известно, в XIV в. 300-летний хозяйственный подъем средневековой Европы сменяется — особенно очевидным к середине века — жестоким хозяйственным спадом и оскудением (61; 62, с. 74, 113). В средние века вообще разрыв на войне между тактическими успехами и стратегическими результатами был постоянной бедой полководцев: "Утомление обычно наступавшее после победы, особенно связанной с большими потерями, часто бывало непреодолимо и это утомление принуждало полководца отказываться от дальнейшего выполнения своих планов" (12, III, с. 235). Экономическая же депрессия при упоре на дорогостоящую военную силу рыцарства не могла не подавлять возможностей мобилизации — и вспомогательные на ту эпоху средства войны вырываются вперед именно как средства уничтожения. В первых же крупных сражениях Столетней войны английские лучники-пехотинцы, постоянно пребывая в обороне, разбивают наголову французских рыцарей, а к середине эпохи в гуситских войнах 1420 — 34 гг. на таких же рыцарях, уже германских, показывает свою мощь совершенствуемая артиллерия.

Отсюда особенности войн этого протоцикла. Их лучшим примером можно считать Столетнюю войну 1337 — 1453 гг., всю проникнутую дипломатией и беспрестанными сделками? Эта война гораздо с большим правом, чем войны XVIII в., может быть названа "более энергичным способом ведения переговоров" (63). Ее заявленной целью было занятие английскими королями французского престола, что должно было бы ущемлять их французских противников в жизненных приоритетах. Однако сама эта претензия становится предметом торгов и, скажем, на переговорах 1360 г., где победители-англичане, казалось бы, выступали с позиций силы, они поступаются искомым престолом в обмен на ряд прибрежных территорий, за которые собственно вели борьбу. Лишь в 1415 — 30 гг. во время полного развала Франции из-за внутренних смут англичане делают попытку через династическую унию создать империю двух народов. Наконец, сама победа французов в 1453 г. оказывается не вполне победой, ибо за Англией сохраняется важный порт Кале. В это же время наемные рыцари-кондотьеры на службе итальянских городов разыгрывают войны, о которых позднее Н. Макиавелли писал уже с позиций следующей эпохи, точно предвосхищая издевки Клаузевица над XVIII-м веком: "Подобные войны велись вообще так вяло, что начинали их без особого страха, продолжали без опасности для любой из сторон и завершали без ущерба... в конце концов, война никому не приносила славы, а мир покоя". "Победитель не слишком наслаждался победой, а побежденный не слишком терпел от поражения, ибо первый лишен был возможности полностью использовать победу, а второй всегда имел возможность готовиться к новой схватке" (64).

Решающим фактором, сделавшим возможным прорыв Европы в новую военную эпоху, становятся сокрушительные победы швейцарского пехотного ополчения над бургундскими рыцарями в конце 1470-х и стремление монархов, к концу века все более настойчивое, формировать себе армии по швейцарскому образцу (12, IV, с. 12 и сл.; 26, II, с. 3 и сл. ). На грани столетий комплектование армий переживает переворот — как бы символизируя начало европейской модернизации, основой вооруженных сил континентальных государств становятся вместо рыцарей массы наемников-пехотинцев, набираемых, как уже упоминалось, по случаю войны и часто в расчете на военную добычу. Как и все позднейшие циклы, этот протоцикл открывается серией системно связанных фактов революционного характера. Это и вторжение в 1494 г. в Италию французской, в основном наемной, армии с мощной, активно используемой артиллерией; и первый парад армии немецких наемников-ландскнехтов в союзном Франции Милане в 1495 г.; и запрет в 1507 г. в армии Священной Римской империи пользоваться арбалетами, заменяемыми на ружья-аркебузы (12, IV, с. 19, 45). Новая эпоха утверждается скачком, так же, как за одно-два десятилетия преобразуется облик войны в середине — второй половине XVII в. и в начале XIX. Доминантой в структуре конфликтных возможностей нового протоцикла становится открытие уникальных мобилизационных возможностей временно-наемных армий, подлинный "прорыв пехоты". "Швейцарцев и ландскхнетов, после того, как они были сорганизованы, можно было легко численно наращать массами случайного сброда, а теперь бой решался напором массы" (12, IV, с. 102).

Правда, стилистические отличия этой эпохи от СВЦ 1792 — 1945 гг., как тут же отмечает Г. Дельбрюк, налицо: нестойкость этих самоснабжающихся, легко рассыпающихся армий заставляет военачальников, наряду с масштабными сражениями, гораздо более действовать измором, отдавая временно оккупируемые области на разграбление солдатам и практикуя принцип "войну выигрывает тот, у кого сохранится последний талер в кармане" (12, IV, с. 101 и сл., 253). Но войны 1492 — 1648 гг. показывают лучше всего, как сама по себе избыточность мобилизации по сравнению с уничтожением преобразует эталон победы и тем самым на весь цикл задает масштаб военно-политических целей. Война опережает политику, новое военное строительство, наблюдаемое с конца XV в, делает возможным перерастание Итальянских войн к концу 1510-х в общеевропейскую борьбу сверхдержав. Практически все мирные договоры, подписанные во время этих войн — Мадридский договор 1526 г., Камбрейский 1529 г., Като-Камбрезийский 1557 г. — фиксируют раз за разом полные поражения французских королей в их попытках — помешать Габсбургам, рвущимся к имперской реконструкции Европы с опорой на массированные наемные армии. Но из торжества мобилизации вытекает еще одна черта милитаризма этого времени: если весь XV в., знал лишь одну войну по идеологическим мотивам — 150-летнюю гуситскую на окраине романо-германской Европы, то в XVI и первой половине XVII вв. битвы сверхдержав переплетаются с жесточайшими религиозными войнами (поистине "народными"), которые американо-английским теоретиками "ограниченной войны" в 50 — 60-х рассматривались как первый пример "тотальных войн" на континенте. В частности в качестве ближайшего аналога к мировым войнам XX в. этими авторами трактовалась вершинная для всего этого протоцикла Тридцатилетняя война, где религиозная распря попросту слилась с антагонизмом сверхдержав, породив борьбу на истребление уже по ту сторону политической рациональности, унесшую более 30% населения в одной только Германии (14, с. З, 67, 78; 13, с. 369; 15, с. 139, 141 и сл. ).

Я настаиваю на том, что говорить в этом случае надо не просто о перекличке великих побоищ разных столетий, но о закономерном соответствии между предельными тупиковыми фазами двух гомологичных по своим предпосылкам военных циклов. Периоды с 1340-х по 1494 и с 1494 по 1648 гг. я расцениваю в качестве своеобразного пролога к европейским СВЦ и называю их "протоциклами" (соответственно, А и В), имея в виду переходный характер их военного строительства, а отчасти и стратегии, между средними веками и Новым временем. Но также, как протоцикл А, приходясь на депрессию "осени средневековья" по характеру своих военно-политических целей и стратегии их достижения сходен с СВЦ 1648 — 1792 гг., точно также и протоцикл В, приходящийся на "длинный XVI в. ", время Реформации и Контрреформации масштабом дозволяемых им идеологических и сверхдержавнических притязаний подобен СВЦ 1792 — 1945 гг., предвосхищая его идеологизированные мобилизации и опыты перекраивания европейской и мировой карты силою оружия.

За множеством фактов, относящихся к истории военного искусства и военного строительства, прослеживается единый паттерн: состязание возможностей мобилизации и уничтожения, со впечатляющей регулярностью протекающее так, что каждая сверхдлинная милитаристская волна проходит под главенством одной из этих возможностей, причем из четырех миновавших волн у трех — достоверная амплитуда в 150 лет. К. Райт заблуждался, не только предполагая начало новой волны в 1914 г., но и конструируя свой первый цикл с датами 1450 — 1648 гг. В качестве первой даты следует, определенно, принимать 1494 г., начало Итальянских войн, впервые разыгрываемых силами наемных армий. Таким образом, амплитуда Райта оказывается не средней величиной, выводимой из разброса то укороченных, то удлиненных периодов, но интервалом, соблюдаемым пока что неукоснительно, — тем более, что и для остающегося четвертого случая — протоцикла А есть основания принять эту протяженность, отождествив его начало с распространением артиллерии в середине XIV в. и обнаруживающимся тогда же превосходством пеших стрелков над рыцарями. Так получаем даты: депрессивный протоцикл А — 1340-е — 1494 гг., экспансивный протоцикл В — 1494 — 1648, депрессивный СВЦ — 1648 — 1792, экспансивный СВЦ II — 1792 — 1945, депрессивный СВЦ III — 1945 — ? Похоже, циклы тяготеют к попарной группировке, образуя метациклы в 300 лет, внутри которых первая, депрессивная волна идет под доминирование уничтожения в структуре конфликтных возможностей или, по крайней мере, при явном ослаблении потенциала мобилизации, вторая же выдвигает мобилизацию вперед. Разные 300-летние метациклы, вопреки огромным социальным и технологическим различиям эпох их развертывания, тем не менее в пределах своих гомологичных — депрессивных или экспансивных — волн обнаруживают между собой фундаментальное сходство в том, что касается эталона победы, уровня целей, многих черт большой стратегии. Видно и подобие этих волн в отношении главенствующего типа военного строительства: в пределах депрессивных волн преобладает ставка на контингенты воинов-профессионалов, тогда как для волн экспансивных типичны армии, решающие исход борьбы "напором масс".

И наконец, неоспоримо, что гомологичные и негомологичные волны разных циклов устами своих идеологов обнаруживают, соответственно, тягу ко взаимному уподоблению или отталкиванию. В 1887 г. Ф. Энгельс, предсказывая великую общеевропейскую войну, использует образ "опустошения, причиненного Тридцатилетней войной, — сжатого на протяжении трех-четырех лет и распространенного на весь континент" (65). В 1890 г. Мольтке-старший в тождественном по содержанию прогнозе говорит о "может быть, семилетней, а может быть и тридцатилетней войне" (10, с. 180). В 1920-х А. А. Свечин, цитируя неодобрительные отзывы историков рубежа XIX — XX вв. о военном стиле времени линейной тактики, подмечает: "Наблюдается как бы сожаление о военном искусстве эпохи, предшествовавшей Людовику XIV" (26, II, с. 38), т. е. времени Тридцатилетней войны. И напротив, теоретики "ограниченных войн" в середине XX в., от души симпатизируя кампаниям СВЦ I, одинаково отталкиваются прочь и от мировых войн первой половины века, и от "тотальных войн" протоцикла В. Так милитаристские волны, перекликаясь, опознают свои подобия в столетиях.

V

Проделанная работа позволяет осознать реальное значение СВЦ в милитаристской динамике Запада. Менее всего их надо рассматривать в ключах вульгарно трактуемой агрессивности, конфликтности. Приливы и спады конфликтности как раз моделирует теория 50-летних периодов больших войн. СВЦ же характеризуются не перепадами агрессивности как таковыми: скорее каждый из этих циклов с присущим ему видением войны и победы являет долгосрочную тенденцию, в рамках которой эти перепады происходят и которая подчиняет своей аранжировке самые разные устремления, возникающие в интервале ее действия.

Можно быть экспансионистом и однако осуществлять экспансию не иначе как "по зернышку" в виде локальных уступок, вырываемых у контрагентов, не мысля себе эту борьбу иначе, как в терминах искомых приобретений и затрат на них. И можно быть поборником статус кво и представлять противодействие агрессии только в виде "сокрушительного разгрома и истребления агрессора". Мольтке-старший не был экспансионистом: он протестовал против расширения германских границ завоеваниями и предупреждал об опасности большой европейской войны (10, с. 180; 33, с. 6, 8). Но как полководец времени СВЦ II он не мог себе помыслить стратегию иначе нежели "сокрушающей боем волю противника" и "устремляющейся к наивысшим из возможных целей".

Учет тенденции СВЦ, ее движения и переломов позволяет увидеть и оценить разницу между интервалами в военной истории, приходящимися на разные — депрессивные и экспансивные — циклы, хотя бы эти интервалы и казались тождественными по имманентным своим показателям. Взять, к примеру, отрезки времени с 1740-х по 1800-е и с 1850-х по 1910-е. В обоих случаях видим сперва "рябь" военных конфликтов, потом затишье в 30 — 40 лет и затем всплеск гигантской войны. Сходство, кажется, налицо, тем не менее оно — иллюзия.

Потому что в первом случае нулевой результат кровопролитной Семилетней войны порождает в Европе подлинный стратегический пат, милитаристский стиль заходит в тупик. Возникая как бы из ничего, непредсказуемые еще за 3 — 4 года до своего развязывания, войны Французской революции становятся началом совершенно нового цикла. Кстати, именно в 1790-х Европой востребуется военное искусство Суворова, сложившееся в совершенно специфических, неевропейских по меркам предыдущего цикла, условиях войн с турками, обильными числом, но слабыми огнем. Наоборот, во втором случае, огромные успехи, достигнутые Германией в войнах 1864 — 71 гг., консолидировавшие ее в новую империю, открывающиеся перспективы новой стратегии — войны широкими фронтами и со стремительной переброской армий по железным дорогам, закипание французского реваншизма, гонка вооружений, планы мобилизации, предполагающие двинуть в бой от 8 до 14% населения (36, с. 360), — все выдает восходящую милитаристскую тенденцию, прямо ведущую к большой войне, неизбежность которой в конце 1880-х уже очевидна столь разным людям как Мольтке-старший и Энгельс. Эта война не открывает никакого нового цикла, но естественно готовится внутри наблюдаемого "затишья". За поверхностным событийным сходством между двумя рассмотренными интервалами скрывается принципиальное различие в глубинной структуре, движении милитаристской тенденции, которое, как видим, изменяет в контексте разных СВЦ характер не только войн, но и мира: в контрастирующих циклах люди не только воюют по-разному, но и не воюют тоже по-разному.

Как можно истолковать исторический феномен СВЦ? Мы уже обнаружили их нередуцируемость к политическим процессам: напротив, сама политика, ее представления о возможном и невозможном во многом определяются господствующей тенденцией СВЦ и могут изменяться за считанные годы перелома этой тенденции. Наемные армии сделали возможным экспансионистский замах сверхдержав XVI — начала XVII вв., на мощи огнестрельного оружия стоял европейский баланс XVIII в., стратегическое оружие исключило третью мировую войну. Может быть тогда полагать истоки этих переломов тенденции в технологической сфере, пойдя по пути замечательного историка И. М. Дьяконова (66), который предлагает считать великие новации в изготовлении оружия таким же стадиально-определяющим фактором всемирной истории, как и иные фундаментальные перемены в производительных силах? Однако по типу вооружения армии Наполеона намного ближе к армии Фридриха II, чем к войскам Людендорфа или Жукова. СВЦ II отличается от СВЦ I так же, как протоцикл "долгого XVI в. " от протоцикла "осени средневековья", собственно не новшествами в вооружении, но реваншем мобилизации, лишь во вторую очередь подстегивающим прогресс уничтожения. Может быть считать переходы между циклами производными от разных факторов, поспевающих и действующих в различное время? Но откуда тогда эта удивительно равномерная циклическая амплитуда, как если бы каждый из факторов поочередно и на определенный срок был вызываем к действию в качестве эпохальной доминанты, а затем на примерно такой же срок уступал главенство другому?

Во введении к статье я уже наметил кажущийся мне перспективным подход к этому явлению. Одинаковая продолжительность СВЦ, как и их предшественников — протоциклов, переходных между средневековьем и Новым временем, может интерпретироваться как приходящееся на каждый цикл примерно одинаковое число поколений военных лидеров. На протяжение цикла военная идеология и военное искусство развивают некий стиль, точнее один из альтернативных эталонов победы в его конкретном стилевом воплощении до тупика, до кризиса. В этом тупике они оказываются вынуждены искать какой-то иной путь, позволяющий достигать военными средствами политических целей, пусть пересмотренных и обновленных. В этот-то час военная мысль апеллирует либо к "внезапно" ею открываемому мобилизационному потенциалу эпохи, либо к шансу радикально интенсифицировать технологию уничтожения: прорывы первого рода происходят в тупике депрессивных циклов, прорывы второго рода типичны для кризисов в циклах экспансивных. В результате кардинально преобразуется баланс конфликтных возможностей — и стратегия восстанавливает уже иссякавшую функциональность под знаком нового представления о смысле победы, военного успеха. В свою очередь новый эталон победы, включаясь в общий стиль эпохи, модифицирует ее самочувствие, дух, фундаментальное ощущение "прочности" или "хрупкости" миропорядка. Продолжительность циклов в 150 лет, по-видимому, указывает на то обстоятельство, что каждый раз на утверждение нового эталона победы, осмысление заключенных в нем возможностей, его развитие и доведение до тупика уходят жизни примерно пяти поколений военных лидеров.

В таком случае мы можем глубже оценить общие морфологические принципы развертывания и самоизживания циклов. Каждый цикл, как говорилось, открывается серией революционных фактов, среди которых выделяются один-два главных, символизирующих новую парадигму войны. Это могут быть первые пушки и разгромы рыцарей лучниками в середине XIV в.; первые парады ландскнехтов в 1490-х; легкие мушкеты солдат Густава Адольфа, стреляющих в три шеренги в 1630-х; мобилизации Французской революции в 1790-х; взрывы атомных бомб в 1945. Начиная с протоцикла В нововведения такого рода появляются как приметы преодоления стратегией тупика, в который она зашла под конец предыдущей длительной эпохи, причем сам этот тупик обнаруживается по-разному, в зависимости от того, возник ли он в экспансивном или депрессивном цикле.

В первом случае, как видим по протоциклу В и СВЦ II, тупиком становится "грандиозная" война, возможно, протекающая с перерывами, которая начинается в расчете на большое насильственное переустройство европейского порядка, однако заканчивается страшным поражением и разорением инициатора войны, внушающим на некоторое время европейским обществам род аллергии на идеологизированные милитаристские "пан-проекты". Но не менее важно, что по ходу этой войны впервые применяется некая новая техника уничтожения. Сперва будучи введена в дело одной из сторон, эта техника уничтожения приносит ей перевес, однако по мере своего распространения после великой войны она за короткий срок приводит к полной ревизии эталона победы и наступлению нового цикла, депрессивного. Такими тупиками экспансивных циклов оказываются, в одном случае, Тридцатилетняя война Германии, а в другом — мировые войны Германии и ее союзников в XX в., представляющие, собственно, одну войну с продолжением. В обоих случаях, эта тупиковая фаза охватывает около 30 лет: 1618 — 48 и 1914 — 45.

Если приглядеться к структуре экспансивных циклов в целом, то обнаружим, что, помимо этого финального 30-летия, у них отмечены интенсивным международным противоборством первые 60 — 80 лет, когда в столкновениях ведущих держав утверждается и стратегически разрабатывается тип войны массовыми армиями, определяется эталон победы и соответствующий данному экспансивному циклу характер и примерный уровень целей. Такую функцию в протоцикле В исполняют Итальянские войны 1494 — 1559 гг., а в СВЦ II — большие военные всплески 1792 — 1815 и 1848 — 71, когда в два приема сперва вводится, а затем закрепляется в обновленном техническом воплощении наполеоновско-клаузевицевский идеальный тип войны. В середине экспансивных циклов проступает интермедия в 30 — 40 лет, когда ведущие державы либо прямо готовятся к столкновению, раскручивая гонку вооружений (1871 —1914), либо на какое-то время погрязают в борьбе внутри собственных своих территорий и сфер влияния (в протоцикле В это 1560 — 1617 гг., когда Испания увязает в нидерландской революции, а Франция переживает гугенотские войны и затем восстанавливается после них). Как бы то ни было, к концу интермедии крупнейшие европейские силы приходят с большими военными и геополитическими проектами и с четкой перспективой предстоящей решительной "схватки за Европу". Если в войнах инициальных 60-80 лет экспансивного цикла утверждается идеальный тип "грандиозной войны", то после интермедии, будучи реализован с предельной последовательностью и силой, он оказывается дискредитирован и негативно осмыслен как всеобщее изнурительное побоище с бедственными результатами для зачинщика.

Иной выглядит внутренняя структура депрессивных циклов. В них маркированными повышенной военно-политической активностью оказываются 40 — 60 лет в середине. Им предшествует инициальная часть — 50-70 лет, в которые устанавливается "суженное" видение возможного успеха и изначально крупные военные устремления размениваются на серии локальных предприятий, протекающих по схеме stop and go. Таковы в протоцикле А 1340 — 1410 гг., когда затеянная как большое имперостроительное начинание Столетняя война сводится к распрям за прибрежные французские районы, — а в то же время постепенно локализуется, сводясь к ограниченным демаршам, затухает интенсивное в XIII — первой половине XIV в. гегемонистское вмешательство Франции в итальянские дела (67, с. 15-22). В СВЦ I это 1650— 1703 гг., когда стремление Людовика XIV к утверждению французского лидерства в Европе трансформируется в войны за приобретение тех или иных приграничных с Францией фламандских, нидерландских или немецких городков. Наконец, такой же характер имело и "распыление" противостояния ядерных сверхдержав в 1950 — 90 гг. на множество "конфликтов низкой и средней интенсивности".

За этой фазой в депрессивных циклах приходит, как уже сказано, медиальное 40 — 60-летие: учащаются попытки, хоть и в рамках сузившегося эталона победы, добиться значительных военно-политических решений с помощью технических либо тактических новшеств, а также с использованием политической конъюнктуры. В протоцикле А это 1410 — 53 гг., когда англичане всерьез пробуют создать англо-французскую империю, Милан пытается утвердить свою гегемонию в Италии (67, с. 107-113), а в Священной Римской империи разгораются гуситские войны. В СВЦ I это 1703 — 63 гг. с беспрестанными войнами за "наследства" — испанское, польское, австрийское, — завершающимися Семилетней войной. Этот пик предприимчивости в середине депрессивного цикла сменяется "прострацией" в последние его 30 — 40 лет, когда по итогам медиальной серии конфликтов укореняется уверенность в невозможности сколько-нибудь серьезных военных достижений при существующей стратегии, технике и наличном строительстве армий. В протоцикле А таковы 1453 — 94 гг, время заката всех больших планов: Столетняя война кончается для Англии бесславно, Милан теряет почти все свои приобретения, и мир 1454 г. в Лоди "создает или, вернее, замораживает равновесие между итальянскими государствами" (62, с. 120), а в Священной Римской империи после схождения войны гуситов на нет царит толкотня мелких княжеских распрей при императорском безвластии. В СВЦ I эту фазу реализует тот стратегический пат 1763 — 92 гг., о котором я уже писал. Если в экспансивных циклах тупиком становится сама великая война последнего 30-летия, то в циклах депрессивных тупик осознается за 30 — 40 лет до окончания цикла. Эти десятилетия заполняются малоудачными попытками военных реформ, не дающих реального выхода из положения. Но в это же время, к обостренному интересу всей Европы, в неких войнах локального характера, без участия главных держав континента, — обозначается реальное направление прорыва из тупика — смещение баланса конфликтных возможностей в пользу мобилизации. В протоцикле А такой путь показывают в 1470-80-х победы швейцарского ополчения над Бургундией, а в СВЦ I — успехи в 1770-80-х революционных армий Дж. Вашингтона в войне за независимость северо-американских колоний Англии.

Итак, мы можем сопоставить общие формулы развертывания экспансивных и депрессивных циклов. Для первых такая формула гласит: от торжества мобилизации в инициальных грандиозных войнах — через кристаллизацию в интермедии антагонистических великих проектов — к их дискредитации во всеобщей финальной бойне, во время которой новая техника уничтожения являет шанс последующего прорыва в депрессивный цикл. Для депрессивных циклов соответствующая формула имеет вид: от размена больших планов на мелкие игры — через попытки добиться в новых условиях "крупного" результата, по крайней мере, того, что понимается под таким результатом при суженном эталоне победы, — к стратегическому и политическому пату, выход из которого экспериментально прочерчивается торжеством мобилизации на неких второстепенных военно-политических театрах, своего рода опытных полях предстоящего мобилизационного прыжка в экспансивный цикл. Депрессивный цикл отличает как бы "одногорбая" амплитуда, тогда как амплитуда циклов экспансивных — "двугорбая", где великими войнами отмечены начало и конец. Важнейшая проблема связана с тем, как по этим горбам амплитуд распределяются поколения военных деятелей, охватывающие 150-летний интервал. Этот алгоритм с исключительной последовательностью проходит через всю военную историю Запада шести с половиной веков. Если предполагать, что по тому же алгоритму будет разворачиваться и нынешний депрессивный цикл — СВЦ III, тогда нас ждал бы в первой четверти XXI в. большой прилив милитаристской активности, подстегиваемой благоприятными политическими обстоятельствами и техническими новшествами, однако не вырывающийся за рамки нынешнего эталона победы — т. е. "влияния на волю противника вместо ее сокрушения" — и затухающий, фрустрируемый к середине века, с вхождением цикла в фазу "тупикового 30-летия".

СВЦ, ХОЗЯЙСТВО И ГЕОПОЛИТИКА

I

Ясно, что по протяженности своей СВЦ несоизмеримы даже с циклами Кондратьева, и уж конечно — с еще более краткими конъюнктурными колебаниями. Но значит ли это, что у них вовсе нет аналогов в динамике мирового хозяйства? Известно, что ряд крупных историков и экономистов принимают существование т. н. вековых тенденций (трендов), выступающих "в некотором роде осадком от остальных движений, тем, что остается, если их удалить из расчета" (68; 69; 62, с. 72 и сл. ). По словам Ф. Броделя об этом цикле, "медленность протекания... маскирует его... Он представляется как бы основой, на которую опирается совокупность цен. Наклонена ли эта основа чуть-чуть вверх или чуть-чуть вниз или остается горизонтальной?... Малозаметная в каждый данный момент, но идущая своим неброским путем, эта тенденция есть процесс кумулятивный... От года к году она едва ощутима: но одно столетие сменяет другое, и она оказывается важным действующим лицом", приглушая одни кратко- и среднесрочные движения конъюнктуры и усиливая другие (62, с. 72).. Эта природа тренда, модифицирующего и подчиняющего своему движению все частные конъюнктурные колебания, имеет много общего с характеристикой СВЦ как долгосрочной тенденции, объемлющей, как выше было сказано, приливы и отливы конфликтов на определенном временном интервале.

Сравнив графики вековых тенденций и СВЦ, мы получаем небезынтересную картину. По выкладкам Г. Эмбера и Броделя, опирающимся на оставшуюся мне недоступной работу Дж. Грициотти-Кречманн (67, с. 17-29; 62, с. 73-75), с позднего средневековья по XX в. обнаруживаются следующие тренды: 1) понижательный — 1350 — 1507 (-10); 2) повышательный — 1507 (-10) — 1650; 3) понижательный — 1650 — 1733 (-43); 4) повышательный — 1733 (-43) — 1817; 5) понижательный — 1817 — 96; 6) повышательный — 1896 — ? (70). Если верить Броделю, то череда хозяйственных неурядиц с 1974 г. могла бы рассматриваться как примета новой понижательной вековой тенденции — совпадающей, замечу, с первыми ростками постиндустриализма. Итак, видим, что два первых военных протоцикла "осени средневековья" и "длинного XVI века" почти в точности накладываются на соответствующие 150 — 140-летние тренды. С XVIII в. положение существенно меняется; тренды заметно сокращаются, так что каждое — повышательное и понижательное их движение начинает в среднем охватывать не 140 — 150, а 70 — 80 лет, между тем СВЦ стойко сохраняют 150-летнюю амплитуду, не обнаруживая никакой склонности к сокращению. В результате у трендов и СВЦ обнаруживаются взаимные несоответствия" зазоры". Особенно любопытно, что последние, возможно, способны сказываться на реальном развертывании СВЦ в сериалы конфликтов.

Приглядимся внимательнее. В XVIII в. тренд, пойдя вверх, на полстолетия опережает смену эталона победы. Это легко истолковать так, что по ходу промышленного переворота в десятилетия, предшествовавшие 1789 г., зреют еще не осознаваемые военным сообществом предпосылки для ревизии ядра его идеологии, для обновленного взгляда на соотношение уничтожения и мобилизации. На своем исходе тренд перекрывается с как бы катализированным им новым СВЦ — и в 25 лет, с 1792 по 1817, в Европе бушуют "грандиозные и мощные" войны. Но далее в течение 80 лет восходящая милитаристская тенденция перекрывается с понижательным (хотя и при постоянном росте производства!) конъюнктурным трендом, смягчающим восходящие волны и усиливающим нисходящие. И что же обнаруживается? Все это время стратеги, воспитанные на наполеоновских образцах и на Клаузевице, тем не менее либо вовсе не воюют, либо воюют достаточно локально, с подверстываемыми под идеал "абсолютной" войны довольно-таки компромиссными результатами. Единственное исключение составляет франко-прусская война 1870 — 71 гг. на пределе столь же единственной за все эти 80 лет кондратьевской повышательной волны. С 1896 г. тренд поворачивает вверх, и за те 50 лет, пока он резонирует с длящимся экспансивным СВЦ, в Европе разражаются две мировые войны. Но в середине столетия скачок в средствах уничтожения опережает перелом вековой тенденции, и четверть века проходит под двойной сенью депрессивного эталона победы и возрожденной "религии роста и прогресса". Наконец с 70-х депрессивный СВЦ вступает в унисон с как бы предвосхищенной им общей переоценкой ресурсной базы человечества и поднимающейся волной ламентаций насчет выхода Севера на уровень расточения невосстановимых ресурсов, сопоставимый с запасами планеты.

Практическая синхронизация первых двух тенденций XIV — XVII вв. в экономике и в военной сфере позволяет говорить для тех эпох о едином общецивилизационном тренде и его движениях. Более того, это единство ритма сохраняется по первую половину XVIII в., пока в обеих сферах мы видим синхронно либо охлаждение, либо разогрев. Затем на место синхронизма (или синкретизма?) приходит, самое большее, та корреляция, которую обнаруживаем во второй половине XVIII и во второй половине XX в.: в первом случае трендом хозяйственным опережается и как бы подготавливается военный, а во втором случае — наоборот. Однако всего интереснее век XIX, когда волна уже запущенного экспансивного СВЦ точно смазывается, приглушается на всем 80-летнем интервале, где действует понижательный тренд. С этим феноменом может быть связано и расщепление в СВЦ II инициальной фазы становления нового идеального типа войны на два всплеска с провалом между ними в 1815 — 48: в результате инициальная фаза в этом цикле оказывается сильно растянутой, а интермедия, идущая следом, — сокращенной. Похоже, что график конъюнктурных трендов может иметь определенную практическую полезность при исследовании казусов, связанных с исторической реализацией тенденций отдельных СВЦ, хотя механизмы возможного взаимодействия этих ритмов остаются так же непрозрачны, как — на самом деле — и сущность сверхдлинных движений конъюнктуры.

Как бы то ни было, можно утверждать, что в последние два с половиной века единый цивилизационный ритм Запада, проявлявшийся в хозяйственном и милитаристском выражениях, разделяется на относительно автономные движения в пределах каждой из этих областей. Эта автономность динамики СВЦ, в отличие от более ранних протоциклов, выражается, в частности, постоянством амплитуды, описывающей очередное восхождение, господство и кризис эталона победы в образе конкретного большого милитаристского стиля. Относительность же этой автономии, возможно, проступает в особенностях событийной реализации этих сверхдлинных милитаристских волн, и в этом отношении очень поучителен парадокс "посленаполеоновских" десятилетий XIX в. с "зазором" между идеалом и практикой войны.

II

Политическая значимость СВЦ проявляется и в том, что каждый раз зачин цикла совпадает со сменою больших эпох в истории европейской международной системы.

Так в XV в. нам предстает Европа из трех самозамкнутых, слабо сообщающихся между собою "конфликтных провинций": франко-английской, центральноевропейской и итальянской. Но где-то между 1494 и 1517 гг. она приобретает иной облик, превращаясь в единую, но антагонистически поляризующуюся Европу борющихся за гегемонию континентальных сверхдержав — империи Габсбургов и Франции. В эту эпоху, соответствующую экспансивному военному протоциклу В, минимизируется европейская роль Англии, утрачивающей свои позиции на континенте.

На переходе к депрессивному СВЦ I оформляется Вестфальская система, сперва как система австро-французского баланса, позже осложненная возрастанием самостояния и веса Пруссии. Этот баланс, исключающий чей-либо континентальный гегемонизм, поддерживается притяжением к системе на правах непременных арбитров Англии, а затем и России, контингенты которых постоянно включаются в большую игру, идущую вокруг колебаний и восстановлений равновесия.

На первый взгляд, СВЦ II соответствует ряду различных состояний и образов Европы, проходящей за это 150-летие путь от империи Наполеона I к империи Третьего рейха через фазы, представляемые венской и версальской системами. Однако при всем разнообразии этих фаз их смена может быть представлена в виде единого эпохального сюжета, включающего: закат Австрии и ее выпадение из большого европейского расклада; "последний максимум" Франции и ее надлом; возвышение новой Германии — складывающегося основного центра европейской континентальной мощи; и тогда же включение непосредственно в расклад Европы, с одной стороны, России, а с другой — держав-"островов", Англии и позднее США. Новая структурная роль "островов" в Европе ясно обнаруживается на границах цикла в 1807-12 и 1939-41 гг., когда какое-то время Англия в одиночку противостоит континентально-европейским империям, приходящим к недолговечному консенсусу с Россией. Теперь "острова" становятся гарантами и против континентального моноцентризма Европы и против "наползания" России на романо-германский мир. В эту пору впервые в военной политике Европы получает реальную структурную значимость столь излюбленная геополитиками XX в. оппозиция "Континент — Океан".

Наконец, СВЦ III, начинающийся с конца 1940-х, объемлет сквозным политическим сюжетом как Ялтинско-Потсдамскую систему, так и нынешнюю "систему конца века". На переходе к этому циклу маргинализуется военно-политический статус Англии и Франции, "уходит в экономику" Германия, и в целом европейцы стремятся извлечь максимум благ из пребывания под интегративным зонтиком США — своего великого "острова". Утратив свою внутриевропейскую функцию противовеса континентальным претендентам на гегемонию, Россия выпадает из собственно-европейской конфигурации и превращается в крупнейшую величину внешней параевропейской периферии, то усиливая, как в ялтинско-потсдамские годы, нажим на западное сообщество, то отступая в глубь материка.

Можно сказать: за всей этой цепью эпох встает сверхсюжет возвышения и антагонизма Австрии и Франции, двух континентальных сверхдержав, их надлома — и его последствий для реорганизации европейской системы. Соотношение между сменою СВЦ и началом новых эпох международной политики достаточно просто. Каждый такой цикл своим приходом утверждает новые нормы военной, в том числе и военно-политической игры. Государства, считающиеся к тому времени главными силами в Европе, заявляют претензии на ведущие роли в новом туре игры — и этими претензиями задается конфигурация международных ролей в начале цикла. На его протяжении элементы, перенапрягшиеся и не осилившие своих ролей, отстраняются и выбраковываются — или на какое-то время депонируются в запаснике системы, как было с Англией после Столетней войны. Надо сказать, в очень редких случаях статус государства изменяется непосредственно на стыках циклов при переворачивании баланса конфликтных возможностей: так, на исходе XV и в начале XVI вв. наемная пехота буквально смела Бургундию и сокрушила Венецию, двух субрегиональных лидеров предыдущего цикла, а в середине XX в. ядерными успехами США и СССР был определен новый, пониженный ранг Англии и Франции, отступающих перед американским и советским окриком во время Суэцкого кризиса 1956 г. Но такие случаи поистине редки. Обычно же смена СВЦ отзывается в международно-политическом плане не "пересдачей карт", но утверждением в качестве исходного положения для новой игры тех перемен, что уже произошли в предыдущем цикле де-факто. Именно на переходах между циклами по-настоящему легитимизируется положение в системе элементов, втянутых в нее извне ее предшествующей эволюцией: так с конца 40-х геополитически "европеизируются", интегрируются в Старый Свет США, еще в 30-х кокетничавшие изоляционизмом.

Признаем, подобная концепция истории Запада серьезно разнится от той теории длинных циклов политики, принимаемой многими западными авторами (ср., например, 3; 62), но особенно впечатляюще разработанной в последние годы Дж. Модельским и У. Томпсоном (71), которая отождествляет эти циклы с периодами морской и/или технологической гегемонии стран - мирохозяйственных чемпионов, т. е. для XV — XX вв. поочередно Португалии, Нидерландов, Англии и США. За Модельским и Томпсоном — заслуга демонстрации того, как возвышения и кризисы этих гегемонии, основанных на рыночных инновациях, сообразуются с движением волн Кондратьева. Но эти авторы игнорируют то обстоятельство, что в европейской истории понятием "великая держава" часто обозначается государство, детерминировавшее некоторое время военный и геополитический строй континента, а эта роль далеко не всегда совпадает с лидерством морским и хозяйственным. Скорее наоборот: до XIX в. эти виды лидерства пребывали в дополнительном распределении, подчиняясь разным средне— и долгосрочным ритмам. Для первой четверти XVI в. великими европейскими державами скорее можно назвать Францию и Священную Римскую империю, чем Португалию — блистательного открывателя новых рынков, но одновременно скромного маргинала большой европейской политики. В начале XVII в. Нидерланды могли быть хозяевами морей, но участь Европы зависела от исхода борьбы Франции с габсбургским блоком.

Вообще до XIX в. геополитику Запада отличает ясное разделение двух функциональных сфер, где каждая имела свою собственную иерархию: государства, главенствующие в Европе, цивилизационной цитадели, не были тем хозяйственным авангардом цивилизации, который, обретаясь на ее приморьях, островах и полуостровах, преимущественно утверждал ее позиции во внешнем мире. Эволюция первых государств в основном подчинена ритмам СВЦ, тогда как в жизни вторых, вероятно, впрямь могли иметь особое значение кондратьевские волны. Склеивание этих ролей намечается с тех пор, как достижение Англией высшего мирохозяйственного положения совмещается с ее интеграцией в СВЦ II в европейскую систему на правах одного из определяющих элементов. С тех пор "континентально-океаническая" дифференцированность ролевых сфер в западной геополитике сменяется конструктивным напряжением в Европе между "континентом" и "океаном", которое создается присутствием "океана" как самостоятельного и самоценного структурного фактора непосредственно в делах европейского континента — открытым текстом.

Сопоставляя ритм СВЦ с циклами Модельского-Томпсона, можно заметить, что втягивание держав "океана" "внутрь" континентально-европейской конфликтной системы обычно означает вызов, если не предел их мирохозяйственным рекордам. Это, пожалуй, относится к поглощению Португалии Испанией в XVI в. и к затяжным войнам с Францией, истощившим Нидерланды век спустя. По иному тот же мотив осуществился и в истории Англии, для которой максимизация роли в европейской архитектонике на протяжении СВЦ II соединяется с уходом технологического первенства к США, а далее с расшатыванием и делегитимизацией Британской империи. В СВЦ III США явили вторую в истории попытку совместить мировое экономическое первенство с первенством в судьбах Европы — и можно думать, на протяжении цикла выяснится степень успешности этой попытки.

III

Вопрос о будущем СВЦ сегодня открыт и непредрешен. Мы не в состоянии предвидеть, сохранится ли обычный их ритм в ближайшее столетие или в них надо усматривать лишь циклы огнестрельной эры — и тогда период, характеризуемый как СВЦ III, окажется разомкнут в некую новую эру с ее собственной хронологией. Нам трудно представить, чтобы при каких-то условиях сегодняшний эталон победы, опирающийся на пиетет перед достигнутой мощью уничтожения, уступил место идеалу борьбы на "сокрушение воли" противника, на его "уничтожение" — и в мир вернулась "грандиозная и мощная" политика силового переустройства ойкумены. Но невозможность изнутри конкретного СВЦ представить обстоятельства, при которых ему настанет конец, — не особенность нашего времени, а скорее общее правило. Фридрих II писал о бесплодности дальнейших европейских войн за 17 лет до битвы при Вальми, Людендорф выпустил свою "Тотальную войну" за столько же лет до наступления ядерного пата.

Если допустить, что в XX — XXI вв. СВЦ сохранили бы свою амплитуду, а вековые тенденции хозяйства — примерно ту же длительность, что наблюдается в последние 350 лет, тогда синоптический график этих ритмов предстал бы для будущего столетия очень похожим на тот, который имел место в XVIII в. А именно, к середине XXI в. — перелом тренда, обретающего повышательную ориентировку, восстановление позиций "религии роста и прогресса" в духовном климате немыслимости "войн до полной победы", так что локальные кровопролития лишь давали бы миру все более очевидные уроки своей возрастающей неэффективностью, постепенно и вовсе стушевываясь. А между тем общества европейского круга в затяжном буколическом затишье двигались бы к точке, где, предвосхищенная соблазнительным успехом какой-либо местной схватки на уничтожение, вновь обозначилась бы "грандиозная и мощная" ставка на "абсолютную победу" над демонизируемым — политическим, идеологическим или цивилизационным — противником, на победу как "лишение его способности сопротивляться".

Пусть войны типа мировых XX в. трудно представить ведущимися с использованием ядерного оружия. Но разве можем мы то же самое сказать о войнах типа Итальянских или Тридцатилетней, — с относительной редкостью прямых тактических (в том числе, по новым условиям, и ядерно-тактических) столкновений, но при стремлении осуществить большие геополитические проекты методами "измора"? В конце концов достаточно реалистично выглядят войны в оруэлловском "1984", соединяющие "великие цели" в стиле СВЦ II, на исходе которого писался роман, с "измором" и атомными бомбами ранга хиросимской. Великие прорывы в мобилизации, сделавшие реальностью протоцикл В и СВЦ II, были так или иначе подготовлены процессами социальной эмансипации, расшатыванием традиционных сословных и корпоративных порядков, — будь то разложение европейского феодализма, выталкивавшее массы наемников в войска Карла V — воевать за всеевропейскую христианскую монархию, или эмансипация французской буржуазии и крестьянства. стоящая, по Энгельсу (9, с. 509), за войнами Наполеона. Как скажутся на мобилизационном потенциале нынешних индустриальных обществ предрекаемые экспертами на XXI в. постиндустриальные революции, выталкивающие людей из привычных социальных и хозяйственных ниш? А как эти революции могли бы повлиять на общества-сателлиты, привыкающие кормиться при цивилизации "богатого" Севера? В какие соединения могла бы вступить колоссальная эмансипация, предвещаемая пророками постиндустриального рая, — со стратегией, которая бы формально исключала взаимоистребление воюющих за короткое время? Что до "обоюдоострых " видов оружия массового уничтожения, не забудем, что во время СВЦ II подобные виды оружия, например, химического, могли просто депонироваться на неопределенный срок и тем выводиться из игры, не влияя на господствующий максималистский эталон победы.

Сейчас для Евро-Атлантики, как и для России, реальность СВЦ III дана, как говорится, в ощущениях, тогда как возможность СВЦ IV остается мифом, вопросом веры. В конце концов, ритм СВЦ в прошлые века был ритмом западной цивилизации, выступающей как полузамкнутая геополитическая система, — полузамкнутая в том смысле, что при своей мировой экспансии сама она не была возмущаема большими вторжениями извне. Серьезную угрозу такого вторжения за эти века представило разве что наступление турок на Вену в 1683 г., отбитое силами поляков. Трудно предугадать, как могли бы воздействовать на этот ритм значительные "восстания масс" во внешних — ближневосточных, латиноамериканских, индо-тихоокеанских — провинциях построенного Западом мира, обернувшись большим напором мирохозяйственной периферии на Центр.

Когда событийная цепь очевидно не окончена, сами эти события допускают не одно осмысление, — в зависимости от сюжета, в который их может встроить будущее. Известно, как радикально расходились экономисты начала 90-х в определении современной им фазы кондратьевского цикла, прогнозируя, в зависимости от своих истолкований этой фазы, на ближайшие годы кто — "застой", кто — "вершину процветания", кто — "начало подъема" (72). Обнаружат ли себя наши правнуки под конец XXI в. в наступающем СВЦ IV или окажется, что они уже обретаются в мире, где запущены совершенно новые милитаристские часы? В зависимости от этого им будет куда понятнее, чем нам самим, в какое время мы жили (73). Неясно только, должны ли мы им завидовать.

1. Для времени мировых войн см.: Микше Ф. Атомное оружие и армии. М., 1956.

2. Кондратьев Н. Д. Большие циклы конъюнктуры. — Кондратьев Н. Д. Проблемы экономической динамики. М, 1989, с. 203 — 205. 3 Goldstein 3. Long Cycles: Prosperity and War in the Modern Age. Yale, 1988.

4. Характеристики труда историка в работе: Олкер Х. Р. Волшебные сказки, трагедии и способы изложения мировой истории. — Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987, с. 437.

5. Toynbee A A Study of History. Vol. 9. L., 1954, p. 255, 326.

6. Sorokin P. Social and Cultural Dynamics. Boston, 1957. p. 359-370.

7. Wright Q A Study of War. Vol. I. Chicago, 1942, p. 293-294. Лаконично-четкие определения милитаристских стилей по К. Райту см.: Klingberg F. Historical Periods, Trends and Cycles in International Relations. — "Journal of Conflict Resolution", 1970, № 14, p. 505.

8. Каузевиц К. О войне Т. 1-2. М., 1937.

9. Энгельс Ф. Возможности и перспективы войны Священного Союза против Франции в 1852 г. — Маркс К., Энгельс Ф Соч, 2-е изд., Т. 7. М., 1960.

10. Речь Мольтке в заседании рейхстага 14 мая 1890 г. — Стратегия в трудах военных классиков. 1. 2. М., 1926.

11. Фош Ф. Ведение войны. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I. M., 1924.

12. Дельбрюк Г. История военного искусства в рамках политической истории. Т. 3-4, М., 1938.

13. Liddell Hart B. H. Strategy. The Indirect Approach. N. Y., 1954.

14. Osgood R. E. Limited War. Chicago, 1957.

15. Kissinger H. A. Nuclear Weapon and Foreign Policy. N. Y., 1957.

16. Kaufmann W. W. Limited Warfare. — Military Policy and National Security. Ed. by W. W. Kaufmann. Princeton, 1956.

17. Цымбурский В. Л. Военная доктрина СССР и России: осмысление понятий "угрозы" и "победы" во второй половине XX века. М., 1994,

18. ПроэкторД. М. Политика и безопасность. М., 1988, с. 23, 61-67, 91.

19. См.: Тухачевский М. Н. О стратегических взглядах проф. Свечина. —Против реакционных теорий на военнонаучном фронте. М., 1931.

20. Свечин А. А. Стратегия. Изд. 2-е. М., 1927, с. 41 и ел., ср. там же применительно к стратегии измора понятие "ограниченной цели", но только как цели отдельной операции, из которых складывается война.

21. Тейлор М. Ненадежная стратегия. М., 1961. Мне, к сожалению, как-то не попался английский оригинал — TaylorM. D. The Uncertain Trumpet. N. Y., 1960.

22. Deitchmann S. J Limited War and American Defence Policy. Cambridge (Mass. )-L., 2-nd ed., 1969, p. X.

23. Сергеев В. М., Цымбурский В. Л. К методологии анализа понятий: логика их исторической изменчивости — Язык и социальное познание. М., 1990, с. 102-105.

24. Фон Визелен В. Теория большой войны. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I, с. 129.

25. Рутченко А., Тубянский М. Тюренн. М., 1939, с. 22, 83. В этой небольшой книжке удивительно сильно показан революционный характер нововведений Густава Адольфа, преобразовавших милитаристскую парадигму эпохи.

26. Свечин А. А. История военного искусства. Т. 2-3. М., 1922-23.

27. Урланис Б. Ц. История военных потерь. Спб., 1994.

28. Харботл Т. Битвы мировой истории. Словарь. М., 1993, с. 235, 502.

29. Frederic le Grand. Les pincipes generaux de la guerre. — Ocuvres de Frederic le Grand. T. XXVIII. B., 1856.

30. Montecuccoli R. Abhandlungen uber den Krieg. — Montecuccoli R. Ausgewahlte Schriften. Bd. I. Wien-Leipzig, 1899.

31. Ллойд Г. Военные и политические мемуары генерала Ллойда. — Стратегия в трудах военных классиков. T. I, с 38.

32. Тухачевский М. Н. Предисловие к книге Г. Дельбрюка "История военного искусства в рамках политической истории". — Тухачевский М. Н. Избранные произведения. Т. 2. М., 1964, с. 127. 32а. Цит. по: Makers of Modern Strategy. 6-th ed. Princeton, 1960, p. 61.

33. Военные поучения фельдмаршала графа Мольтке. СПб., 1913.

34. Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914 — 18 гг. T. I. M., 1923.

35. Мировая война в цифрах. М. -Л., 1934, с. 12.

36. Шлиффен А. Современная война. — Шлиффен А. Канны. М., 1938.

37. Фош Ф. О принципах войны. Пг., 1919.

38. Слова Х. Мольтке-младшего с определением "народной войны"; цит. по: И апория первой мировой войны. T. I. M., 1975. С. 156.

39. Леваль Ж. -Л. Введение к позитивной части стратегии. — Стратегия в трудах военных классиков. Т. 1, с. 186.

40. Шлиффен А. О миллионных армиях. — Шлиффен. Канны, с. 374.

41. Военный энциклопедический лексикон. Т. 10. СПб., 1856, с. 350.

42. См.: Ллойд Джордж Д. Военные мемуары. T. IV. М., 1935, с. 207.

43. Ленин В. И. Падение Порт-Артура. — Ленин В. И. ЯСС. 5-е изд. Т. 9, М., 1976, с. 154.

44. История второй мировой войны. Т. З. М., 1974, с. 116.

45. Мольтке X. О стратегии. — Стратегия в трудах военных классиков. Т. 2, с. 176 и сл.

46. Ludendorff E. Dertotale Krieg. Munchen, 1936.

47. Тухачевский М. Н. Война классов. М., 1921, с. 139.

48. Вацетис И. И. О военной доктрине будущего. М., 1923, с. 144.

49. Luttwack E. On the Meaning of Victory. — "The Washington Quarterly", 1982, Autumn.

50. Liddell Hart B. H. Deterrent or Defense. L., 1960, p. 248.

51. Hilsman R. Strategic Doctrines for Nuclear War. — Military Policy and National Security, p. 71.

52. Kaufmann W. W. Force and Foreign Policy. — Military Policy and National Security, p. 244.

53. Цит. по: Palmer G. McNamara Strategy and the Vietnam War. Westport-L., 1978, p. 81.

54. См. обзор употреблений этой формулы военными руководителями: Jervis R. The Illogic of American Nuclear Srategy. Ithaca-L., 1984, p. 76. Также ср.: Weinberger С., Draper Th. On Nuclear War: An Exchange with the Secretary of Defence. — "New York Review of Books", 18. VIII. 1983, p. 29.

55. Tucker R. W. The Nuclear Debate: Deference and the Lapse of Faith. N. Y. -L., 1985, p. 99.

56. См. оценку войн типа Фолклендской как "больших войн вчерашнего дня" в статье: Dunn P. N. Lessons Learned and Unlearned. — Military Lessons of the Falkland Islands War: Views from the United States. Ed. by B. W. Watson, P. M. Dunn. Boulder(Colo. )-L., 1984, p. 130.

57. В прошлом веке Крымская война пошатнула доверие русского общества к самодержавию, но 40 с лишним лет Кавказской войны этого доверия практически не поколебали: ибо по сравнению с тогдашним идеальным типом войны Кавказская война была как бы и не вполне войною. Сейчас Чеченская война близка к тому, чтобы быть воспринята в России как настоящая война сегодняшнего дня. — и потому резонанс от нее может быть громче, чем от всей Кавказской войны XIX в.

58. Проэктор Д. М. Мировые войны и судьбы человечества. М., 1986, с. 226.

59. Сказкин С. Д. Итальянские войны. — Сказкин С. Д. Из истории социально-политической и духовной жизни Западной Европы в средние века. М., 1981, с. 157.

60. См.: Разин Е. А. История военного искусства. Т. 2. М., 1957, с. 423, 544.

61. Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992, с. 103-105.

62. Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV — XVIII вв. Т. З. Время мира. М., 1992.

63. См.: Le Patourel J. The War Aims of the Protagonists and the Negotiations for Peace. — The Hundred Years War. Ed. by K. Fowler. L. -Basingstoke, 1971, p. 51-74; Palmer J. Т he Organisation of War. Ibid., p. 75-95.

64. Макиавелли Н. История Флоренции. Изд. 2-е. M., 1987, с. 182, 226.

65. Энгельс Ф. Введение к брошюре Боркхейма "На память ура-патриотам 1806 -1807 годов". — Маркс К., Энгельс Ф. Соч., изд. 2-е. Т. 21. М., 1961, с. 361.

66. Дьяконов И. М. Пути истории. М., 1994, с. 10.

67. Гуковский М. А. Италия 1380 —1450 годов. Л., 1961.

68. Kuznets S. Secular Mouvements in Production and Prices. N. Y. -Boston, 1930.
69. Imbert G. Des mouvements de longue duree Kondratieff. Aix-en-Provence, 1959.
70. Согласно данным Г. Эмбера, по разным регионам Европы первый понижательный тренд начинается в диапазоне от 1310 до 1370 годов, поэтому 1350 г. для его начала — усредненная датировка.
71. Modelsky G. Long Cycles in World Politics. Seattle-L., 1987; Modelsky G., Thompson W. R. Seapower in Global Politics 1494 —1993. Seattle, 1987; Модельски Дж., Томпсон У. Волны Кондратьева, развитие мировой экономики и мировая политика. — "Вопросы экономики", 1992, № 10.
72. Ср.: Ван Дейк А. В какой фазе кондратьевского цикла мы находимся? — "Вопросы экономики", 1992, N9 10, с. 79; Дубовский С. Прогнозирование катастроф (на примере циклов Н. Кондратьева). — "Общественные науки и современность", 1993, № 5, с. 90 и сл.
73. К понимаю времени как фактора политической динамики см. Ильин М. В. Хронополитическое измерение: за пределами Повседневности и Истории. — "Полис", 1996, № 1. Выявление СВЦ и анализ их движения можно рассматривать как мой вклад в программу хронополитических исследований.
 

 

ГЛАВА 5 Геополитика в России

В то время как геополитическая мысль России имеет древнюю традицию, а в российской истории сменил друг друга ряд правительственных геополитических доктрин, научная дисциплина геополитика была искусственно задержана в своем развитии господством коммунистической идеологии, в рамках которой для геополитического мировоззрения не могло быть места. В дореволюционной России был выдвинут ряд идеологических доктрин, имевших сильный геополитический элемент ? прежде всего славянофилами: Ф.И.Тютчевым, отстаивавшим идею воссоединения под русской властью всего римского и славянского мира, Н.Я.Данилевским, противопоставлявшим Россию и Европу как культурные типы, и К.Н.Леонтьевым, выдвинувшим концепцию ?византизма? в противоположность популярному тогда панславизму. Те или иные частные геополитические аспекты обсуждались в многочисленных работах, посвященных глобальной военной стратегии Российской империи и ее интересам, прежде всего в рамках ?Большой Игры? против Британии за главенство над Евразией.

Однако зрелая геополитическая концепция в дореволюционной России была предложена только географом В.П.Семеновым-Тян-Шанским (1870?1942), который в вышедшей в 1915 году работе ?О могущественном территориальном владении применительно к России? предложил оригинальную геополитическую доктрину, оппонирующую главному догмату европейской геополитики о противостоянии Суши и Моря. Для Семенова очевидно, что в исторически сложившихся типах территориального политического могущества тем или иным путем совершается синтез морского и сухопутного принципов. Таких типов он выделяет три. Кольцеобразный, или ?средиземноморский?, образуется в результате геополитического освоения пространства тем или иным народом или цивилизацией при помощи внутреннего моря, вдоль которого и совершается расселение. Клочкообразный, или колониальный, возникающий при создании разбросанных по свету колониальных империй, коммуникации в которых поддерживаются при помощи флота. Чрезматериковый, или ?от моря и до моря?, ? наиболее прочный, хотя и ресурсозатратный тип, в котором главную роль играют внутренние сухопутные коммуникации. Если недостаток клочкообразной колониальной системы в постоянной сухопутной угрозе соседних государств, то для чрезматериковой системы ее ?ахиллесовой пятой? является неоднородность развития регионов внутри державы, что облегчает возможность их откола. Для Семенова-Тян-Шанского важнейшим историческим процессом является процесс ?борьбы с пространством?, которую ведет человечество; для морских государств такая борьба легче, поскольку морские коммуникации дешевле сухопутных, зато сухопутные более надежны. В концепции Семенова Россия, благодаря своему чрезматериковому характеру, является значительно более перспективной и мощной державой, чем колониальные империи Европы, строительство внутрироссийских коммуникаций должно привести к выравниванию степени развития регионов и более равномерному заселению страны, для чего нужен длительный период покоя. Именно проблему населенности Семенов считал для России основной, предлагая решить ее за счет создания культурно-колонизационных центров, которые бы подтягивали к своему уровню прилегающие регионы. В первой зрелой российской геополитической концепции видны важнейшие ее черты, которые в целом будут сохраняться и в последующих ? отказ от однозначного отождествления себя с ?Сушей?, преобладание осмысления внутренних проблем, проблем интеграции территории и населения и налаживания коммуникаций над ?внешними?, связанными с геополитическим доминированием.

Влиятельнейшей геополитической концепцией, оказывающей влияние на русскую идеологию и политическую мысль и по сей день, является концепция евразийства, возникшая в русской эмиграции в 1920?30 годы (Н. С. Трубецкой, П.Н.Савицкий, Г.В. и А.В. Флоровские, Л.П.Карсавин, П. П. Сувчинский). Геополитическая доктрина евразийства была разработана географом П.Н.Савицким(1895?1968). Согласно Савицкому, Россия-Евразия является особым миром, особым ?континентом?, по отношению к которому ?восточные? и ?западные? регионы являются только периферией. В России, под влиянием ее особого ландшафта (?месторазвития? в терминологии евразийцев), сочетания леса и Великой степи возник своеобразный хозяйственный тип, тяготеющий к автаркии, и своеобразный культурный тип, примиряющий в себе азиатское и европейское начала в "идеократическом", основанном на приоритете духа и религиозных ценностей синтезе. Этот синтез не носит национального, русского характера, поскольку впервые свое бытие Россия-Евразия обретает в империи Чингисхана, а Москва выступает наследницей Орды. В СССР евразийцы видели осуществление евразийской идеи на новом историческом этапе.

Настоящий геополитический "ренессанс" начался в России в 1990-е годы, что было связано как со снятием идеологических барьеров, так и с общеполитическим кризисом, заставившим искать новую формулу государственной и, в частности, геополитической идентичности России. Конкурирующие идеологические модели предполагали и возникновение целого спектра геополитических доктрин.

Наибольшую славу, отчасти скандального характера, снискала концепция Александра Дугина, в "Основах геополитики" синтезировавшего в своем идеолого-мифологическом геополитическом проекте идеи Маккиндера, Хаусхофера, Шмитта и "новых правых" и евразийцев. Россия-Евразия для него ? центр сухопутной, континентальной силы, в извечной борьбе Суши и Моря. Миссия России в противостоянии морскому "атлантизму", представленному США, в создании единой Евразийской империи, где против "общего врага" выступят и Европа, и Япония, и исламский мир, в общем - все культуры, в которых есть тяготение к Абсолютному началу. Созданная усилиями России Евразийская империя должна на первом этапе привести к возникновению новой биполярности, а затем - к победе Суши над Морем. Фактически Дугин конструирует идеологию "срединного государства", играющего крупную роль в построениях западных геополитиков первой половины века - прежде всего Маккиндера и Спайкмена. Все, что эти авторы обозначают как потенциальную угрозу Западу, Дугин предлагает превратить в реальность.

Работа Вадима Цымбурского "Остров Россия" обозначила формирование прямо оппозиционного неоевразийскому "изоляционистского" лагеря. В рамках "цивилизационной геополитики" Цымбурский постулирует существование устойчивых цивилизаций, каждая из которых располагается на своей ?цивилизационной платформе?, зоне устойчивого контроля, вторжение на которую для других цивилизаций затруднено. Цивилизационные платформы разделены межцивилизационным пространством стран и культур "лимитрофов", не имеющих однозначной цивилизационной идентичности и служащих зоной экспансии цивилизаций. Российская цивилизационная платформа отделена от других сплошным поясом "Великого Лимитрофа" - межцивилизационного пространства, выступающего в качестве объекта русской имперской экспансии. Истоки кризиса российской имперской системы по Цымбурскому состоят в том, что Россия систематически занималась "похищением Европы", попытками геополитической игры на европейской цивилизационной платформе, и даже предпринимала усилия по ассимиляции Европы, что было русским явно не под силу. "Уход" России из Европы и утрата доминирования в Великом Лимитрофе должны, по мнению геополитика, стать толчком для реализации проекта "Острова России", замыкания России на своей геополитической платформе и ее освоения (прежде всего Сибири и Дальнего Востока), для чего Цымбурский даже предлагает перенос столицы в Сибирь. Дальнейшее увлечение глобальными внешнеполитическими проектами может привести, по мнению Цымбурского, к окончательному надрыву. Главная претензия, предъявляемая критиками к Цымбурскому, - это мнимость "островного" положения России; спокойное саморазвитие Острова, по их мнению, невозможно, поскольку Россия даже в нынешних границах очень скоро станет жертвой геополитического давления конкурентов.

Иное. Хрестоматия нового российского самосознания.
 Остров Россия. Циклы похищения Европы (Большое примечание к "Острову Россия").
В. Цымбурский.
http://www.russ.ru/antolog/inoe/cymbur.htm/cymbur.htm


 


Критерии российской идентичности

Никогда еще вопрос о критериях геополитической идентичности России не вставал перед ней самой и миром так насущно, как сейчас. Что представляет собой эта страна после 1991 г.? Надо ли ее рассматривать как совершенно новое государство, о чем охотно твердят российские лидеры, пытаясь отмазаться от международных грехов большевиcтского империализма? Или - что мир готов признать в самых разных формах, начав с передачи России места СССР в Совете Безопасности ООН, - РФ просто новая фаза истории того же самого государства, которое он знал раньше как Россию императоров и Россию-СССР коммунистов? Где критерии для ответа на эти вопросы?

Все демонтажи империй по своим итогам тяготеют к двум вариантам. При одном элиминируется место империи в мировом геополитическом раскладе, отчего структурно преобразуется весь этот расклад. Взамен империи в него входит группа государств с совершенно новыми судьбами, всецело проистекающими из постимперской ситуации и никак не продолжающими судьбы державы, смененной этими образованиями в пространстве и во времени. В другом варианте периферийные владения отпадают, ища собственной участи, но ядро империи сохраняет роль, связанную с прежней державной ролью одной из форм наследования - эпигонством, реваншизмом или сознательной ревизией самоопределения (возможны и комбинации этих форм). Первый случай - конец Римской империи, державы монголов или Австро-Венгрии: распад без оговорок. В другом же случае, как с ликвидацией колониальных империй европейских государств, мы говорим о сохранении метрополией государственной идентичности и о переходе все той же страны в постимперcкую фазу.

В чем состоит отличие этих вариантов друг от друга? Прежде всего во втором варианте метрополия должна обладать геополитическими характеристиками, не присущими самоопределившейся периферии, что особо наглядно выступает, когда последнюю от метрополии отделяет море. При этом роль империи в мировом раскладе должна в основном задаваться позициями метрополии, так что с отмежеванием периферии важные структурные черты миропорядка, обусловленные существованием данного государства, пребывают в неизменности. Как это ни парадоксально, судьба, скажем, Османской империи скорее укладывается в британскую, чем в австро-венгерскую модель. Ведь постимперская Турция сохранила, вместе со своей окаймленной морями и хребтами анатолийской нишей, также доступ в Юго-Восточную Европу и контроль над черноморскими проливами, а тем самым весь базисный геополитический паттерн (1) Порты. Скорректированный в своих функциях новыми раскладами на Балканах, на Ближнем Востоке, он в то же время своим сохранением смягчает революционность перехода обоих регионов к этим раскладам.

А как же дело обстоит с Россией? Если ее геополитическая идентичность сохраняется, она должна быть определима в категориях подобного же инвариантного базисного паттерна, который объединял бы Российскую империю и СССР как ее инобытие с РФ после 1991 г. Выделим ли такой паттерн?

Сразу замечу: в этом отношении нам не поможет знаменитая концепция Х.Маккиндера, описывающая мировую роль России через контроль над так называемой сердцевиной суши (heartland) - зоной степей и пустынь, лежащей во внутренней части Евро-Азии и окаймленной с севера гигантским лесным массивом [1]. Не более приемлема и та версия теории "хартленда", которую без упоминания имени Маккиндера пропагандировал П.Н.Савицкий, видя генотип государственности "России-Евразии" в географическом и экономическом соединении "лесного" и "степного" компонентов, с особым акцентированием роли степи [2]. Для нас здесь эти концепции бесполезны постольку, поскольку они никак не обозначают границ российской самотождественности. В самом деле, какую часть "хартленда" или "лесостепного" комплекса должна потерять Россия, чтобы более не быть той Россией, которую мир знал веками? Перестала ли она ею быть с утратой степного Казахстана, лесной Беларуси и лесостепной Украины? Если нет, то почему? И возникнет ли принципиально иная ситуация при отделении от Европейской России зауральских территорий? Теории Маккиндера и наших эмигрантов-евразийцев никак не отвечают на эти вопросы и потому оказываются не в состоянии геополитически идентифицировать Россию. А тем самым за формулами "России-хартленда" и "России-Евразии" начинает просматриваться не неверное, но лишь окказиональное, историческое совмещение разнопорядковых геополитических сущностей.

Критерии идентичности России должны лежать в иной концептуальной плоскости. И тут нам неоценимо помогает обычная топика публицистов последних двух лет - как "имперцев", сетующих на неспособность Запада оценить "слишком благородный и односторонний возврат вчерашней "империи зла" к рубежам допетровской эпохи" [3], так и критических либералов, упивающихся тем, "что считанные месяцы политического развития вскрыли исторические пласты не XIX и XX, но XVIII и даже XVII столетий" [4]. Слово произнесено - "век ХVII". И впрямь, двигаясь через нашу историю вспять, мы именно в этом веке находим ту эволюционную развилку, откуда одна линия ведет к Российской империи и СССР, а другая - к нынешней России. Представим, в порядке контрфактического моделирования, что в середине XVII в. Россия, прикрывшись от Польши, Крыма и Турции мягким сюзеренитетом над Левобережной Украиной, отвоевав выход в Балтику и Азов, а также приняв под свою руку часть племен Кавказа, в дальнейшем перешла бы на западе к обороне и торговле, а основную силу бросила бы на освоение Сибири и тихоокеанского Приморья - того самого, которое стало в нашей топономастике Приморьем с большой буквы и без уточнений в отличие от наших "окон" в приатлантические бассейны. Разве сильно отличалась бы своими контурами страна, возникшая таким путем, от РФ, которую мы имеем? Поправки, вероятно, пришлось бы сделать и существенные: на Кенигсберг - Гуантанамо Балтики, - на часть североказахстанских степей... и на степень обжитости, а значит, и вырубленности Сибири, и на Аляску, и на упущенные в XVIII - XIX вв. тихоокеанские перспективы. И тем не менее, легко прочерчивается мысленный пунктир, который срежет великоимперскую петлю, соединив царство первых Романовых с Россией исхода XX в.

Наша задача уточняется. В сегодняшнем строении России открываются признаки некой очень ранней альтернативы великоимперскому развитию. Мы еще не определили паттерна идентичности, общего у РФ с Российской империей и СССР, но знаем, что этот паттерн существует и должен совпасть с тем, который империя, сильно деформировав, переняла у Московского царства и пронесла через 280 лет. Неспособность теорий Маккиндера и евразийцев вывести этот паттерн, опираясь на физическую географию, позволяет выдвинуть следующий постулат. Чтобы геополитическая теория могла отвечать на вопросы, относящиеся собственно к России, она должна не редукционистски, а как к автономному уровню реальности подойти к пространственному распределению существующих этноцивилизационных платформ.
 

Остров в "сердцевине суши"

При таком подходе Россия как геополитический объект может быть описана тремя признаками. Во-первых, это целостная геополитическая ниша русского этноса, лежащая к востоку от романо-германской этноцивилизационной платформы, не относясь к ней, и уже в пору своего конституирования в XVI в. превзошедшая коренную Европу площадью, а в XVII в. образовавшая особую платформу, заполнив пространство между Европой и Китаем. Слова о "нише русского этноса" не означают солидарности с идеей "России для русских", а лишь тот банальный факт, что веками проживание народов Поволжья, Урала и Сибири в одном государстве определялось включением собственных географических ниш этих народов внутрь оформленной в виде такого государства русской этноцивилизационной платформы.

Второй признак России - обширность трудных для освоения пространств на ее востоке, притом что за 400 с лишним лет своего государственного существования она не знала по-настоящему крупной угрозы с этой стороны света. Эксплуатация темы китайской и монгольской "опасности" идеологами вроде В.Соловьева никак не коренится в реальном геополитическом опыте России и скорее апеллирует к более ранней ("перинатальной") памяти русского этноса о напоре монголоидов из степи. Напротив, органической частью становления самого Московского царства было решение "казанского вопроса", т.е. уничтожение на востоке последнего опасного антагониста, способного грозить жизненным центрам страны, и прорыв русских в кажущуюся беспредельность восточных трудных пространств: степей, тайги, тундры, океанов. После сибирских татар противники, попадавшиеся землепроходцам, вообще выглядели не политическими силами, а просто компонентами сопротивлявшихся освоению ландшафтов, "этно-экоценозов". Серьезные же соперники русских были на этом направлении в страшной дали за трудными пространствами, делавшими восточную границу открытой до встречи с китайцами и долгое время неопределенной даже потом.

Наконец, третьей чертой, конституитивной для России, является отделенность страны на западе от романо-германской Европы, родины либеральной цивилизации, поясом народов и территорий, примыкающих к этой коренной Европе, но не входящих в нее. Этот промежуток между первым очагом модернизации и русской платформой я называю "территориями-проливами" (strait-territories). Такое определение очевидно неприемлемо для тех российских и восточноевропейских западников, которые видят в Прибалтике, Польше, Чехии и Венгрии обездоленную внешними обстоятельствами часть истинной католически-протестантской Европы, то и дело беззаконно попиравшуюся грубым русским сапогом. Однако социальная и экономическая история опровергает патетическую склонность либералов к неразличению Европы Центральной и Восточной: уже в XVI в. между этими регионами пролегает явная граница, обозначенная так называемым "вторым изданием крепостничества".

К востоку от этой границы лежали земли, присоединявшиеся к мир-экономике Запада (по терминологии Ф.Броделя) как его внешние аграрные провинции, где идущая в коренной Европе модернизация имплицировала социальные матрицы, резко отличные от тех, которыми задавалась хозяйственная, политическая, гуманитарная динамика самого западного мира. Рынок, работавший в коренной Европе на расцвет городов и повышение престижа буржуа, оборачивается на "территориях-проливах" негативом западной социальности - крутой рефеодализацией региона и политической анемией бюргерства. Если в России "второе крепостничество" развивается позднее как часть общего закрепощения сословий интегративными структурами государства, выражая эндогенные тенденции русской этноцивилизационной платформы, то в Восточной Европе оно стало формой "варварского", контрмодернистского подсоединения этого региона к хозяйству социально-обновляющегося западнохристианского мира.

Эта специфика "территорий-проливов" в парадигмальные XVI -XVII вв. не прошла без последствий для их позднейшей истории. За исключением Восточной Германии, с ее этническим притяжением к романо-германской платформе, данный регион не знал ни сильной государственности, подчиняющей своим видам общество и хозяйство, ни полноценного капитализма с его пафосом хозяйственной экспансии. В периоды, когда эти края не подпадали ни под западный, ни под восточный диктат, они тяготели сперва к феодальной, по типу польского liberum veto, а позднее либо к военной, либо к интеллигентской политократии. Такая историческая отмеченность этих пространств нашла геополитическое преломление в том, что с конца XV в. они оказываются вне больших романо-германских игр за субконтинентальную гегемонию, частично деградируя до состояния провинций германоязычных государств, частично же, как империя Речи Посполитой, включаясь вместе со странами Скандинавии, Россией и Турцией в автономную балтийско-черноморскую конфликтную систему.

Длительное время европейская и балтийско-черноморская системы функционируют раздельно, живя собственными ритмами и автономными сюжетами. Классической в этом смысле может считаться ситуация начала XVIII в.: в одной системе - война за Испанское наследство, в другой - Северная война и Прутский поход Петра I. В ту эпоху координация этих систем бывала лишь недолгой и неполной, как в последние десятилетия XVIII в., когда с наступлением турок против Австрии наметилась частичная маргинализация Центральной Европы. Но только после того, как в ХVIII в. Австрия и Пруссия заступают в балтийско-черноморской системе позиции ослабевших Польши и Швеции, она становится ингредиентом системы европейской исключительно за счет утраты народами "территорий-проливов" самостоятельной геополитической активности.

Со времен Ливонской войны Запад враждебно воспринимал российскую экспансию на этих пространствах. Но даже в либеральных XIX и XX вв. он очень сдержанно относился и к их самоопределению. Д.Ллойд-Джордж, вспоминая, как Антанта готовила Чехии и Венгрии федерацию с Австрией, а Польше - династийный союз с Россией, брезгливо уподоблял националистический бум, разыгравшийся здесь в дни Версальского конгресса, восстанию заживо погребенных, которые жадно набрасываются на все, что им кажется съедобным, даже не сменив савана на одежду живых [5]. Не случайно либеральная Европа сдала Гитлеру Чехословакию и ответила "странной войной" на его вступление в Польшу. Но особенно впечатляет то, что железный занавес, разделивший "ялтинскую" Европу, совпадает к северу от Балкан с минимальными отклонениями, вроде Шлезвиг-Гольштейна и т.п., с границей "второго издания крепостничества". Похоже, Сталин в Ялте получил ровно то, что западный мир в лице его лидеров не считал с уверенностью своим. Читая слова С.Д.Сказкина о том, что "второе издание крепостничества" должно было привлечь особое внимание "ученых стран народной демократии, ибо как раз на территориях этих стран за малым исключением такое второе издание имело место" [6], мы вправе усмотреть прямую связь между этой контрмодернистской формой вхождения восточноевропейских народов в западную экономику, а с ней и в культурный мир Возрождения и Реформации, и тем уделом "народной демократии", каковой выпал этим народам во второй половине XX в.

Но если ввести параевропейские "территории-проливы" на западе вместе с единством геополитической ниши русских и восточными трудными пространствами в определение паттерна России и констатировать судьбоносность для нее исторической констелляции, которая возникла в XVI в. между провозглашением царства, прорывом в Сибирь и распространением крепостничества у наших непосредственных западных соседей, то Россия обретает черты гигантского острова внутри континента, русского острова с иноэтническими вкраплениями. Подобный образ встает уже из записок европейцев XVII в., гротескно изображающих Россию страной столь обширной, сколь и непроходимой, пересеченной кустарниками и болотами, через которые надо настилать гати, пустынной на десятки миль и, однако, охраняемой так сурово, что туда тайно ни въехать, ни выехать [7]. Можно ли согласовать такое видение России с оценками иного рода, например с мнением В.Страды [8], считающего свойством российского геополитического пространства, в отличие от пространства коренных европейских наций, прежде всего отсутствие ясных границ, постоянный диффузный переход России в не Россию и наоборот? Можно, если осмыслить эту "безграничную" разомкнутость России в соседние регионы, где пределы ее империализма обозначаются лишь твердостью романо-германских национальных ниш Нового времени, по аналогии с традициями островных государств в их отношениях к окрестным морям и проливам. Такие государства то включают эти воды в свое геополитическое тело, подступаясь к континенту и захватывая на нем плацдармы, то замыкаются в островном ядре, заставляя море служить им защитой от континентальных революций и гегемоний. Отсюда сочетание размытости границ с неприступностью.

"Островитянство" России выразилось в основных типах войн, которые ей доводилось вести против государств соседних этноцивилизационных платформ. Такая борьба то развивается, не касаясь жизненных центров России, на ее отдаленной периферии, то противник, сумев пробиться к этим центрам, оказывается отрезан "проливами" от своих тыловых баз, окружен и сдавлен чужими пространствами. Чтобы одолеть Россию в большой войне, он должен, разбрасывая силы, наступать либо во всю длину "проливов", либо, что еще сложнее, во весь разворот трудных пространств.

Потому поражения России обычно связаны с условиями, когда ее саму вынуждают истекать кровью на каком-либо малом участке имперской окраины, среди трудных территорий или "проливов".

Геополитики, работающие в традиции, которая идет от Маккиндера, в том числе и наши евразийцы, игнорировали "островитянство" русской государственности, включая ее в одну парадигму с более ранними, кочевническими империями, тянувшимися к объединению "хартленда", - союзами скифов, гуннов, аваров и особенно с монгольской державой. Но этот подход не выявляет специфики России - несовместимого с кочевничеством территориального государства, выживающего как особая этноцивилизационная платформа в силу константности окаймляющих зон, дистанцирующих ее от платформ-соседок. В результате реализации этого принципа, в некоторой степени - но только в некоторой! - связанного с устройством западного "мира-экономики", Россия являет с XVI в. напряженное совмещение паттернов "острова" и "хартленда". История ее с данного первоначального века есть самоопределение между стратегиями, вытекающими из этих конфликтующих между собой паттернов. Причем конституирует российскую геополитическую идентичность, как мы видели, прежде всего паттерн "острова".
 

Похищение Европы

Трудные пространства в XVI - XVII вв. радикальнее отделяли "остров Россию" от глядящего на Тихий и Индийский океаны пояса этноцивилизационных платформ Азии, чем слой "территорий-проливов" от коренной, приатлантической Европы. Вопреки не только евразийству, но и русскому речевому узусу (способу употребления языка) тех веков, равно подводившему мусульман и европейцев под понятие "бусурман", культурное отстояние от азиатских цивилизаций в отношении исходного набора священных текстов было у православной Московии значительнее ее же расхождений с Европой. Правда, в последнем случае и обостренное чувство раскола-в-наследии отзывалось болезненнее в сравнении с рано обозначившимся отношением к культурному Востоку как к чужому самодостаточному миру, сохранившимся и тогда, когда фрагменты этого Востока неабсорбированными анклавами ислама и ламаизма включились в платформу России [9]. В эмбриональном для российской государственности XV в. русские могли распробовать и отвергнуть Флорентийскую унию с Западом, но на востоке нечего было ни пробовать, ни отвергать, и мысль об унии с ним не могла даже возникнуть. Евразиец Н.С.Трубецкой замечательно воссоздает то чувство полного религиозного одиночества, которое владело Афанасием Никитиным в его "хожении за три моря", - а ведь это в самое "евразийское" столетие пребывания Руси в составе Золотой Орды, окрасившего всю стилистику "Хожения" [10]. Взорвав Орду и решив казанский вопрос, гордая своим православием Россия глядела на Восток "островом", не сливаясь с ним. В результате стало так, что оппозиция "островного" и континенталистского самоопределений в нашей истории совместилась с выбором между концентрацией государственной энергии на трудных пространствах или на "территориях-проливах", подступающих к Европе. Российский континентализм заключался не просто, как следовало бы по чистой логике понятия, в пафосе "расползания" России по континенту Евро-Азии, срастания ее с приморскими платформами и в конечном счете в мессианизме "собирания" на российской основе "рассыпанной храмины" континента. Правда, евразийцы всем этим впрямь грезили, и я в отдельной заметке показал, что именно этот комплекс обусловил изобретение термина "Евразия" для обозначения России - в порядке идеологической игры на омонимии с названием континента [11]. Но я не согласен, вопреки Маккиндеру, считать чистый континентализм как таковой, тяжбу "хартленда" с приморьем в жажде овладеть его цветущими районами за априорное первоначало, из которого развился грандиозный российский натиск на Европу. Похоже на то, что каузальные связи внутри идеологического комплекса великоимперской российской геополитики могли быть направлены противоположным образом: преимущественная обращенность России к "территориям-проливам", возникшая в силу принятия ее элитой западоцентристской картины мира, опосредовала усвоение государством панконтиненталистских стратегий.

Вспомним, что XVI - XVII вв., пока живо было признание геополитической, культурной и социальной органичности пребывания России вне коренной Европы, стали, по большей части, эпохой нашей "островной" самореализации. При всех претензиях на доступ к Балтике, при словесном сочувствии русских монархов участи пребывающих под турками балканских христиан страна в основном вбирала в себя сибирские и приморские трудные пространства, дотягиваясь до Сахалина, и без особого экспансионистского пыла "заглядывала" в Северный Казахстан. Она многократно наращивала площадь и ресурсный потенциал, очень мало влияя на региональные балансы сил в Евро-Азии. Ибо на взгляд с любой из других этноцивилизационных платформ русские в ту пору так же, как позднее шедшие на запад североамериканские колонисты, брали "ничейное", заполняя собою свой "остров". Факты аннексии туземных "этно-экоценозов", сходно с индейской проблемой в Северной Америке, - дело между русскими и соответствующими этносами того же "острова", а не между Россией и другими платформами.

По инерции, начиная затухать, тот же процесс шел и в XVIII в., доведя русских до Южных Курил, Аляски и Калифорнии. Но в ту пору, с началом великоимперской фазы, т.е. после завоевания шведско-немецкой Прибалтики и переноса столицы на крайний северо-запад, в Петербург, акценты российской геополитики оказываются кардинально переставлены. Петр I ошибался, когда успокоительно сулил России судьбу пожать за несколько десятилетий плоды европейских достижений и затем повернуться к Европе "задом" [12]. Неевропейцы, пожелавшие стать европейцами, утвердить свое достоинство на самой католическо-протестантской платформе, русские в той мере, в какой они не отрекались от своего государства и своей конфессии, облекли свой западнический порыв в поэтапное "похищение" преуспевшей раскольницы Европы. Мощь страны вкладывалась в "поглощение" подступавших к Европе "территорий-проливов", смещающее баланс сил на самом этом субконтиненте и в исторически с ним связанных областях Азии.

Демократические эксперты, полагающие сегодня первейший национальный интерес России в сохранении за нею любой ценой имиджа европейской нации [13], эпигонски топчут тропу русских императоров, закрывая глаза на реальные аспекты подобного интереса в нашей истории. Разве, вбирая в XVIII и XIX вв. в свой состав части восточноевропейского "геополитического Ла-Манша" - Прибалтику, Украину, Крым, Белоруссию, Бессарабию, Финляндию, наконец, Польшу, поднимая устами своих идеологов то Греческий проект, то вопрос о Богемии, Россия не боролась за роль непосредственно европейской силы, за изживание допетровского "островитянства"? Какой же еще смысл для нее имели участие в Семилетней войне или суворовские трансальпийские десанты? Наши западники никогда не желали отдать себе отчет в том, что именно в качестве европейской нации Россия, по огромности ее, даже независимо от умыслов ее лидеров, с европейским равновесием несовместима.

Напротив, политический истеблишмент Запада очень рано осознал связь нашей европомании с исходящей от нас угрозой этому субконтиненту, выразив эту мысль знаменитой фальшивкой XVIII в., приписавшей европеизатору Московии Петру I скрытую мечту о завоевании Европы его потомками. Могла ли миром быть принята за случайность корреляция между взглядом Екатерины II на Россию как на une puissance europйenne и играми екатерининских фаворитов в проекты империи о шести столицах: Санкт-Петербург, Москва, Берлин, Вена, Константинополь, Астрахань [14]? У многих, включая К.Маркса, А.де Кюстина и Г.Адамса, эти страхи усугублялись сознанием нашей неевропейской социальности, превращавшим очевидное опрокидывание баланса в феномен наползания на Европу инородной силы. Реакцию Запада на российский крен в его сторону глумливо, но не без понимания воссоздал Ф.Достоевский в словах: "Они поняли, что нас много, 80 миллионов, что мы знаем и понимаем все европейские идеи, а что они наших русских идей не знают, а если и узнают, то не поймут... Кончилось тем, что они прямо обозвали нас врагами и будущими сокрушителями европейской цивилизации. Вот как они поняли нашу страстную цель стать общечеловеками" [15, С. 22]. Замечу, что поняли, конечно, эгоистично, но небезосновательно. Подтверждением такого, а не какого-нибудь иного понимания стала Ялтинская система с полным сюзеренитетом неевропейской мощи над "территориями-проливами" от Эгеиды, а в 1950-х и Адриатики, до Балтики, включая и бывшую Пруссию, местный очаг "государственного социализма"!

Мне могут возразить, что в те же века Россия, в подкрепление маккиндеровской версии, активничала и на востоке, добирая среднеазиатский юг "хартленда" и расширяясь на азиатском приморье. Но давайте приглядимся к этой восточной политике ближе. За неутомимыми войнами с Турцией встает последовательное движение к проливам и маячащему за ними Средиземноморью, а также и в освоенную европейцами Переднюю Азию. Напомним обернувшийся Крымской войной спор о правах православия и католичества в Иерусалиме. И сюда же, конечно, относится внедрение в балканское подбрюшье Европы. Едва ли кого-то нужно убеждать, что восточный вопрос был для России лишь частью "западного вопроса". Это понимали и русские цари - например, Николай I, называвший Турцию, предназначавшуюся им к разделу, "больным человеком Европы", - и не менее европейцы, оборонявшие Порту против России и в Крымскую войну, и на Берлинском конгрессе.

Но столь же легко выявить связь между затрудненностью в отдельные эпохи расширения России в Европе и Передней Азии и вы-плесками ее экспансионизма на подлинный восток, причем неизменно со взвешенным западным рикошетом. После обнажившейся политической бессмысленности итало-швейцарской экспедиции Суворова - идея Павла I о походе в британскую Индию. На фоне провала в Крымской войне, польского восстания 1860-х и его европейского резонанса - бросок против ханств и эмиратов Средней Азии, всполошивший все ту же Индию и впервые поставивший нас на порог Афганистана. Весь XIX в. в помыслах о Дальнем Востоке не заглядывавшая дальше естественных границ уссурийско-амурского междуречья, на исходе этого столетия Россия вдруг устремляется в Маньчжурию (2). И причины тому нетрудно понять, если заметить, что в эти годы перекрытие ей Тройственным союзом любого мыслимого пути на запад - откуда и известные разоруженческие инициативы Николая II - окказионально синхронизируется с приливом евро-американской активности в Китае. В результате Япония в 1904 - 1905 гг. фактически оказывается агентом Европы и США против России.

Отторжение России-СССР от Европы в 1920-х годах дает стимул "антиимпериалистическим" миссиям в Азию, перспективу которых еще в 1919 г. обозначил Троцкий, написав, что "путь в Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии" [16]. За созданием НАТО, утвердившим евроатлантической мощью Ялтинскую систему, следует корейская война, многими воспринятая как отвлекающий маневр перед европейским ударом СССР; за хельсинкским поправленным переизданием Ялтинских соглашений - возобновление шествия на юг через Афганистан с двойной угрозой: Персидскому заливу и сближающемуся с Западом дэнсяопиновскому Китаю.

Все эти случаи я истолковываю не как наступление "хартленда" на приморье, но как временные инверсии стратегии "похищения Европы" под давлением принципа реальности. По той же логике с 50-х годов, после вступления Турции в НАТО, СССР активно вовлекается в арабо-израильскую проблематику, становящуюся замещением старого восточного вопроса о выходе в Средиземноморье. В поддержку моего объяснения говорит четкость выводимого геополитического алгоритма: Россия великоимперской эпохи склонна предпринимать широкие акции на востоке, когда ей бывает заблокирован вход в Европу или в области, непосредственно с Европой связанные, причем объектом восточной экспансии всегда оказываются регионы, судьба которых должна в данный момент задеть нервы Запада. Вследствие такой политики трудные пространства Средней Азии оказались преобразованы Россией, как и Кавказ, в новый, вторичный ряд "территорий-проливов", играющих - не социально, но только геополитически - относительно Среднего Востока такую же роль, какая принадлежит Восточной Европе в отношении Европы Западной, коренной. Это миссия - опосредовать то подступы российского "острова" к соответствующим участкам приморья, то размежевания платформ, откаты России "к себе", к стартовым "островитянским" позициям XVII в. Так создается маккиндеровский эффект ложного уподобления России - территориального государства среди других территориальных государств - кочевническим империям древнего "хартленда".

Моя версия объясняет также поразительное равнодушие империи к трудным пространствам изначального "острова", лежавшим в стороне от регионов, так или иначе охваченных игрой за русское европейство. Борясь с Наполеоном и экспериментируя со Священным Союзом, она сдает Японии Южные Курилы де-факто, а в Крымскую войну - де-юре [17]. Продвигаясь навстречу англичанам в Средней Азии, безболезненно отказывается от Аляски. И даже войну за Маньчжурию во многом проигрывает по убожеству сибирской инфраструктуры: осваивает Китай, не освоив Сибирь. Великоимперские геополитические приоритеты ясно распределяются по трем уровням. На первом плане - западные "территории-проливы", где в начале XX в. уже цветет модернизация. На втором - новые южные "территории-проливы", за которыми лежат земли, представимые в статусе "придатков Запада". Наконец, на последнем месте - земли российского "острова" и особенно застолбленные до начала великоимперской фазы трудные пространства, неосвоенность которых сейчас уникальна в масштабах Северного полушария.

У нас не было в эти века внешнеполитической доктрины, каковая в том или ином варианте не лелеяла бы мифа о похищении Европы. Официальное западничество, разделяемое большинством императоров, обязывало Россию неустанно присутствовать в Европе... ради баланса и спокойствия последней (!!!). Славянофилы, начав с того, что в псевдогегельянском стиле сулили европейской "односторонности" войти на правах подготовительной ступени в российский синтез, кончили обоснованием Drang nach Westen, требуя выгородить "территории-проливы", в т.ч. с Грецией, Румынией и Венгрией, под российские угодья для пестования империей "славянского культурно-исторического типа". Российская мысль ушиблена этим геополитическим мифом - от блоковских стихов о хрусте скелета европейцев в "тяжелых, нежных лапах" России ("скифов") до вылазок современного культуролога против завороженных географией "профессиональных разметчиков духа", каковые, отказывая россиянам в европействе, будто бы не замечают Европы "там, где она больше самой себя" [18]. Нам должны быть особенно интересны идеологические эволюции, показывающие даже эмоциональную вторичность, производность российского континентализма от духа похищения Европы. Так, Достоевский, отстаивавший преимущественную мистическую причастность православных "всечеловеков" к "священным камням Европы" в сравнении с ее обитателями-деградантами, писал: "От Европы нам никак нельзя отказаться, Европа нам второе отечество... Европа... нам почти также всем дорога, как Россия, в ней все Апетово племя, а наша идея - объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше до Сима и Хама" [15, С. 23]. Претензии на распоряжение судьбой "Апетова племени" во вторую очередь, по семантической инерции, вызывают мысль о "Симе и Хаме", об афро-азиатах.

Еще интереснее пример Ф.И.Тютчева, чьи ранние размышления в статье "Россия и Германия" о встающей за пределами "Европы Карла Великого" и потому ненавистной романо-германцам новой, Восточной Европе, "Европе Петра Великого", обернулись в 1848 г. увещаниями к Николаю I - сыграть на революционном саморазрушении западной цивилизации, чтобы поставить на ее руинах "ковчег" новой империи: да сменит "Европа Петра" "Европу Карла" [19]. У Тютчева, как и в страхах Запада, европеизация России становится взращиванием силы, призванной сменить и "отменить" романо-германскую Европу. Тютчев доходит до того, что - в качестве реванша за Флорентийскую унию 1439 г. - выдвигает проект российской помощи загоняемому в тупик итальянской революцией римскому папе при условии его почетного возвращения в православие.

На этом фоне тютчевская "Русская география", включающая в перечень российских столиц "Москву, и град Петров, и Константинов град", могла бы, пожалуй, рассматриваться как некая извращенная уступка принципу реальности, ограничивающая потенциальные пределы "царства русского" Восточной Европой до границы "второго крепостничества", Передней Азией и отторгаемым от Британской империи Индостаном, - "от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, от Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная", - так что коренная Европа как бы остается в нетронутости по ту сторону Эльбы. Но специалисты-тютчевоведы дружно утверждают, что в эзотерическом словоупотреблении поэта "град Петров" значило не "город императора Петра", а "город Петра-апостола", т.е. Рим. Так в картине континенталистской российской экспансии, словно и не распространяющейся на романо-германский мир, оказывается подспудно закодирован мотив похищения Европы: в "евразийском" континентализме маячит криптограммой аннексия духовной столицы католицизма.

В мои намерения не входит развернутая оценка воздействия западоцентризма России на различные стороны ее цивилизации. Можно долго перечислять те адаптивные, европеоидные новшества, которые благоприятно вошли в плоть российского общества благодаря такой ориентировке. Но не забудем и того, как массовый отток русского крестьянства за Урал, начинающийся вопреки полицейским препятствиям сразу после отмены крепостного права, обнаруживает роль крепостничества в поддержании прозападного демографического, а как следствие и хозяйственного, крена России по вторую половину прошлого века. И наоборот, низкий геополитический статус Сибири минимизировал то инновационное влияние, которое при иных обстоятельствах могли бы оказать в российских масштабах такие фермерские черты сибирской аграрной социальности, как отмечавшиеся еще Г.Н.Потаниным "отсутствие дворянства, оторванность от великорусских традиций, индивидуализм в сельском мире, распыление земельной общины" [20, С. 58]. В отличие от "территорий-проливов" Восточной Европы в России контрмодернистские институции "второго крепостничества", не содействуя привязке страны впрямую к западному миру-экономике, тем не менее подпитывали внутреннюю западоцентристскую организацию государства и в свою очередь в ней обретали подкрепление.

Однако дело не только в том, что "европейские" черты великоимперской российской культуры должны рассматриваться в соединении с неевропейской социальностью. Подобное утверждение справедливо и для Восточной Европы, хотя туда сами культурные волны, зарождавшиеся в коренной Европе, доходили в порядке их вскипания: Возрождение, Реформация, Просвещение. В России же европейская культура распространялась в XVIII - XIX вв., подчиняясь скорее эндогенно-российским, чем собственным ритмам, в виде фантастического гетерохронного концентрата, на котором возникают незападные синтезы. Отсюда нескончаемые и неразрешимые споры о том, что в России считать за барокко, Ренессанс, романтизм, реализм и т.д. Тут на незападную социальность ложилась не просто западная культура, но ее причудливая, обвальная рецепция, каковую О.Шпенглер полагал "псевдо-морфозом" и которая из самой Европы делала "святую и страшную вещь" Достоевского, т.е. вещь неевропейскую.

Драматичнейшими моментами в российской истории велико-имперской фазы оказывались те, в которых устремление России в Европу порождало ответный выброс государственных энергий из Европы в сторону "острова". Так было, когда первая мировая война, развязанная в числе прочего русским походом в защиту Сербии, кончилась Брестским миром, тщетной попыткой Германии утвердиться на "проливах" впритык к кайме "острова". Так было и тогда, когда соучастие СССР с Третьим рейхом в уничтожении версальской кордонной системы привело нас во фронтальное соприкосновение с первой после Наполеона Пан-Европой, дав импульс к плану "Барбаросса" - проекту Европы не до Урала, так до Приуралья. Поразившие многих в последние годы медитации некоторых ультразападников на мотив "лучше, если бы победил Гитлер" обнажают, может быть, самый глубинный подтекст имперского "похитительства" - искус растворения "острова" в Европе-континенте, игру на грани самоуничтожения России. Имперство способно вывернуться навязыванием себя на содержание Западу, жаждой слиться, пусть и такой ценой, с "мировым цивилизованным сообществом", вплоть до совсем уж экстремистских мечтаний о выкраивании из западного фланга "острова" "маленького европейского государства", которое бы оказалось small and beautiful.
 

Почему не евразийство?

Говоря об отсутствии в великоимперский период России такой геополитической идеологии, которая не была бы причастна к мифу "похищения Европы", я не делаю ни малейшего исключения для евразийства. Оно полностью принадлежит очерченной выше традиции рассматривать Азию в определенные периоды как базу для наступления на Запад. В этом смысле классическая евразийская доктрина, сложившаяся в 1920-х среди части эмиграции, была законным детищем тогдашних геополитических обстоятельств, когда Россия, отодвинутая Версальской системой от Европы и лишь в ограниченной мере сохранившая доступ к днепро-дунайскому ареалу, тем не менее удержала в руках Среднюю Азию, грозно нависая ею и Сибирью над европейскими, прежде всего британскими, сферами влияния в азиатском мире. Здесь-то евразийство и подсказывало России искать союзников против "романо-германского шовинизма", что в общем не очень ново, - еще Павел I рассчитывал, вторгшись в Индию, поднять ее против англичан.

Попытки, скажем, Савицкого определять Россию через синтез "леса" и "степи", его же пропаганда автаркии "России-Евразии" для защиты от гегемонии "океана", как и тонкая идея хозяйственного "связывания соседств" в противовес конъюнктуре мирового рынка, ни в малой мере не означали поворота к островному паттерну. Ибо он же считал возможным по другим критериям относить к русскому пространству всю зону пустынь с замахом и на китайский Синьцзян. Отрицая всякую пользу России от Тихого океана, он одобрял не только завоевание черноморских проливов, но в будущем и прорыв к Персидскому заливу, а для начала 3-го тысячелетия вообще пророчил заполнение всего евроазиатского континента культурой "России-Евразии", с вытеснением культуры европейской в Северную Америку, коей она и должна будет ограничить свое распространение [21].

Идеологический эксперимент евразийцев был интересен попыткой разделить исторически слитые в российской геополитике западоцентристскую и континенталистскую установки, принять вторую, открестившись от первой. Этот эксперимент не удался по простой причине интеллектуальной неискренности: пафос противоборства с Европой в конце концов возвращал к идее аннексии ее пространств в ходе строительства Россией "единой храмины" континента. Провозглашая самооборону "континента" от "океана", евразийская доктрина простой трансформацией переводится в проповедь завоевания "мирового приморья", т.е. в теорию Маккиндера, мистифицирующую реальность "похищения Европы".

Я должен признать, что наши "новые правые" начала 1990-х, немало почерпнувшие у евразийцев, смогли стать на почву более надежную. Скрестив эту русскую традицию с идеями германской геополитической школы К.Хаусхофера, они преобразовали двусмысленный, мнимоизоляционистский, экспансионистский по существу антиевропеизм Трубецкого, Савицкого и других предшественников в "антиантлантизм", сами превратившись в друзей европейского почвенничества и потенциальных сподвижников германо-франко-итальянской Пан-Европы, в том числе и в ее возможном новом диалоге с Ближним Востоком и некоторыми другими платформами Евро-Азии. Собственно, это та самая роль, которую Хаусхофер предназначал СССР как союзнику Третьего рейха в своей приветственной статье 1939 г. по случаю советско-германского пакта [22]. Сходное будущее предрекает сейчас России И.Валлерстейн в своих прогнозах на XXI в. [23], и я не исключаю такого варианта, хотя не считаю его ни единственно возможным, ни лучшим для нашей страны. Он реалистичнее ортодоксальных евразийских спекуляций, но, замечу, требует иного взаимопонимания с Европой, несовместимого с прессингом на нее.

Очень похоже, что идеи Савицкого о разрастании "России-Евразии" до пределов большой Евро-Азии предвосхитили эволюцию советской большой стратегии, - если поверить американскому исследователю М.Мак-Гвайру, который, явно ничего не зная о русском евразийце, пытается по массе косвенных источников воссоздать планы нашего военного командования 1970-х и первой половины 80-х годов, когда в СССР была официально признана возможность следующей мировой войны без применения ядерного оружия [24]. Согласно Мак-Гвайру, целью войны должно было стать полное изгнание американцев из Евро-Азии и превращение ее целиком, включая в первую очередь коренную Европу, в сферу советской гегемонии. Сходство с "провидениями" Савицкого насчет грядущего собирания материка под руку "России-Евразии" и вытеснения Запада за Атлантику разительно. И особенно интересно, что в реконструкции Мак-Гвайра этот проект, доводящий до предела логику российского континентализма, мог бы допускать оккупацию США Восточной Сибири, т.е. сдачу русскими в борьбе за западные и южные приокеанские платформы значительной части трудных пространств изначального российского острова.

Сейчас сложно оценить достоверность этой реконструкции. Однако она ухватывает направление великоимперской геополитической динамики России, двигавшейся к самоотождествлению с Европой - к той "точке омега", где должны были исчезнуть раздельные российская и европейская платформы. Частью такого самоуничтожения "острова России" становится в картине Мак-Гвайра возникновение к востоку от нее взамен трудных пространств мощной геополитической силы - американо-сибирской державы. Ситуация XVII в., когда отчужденная от Европы Россия прорывалась своими авангардами на Тихий океан, как бы полностью инвертируется. Россия сливается с поглощенными ею платформами Европы, Ближнего Востока и Южной Азии (реконструкция допускает для России также вспомогательную битву за Китай, не по монгольскому ли следу?), зато Тихий океан едва ли не превращается в "море США" - наследника европейской социальности.

Будем относиться к гипотезе Мак-Гвайра как ко второй контрфактической модели, противоположной той, что была представлена мною в начале и разыгрывала вариант разворота России с XVII в. по сей день на восток и внутрь. Эти модели противостоят как предел континентализма России - пределу ее "островитянства", и вся российская история - зрелище движения между этими пределами, направленного до середины 80-х к максимальной континенталистской самореализации России, почти неотличимой от ее самоуничтожения. Но не случайно ли с 70-х, на этапе приближения к "мак-гвайровскому пределу" начинает неожиданно громко звучать голос русского изоляционизма с обертонами редукционистского "отречения от империи"? Выступления А.Солженицына, при всей иллюзорности его представлений о восточнославянском "братстве", впервые наметили дилемму, которую позже публицист П.Паламарчук свел в формулу "Москва или Третий Рим?". Но нужно было время, чтобы такая постановка вопроса начала хотя бы восприниматься серьезно. Как показала в тех же 70-х удачная пародия на Солженицына в поэме Д.Самойлова "Струфиан" с изображением "уездного Сен-Симона", вознамерившегося увести Россию "в Сибирь, на север, на восток, оставив за Москвой заслоны...", тогда это время не пришло.
 

Возвращение на "остров"

Как объяснить в этом свете переворот, происшедший в российском самоопределении за 3 - 4 года, в конце 80-х и начале 90-х? Сошлюсь на две возможные интерпретации. По одной, разделяемой и Мак-Гвайром, перелом подготовили: крепнущее у советского руководства с конца 70-х сознание экономической неделимости мира и невозможности построения мира-экономики, альтернативного капиталистическому; неподъемность расходов на готовность к мировой неядерной войне в условиях падения цен на нефть; надежды укрепить безопасность СССР, играя на расхождениях в западном блоке, противопоставляя Европу и США и пытаясь сблизиться с первой; вытекающая отсюда, зазвучавшая еще при Брежневе и подхваченная Горбачевым идея "общеевропейского дома", сперва как эвфемизм для мирного похищения Европы.

Иначе объясняет совершившееся И.Валлерстейн, видя за горбачевским поворотом осознание намечающейся глубочайшей реорганизации в западном мире-экономике с началом в 70-х, великой понижательной волны, предвещавшей конец американской гегемонии и обособление европейской платформы. На деле эти версии дополняют друг друга, мотивируя одна на макро-, другая на микроуровне генезис попытки под видом закладки "общеевропейского дома" сбросить на стагфлирующий западный мир проблемы "территорий-проливов" в обмен на доступ к новым технологиям.

Но редукционистские шаги к ограничению оборонительных обязанностей СССР собственными его территориями в сочетании с обозначившимся хозяйственным спадом на его землях запустили реакцию, которую еще в 1989 г. непросто было предугадать. В одной из работ я попытался описать ее механизм следующим образом. Отказываясь от диктата над "территориями-проливами", советским руководителям пришлось иметь дело с тем обстоятельством, что в глазах Запада Прибалтика, аннексированная в 1940 г., принадлежала не к базисным советским землям, но к системе сдаваемого региона. Тем самым в 1989 - 1991 гг. прибалтийские республики именно в силу нежелания западного истеблишмента и Горбачева ссориться друг с другом попадают сразу в две различные "структуры признания", европейскую и внутрисоюзную, различающиеся уровнем "неотъемлемых прав" их членов. Прибалтика образовала как бы шлюз между этими системами: наращивая - формально еще в рамках СССР - свой суверенитет до европейского уровня, ее республики давали стимул номенклатурам всех образований, внешних относительно российского ядра, подравнивать свой суверенитет под прибалтийский стандарт, вплоть до общего скачка осенью 1991 г. в независимость [25].

Я и сейчас не отказываюсь от этой модели постольку, поскольку она отражает принципиальное структурно-функциональное сходство в геополитике Евро-Азии между странами внешнего имперского пояса СССР, так называемыми народными демократиями и теми внутренними - в первую очередь западными, а во вторую южными - советскими республиками, которые со стандартной точки зрения изнутри Союза выглядели неотделимыми компонентами его государственного корпуса. На деле же и те, и другие исторически представляют однотипные "территории-проливы", способные в разные эпохи то включаться в "тело" России, то отслаиваться от него по стечению российской, региональной и мировой конъюнктур. На этих пространствах никогда не было твердых пределов для России, но не было и границ, навек закрепленных за нею. Вспомним о Привисленском крае в составе России начала ХХ в. и о готовности богемских панславистов в 1840-х гг. на российское подданство, а с другой стороны - об Украине в 1918 г. Разграничение внешних и внутренних "территорий-проливов" было столь же окказиональным, как граница на море, и в начале 1990-х Прибалтика стала медиатором между первыми и вторыми. Здесь же добавлю: бессмысленно упрекать большевиков в том, что, выделяя периферийные земли в республики с формальным правом выхода, они невольно готовили гибель "Великой России". Ведь большевики были свидетелями того, как вели себя эти области с 1917 г. по начало 20-х, хотя до того устройство Российской империи не провоцировало их никакими иллюзиями самоопределения.

Однако эту интерпретацию надо дополнить осмыслением той решающей роли, которую сыграла в демонтаже СССР конкуренция проектов российской государственности, представленных Горбачевым и Ельциным. Беспрецедентная в истории быстрота, с которой основной народ империи воспринял возможность своего вычленения из империи за счет резкого сжатия своей геополитической ниши и реализовал эту возможность, допускает три уровня объяснения. На самом поверхностном уровне будут лежать рассуждения о конъюнктурном перехвате демократами у почвенников, вроде В.Распутина, идеи "России без СССР" для устранения Горбачева. Но, произнеся слово "конъюнктурный", мы окажемся перед необходимостью с уровня банальных констатаций перейти на уровень более глубокий, где исследовалась бы сама редукционистская геополитическая конъюнктура, оседланная "демократией". Правда, можно попытаться избежать этого перехода - апеллируя, например, к теории "перепроизводства управления" А.Зиновьева, которая позволит применить к СССР конца 80-х годов одно из правил Паркинсона, а именно: бюрократическая структура, достигшая некоторого предела в своем росте, тяготеет к делению. Однако при таком толковании мы будем вынуждены игнорировать прямое перерастание советского отхода из Восточной Европы в процесс суверенизации республиканских номенклатур, не говоря уже о том, что и отката из Восточной Европы эта теория тоже не объясняет. Если мы не желаем удовольствоваться ответами из сферы демонологии, вроде ссылок на "предательство Горбачева", нам придется ограничить концепцию "перепроизводства управления" той сферой, которая ей принадлежит по праву, а именно: объяснением повышенной чуткости нашего бюрократическом контингента к геополитической конъюнктуре указанного времени.

Тогда на следующем уровне исследования совершившееся предстанет в традициях миросистемного анализа реакцией России на движение мировой понижательной волны, обострившее внутренний технологический кризис советской экономики, как его описывает теория технологических укладов, в частности, в варианте, разрабатывавшемся С.Ю.Глазьевым. Но мы все-таки не поймем, почему данное государство могло среагировать на подобный вызов таким иррационально быстрым сжатием, сбросом территорий, если не спустимся на последний, третий уровень - на уровень памяти России как геополитической самоорганизующейся системы. На этом уровне паттерн России-"острова", отложившийся в контурах РСФСР, которые казались "химерой" как нашим "имперцам", так и многим критическим либералам, предстанет в истинном своем значении постоянной, сохранявшейся с XVII в. альтернативы тому разрастанию России-"хартленда", каковое, будучи продиктовано комплексом похищения Европы, вело государство на грань взрыва геополитической идентичности в духе модели Мак-Гвайра. Тогда редукционистская конъюнктура рубежа 80-х и 90-х может быть оценена как ответ России на миросистемный вызов в форме переключения на "островной" паттерн, выводящего ее из описанного выше тупикового "пика" континентализма.

На первых порах смысл идущих процессов затушевывался западоцентристским либеральным мифотворчеством. Вспомним, как много интеллигентов приветствовало Беловежские соглашения за "отделение России от Азии", как осенью 1991 г. критические либералы "Века XX и мира" готовы были придавать рванувшейся прочь от Москвы Украине "роль интегрирующего фактора в русских землях" и "вес геополитического гаранта демократии в Евразии" [26]. Сегодня на фоне украинских и закавказских реалий происходящее может быть сформулировано в одном предложении: Россия, покидая "территории-проливы", отходит "к себе", на "остров", с предельным восстановлением дистанцированности от иных евроазиатских этноцивилизационных платформ.

Вместе с большевистской государственностью окончился весь 280-летний великоимперский западоцентристский цикл российской истории. Может быть, в будущем России еще суждено будет вновь распространяться на "территории-проливы", но произойдет это уже при ином состоянии мира... и, наверное, не на нашем веку.
 

Не в "Евразию", а к своему Востоку

Если протрезветь от чисто словесного "возвращения в мировое цивилизованное сообщество", отправной точкой любых наших геополитических стратегий по меньшей мере на ряд десятилетий должно стать признание и приятие того факта, что с согласия или даже по инициативе самой России пространства, долгое время предоставлявшие ей доступ к коренной Европе, к Балканам и к Среднему Востоку, сейчас актуализировались в новом качестве "проливов", отдаляющих нас от всех этих участков мирового приморья и прежде всего от Европы. Для нее самой утрата контактного соприкосновения с российским присутствием едва ли не намного важнее степени усвоения либеральных норм россиянами. Во всяком случае, нежелание многих европейцев видеть русских полноправными членами Совета Европы в контексте исторического опыта представляется значительно оправданней, нежели наше намерение туда попасть. Из самолюбия можно не соглашаться с германскими политологами Ф.Херольдом и П.Линке, говорящими о практической "изолированности" России [27]. Но здравый смысл заставляет солидаризироваться с теми российскими экспертами, которые подчеркивают нарастающую значимость Беларуси как относительно устойчивого моста из России на запад среди нестабильных и/или недружественных балто-черноморских пространств, - значимость, обусловленную невхождением России ни в какую более широкую континентальную систему, которая бы ей открывала выход в Европу [28].

Если вспомнить размышления В.Страды насчет исконной "диффузности" России, то опять-таки видим, что ее границы сейчас гораздо менее определены и очевидны, чем когда-либо за великоимперское время. Во всю толщу "проливов" Россия то перемежается с не-Россией, то размыто переходит в нее. К примеру, на юге переход к тревожному Среднему Востоку от тех российских районов, которые, по словам З.Бжезинского, из глубинных стали внешними, включает перетекание этой "новой внешней России" в "почти Россию" Северного Казахстана, а последней - в среднеазиатскую не-Россию с обильной русской диаспорой, и наконец, бои по кайме "проливов" - на таджикской границе в попытках защитить эту "нероссийско-почтироссийскую" ширь от революционных вторжений со средневосточной платформы.

Наивно мотивировать обращения Ельцина в последние два года к НАТО с призывом не расширяться за счет Восточной Европы стремлением избежать усугубления российской изоляции. Как будто она станет меньше в случае дискутировавшегося в последние годы и вполне возможного возникновения автономной "восточноевропейской Антанты"! Дело не в изоляции, а в том, что Россия при создавшемся положении вещей должна достаточно болезненно переносить любые движения Запада, толкуемые как попытки уменьшить пространственный зазор между российской и европейской платформами.

Попытаемся взглянуть на геополитическую ситуацию России в целом. После подключения стран ислама к боснийскому конфликту два огромных проблемных очага, сложившихся на начало 90-х годов, - средневосточный и днепро-дунайский - сливаются в одну конфликтную зону, постепенно разрастающуюся к северу и, возможно, уже дотягивающуюся до чешско-немецкого пограничья, где вновь замаячил вопрос о судетских немцах. Такой эволюции содействует общее положение в Восточной Европе, которая, стремясь снова стать периферией Запада, оказывается для него бесконечным источником головной боли, вызываемой массированным внесением в Европу нелиберальных политических практик - от югославских бесчинств до "коктейлей Молотова" в Берлине и недавних путчей егерей в Эстонии и службы охраны края под Каунасом. С учетом этой общей ситуации мы и должны рассматривать соотношение с российскими интересами фактора "конфликтного полумесяца" от Афганистана до европейского юго-востока.

Можно показать, что это соотношение в целом неоднозначно, различаясь в зависимости от того, о каком именно участке "полумесяца" идет речь. Так, исходящие от него импульсы создают для России революционную угрозу на юге, где наши земли и их жителей защищает в качестве буфера по преимуществу устойчивость существующих номенклатурных режимов Средней Азии и Казахстана. Между тем в европейской своей части "полумесяц", представляя все больше тягостных проблем для коренной Европы, вообще переживающей не лучшие времена, утверждает "островное" положение российской платформы, не позволяя Западу впадать в чрезмерную самоуверенность, обеспечивает нас в конце концов иммунитетом против любой мыслимой гегемонии со стороны Атлантики. Поэтому положение России диктует ей дифференцированный подход к проблемам международной стабильности: ей жизненно необходима стабильность на вторичных, среднеазиатских "территориях-проливах", мало интересующих мировое цивилизованное сообщество. А в то же время оптимальным вариантом для Российского государства применительно к очень заботящей это сообщество Восточной Европе оказывается смирение перед ее самопроизвольной "третьемиризацией" (laissez faire!).

Паттерн "острова России" означает полную инверсию геополитических приоритетов государства в сравнении с той их иерархией, которая характеризовала великоимперскую эпоху. На западных "территориях-проливах" центральная российская власть имеет кое-какие обязательства, но практически никаких перспектив, тогда как южные "территории-проливы", созданные собственно российской политикой, обретают повышенный оборонительный интерес - при условии отказа от любых попыток интегрировать их в геополитическое "тело" нашего государства, поставив Россию лицом к лицу со Средним Востоком. Со всеми оговорками насчет покровительства русским, обретающимся на обоих "проливах", указанные принципы, и только они позволяют использовать "проливы" по их геополитическому назначению для защиты нас и от революций, и от гегемоний.

И наконец, с переворачиванием иерархии приоритетов на первом месте в ней предстоит оказаться геополитике внутренней, нацеленной на развитие регионов "острова" в их природной и хозяйственной дифференцированности, особенно тех трудных пространств, которые сегодня выступают почти такой же неосвоенной Новой Россией, как в XVII и XVIII вв. В отличившем год 1993-й провозглашении новых республик уже не по этническим, но по сугубо региональным критериям мне видится пока что вовсе не "распад России как продолжение распада СССР" и не столько сопротивление регионов политике Центра, о чем склонна говорить оппозиция, но в первую очередь все та же естественная интериоризация геополитики страны вследствие ее перехода к "островному" паттерну. Отсюда крепнущее, по удачному выражению М.В.Ильина, "региональное державничество" с его установкой: "благо регионов - благо России" и исканиями в формах столь превозносившегося евразийцами "связывания соседств".

Однако федерализация важна не только сама по себе, но и как подготовительный этап к изживанию западоцентризма российского "острова". Зазвучавшие в 1991 г., в том числе и в столичной прессе, толки о сибирском сепаратизме; прогнозы бизнесменов, вроде Э.Тенякова, сулящих Уралу, Сибири и Поморью благодаря концентрации трудовых, сырьевых и энергетических ресурсов скорейший выход из спада в сравнении с Европейской Россией; внимание публицистов к растущему демографическому давлению Китая на наши границы; панические голоса правых и коммунистов о готовности США наложить руку на Сибирь, а Чукотку чуть ли не сделать своим штатом; укрупняющаяся политическая игра зауральских элит, отчетливо заявивших свою позицию во время сентябрьско-октябрьского кризиса 1993 г., - все это выражения той фундаментальной для наших дней реальности, что с устранением больших милитаристских целей на Западе восточные регионы начинают добирать недобранное за великоимперские века. Можно предвидеть, что в ближайшие годы они все крепче "потянут одеяло на себя", и геополитический фокус страны, быстрее или медленнее, эволюционно, с санкции и при содействии центрального правительства, или же революционно - в том числе, как вариант, через распадение и новое собирание России - будет смещаться на ее трудные пространства.

В начале века Потанин, доказывая необходимость признать за Сибирью колониальный статус, писал: "Вопрос решается не смежным или отделенным положением страны, а тем, входила ли страна в состав метрополии в момент образования государства в метрополии или не входила, и если не входила, а присоединена после, то после присоединения страны применялась ли к ней так называемая колониальная политика" [20, С. 52]. По второму пункту не может быть сомнения в колониальном типе многовековой эксплуатации Сибири. Но по первому пункту дело обстоит совершенно не так, как виделось Потанину, аргументировавшему тем, что будто бы Россия 700 лет существовала без Сибири. В отличие от аморфной, точнее, текучей в своих формах "Руси", Россия возникает в полноте необходимых и достаточных геополитических характеристик не при Рюрике и не при Иване Калите, а в течение XVI в., и последней среди этих характеристик стал выход русских в земли Заволжья и Зауралья. Россия не присоединяла Сибири - она создалась Сибирью так же, как маргинализацией Восточной Европы в системе западного мира-экономики. Границ, за которыми могла бы кончиться российская геополитическая идентичность, три: это полное срастание России с одной из соседних этноцивилизационных платформ, либо исчерпывающий охват "территорий-проливов", включая Левобережную Украину, коренной Европой, либо, наконец, раздробление российской платформы и появление вместо той ее части, которая приходится на трудные пространства, нового государственного образования.

Но здесь обнаружится один тонкий нюанс, если предполагать, что восточный массив отделится как целостное новое государство, а не кучей геополитической щебенки. В этом случае мы, конечно, могли бы говорить о развитии процесса по австро-венгерскому варианту и об "уничтожении" России в силу исчезновения государства, которое отвечало бы первому из выделенных мною признаков - не стало бы единой геополитической ниши русского этноса. Но, сравнивая участь двух гипотетически появляющихся на ее месте образований, условно - Московии и Урало-Сибирской Федерации (УСФ), мы убеждается в том, что их соотношение с паттерном российского "острова" окажется принципиально различным. Московия, несомненно, уже не будет Россией, которую мир знал с XVI в., - из-за существования УСФ. Но чем же она будет в таком случае? Разумно будет предположить, что она попадет в сферу притяжения коренной Европы, но, оставшись ей во многом чужеродной хозяйственно и социально, сползет в зону "территорий-проливов" со всеми последствиями: вспышками вражды с украинцами за Левобережье и Крым, обострением тяжбы с Латвией и Эстонией и т.д. В свою очередь, УСФ, перехватив часть стратегического потенциала, достаточную для сдерживания Китая, предстанет государством, у которого на западе окажутся "территории-проливы", отделяющие его от Европы, а на востоке все те же трудные пространства, - иначе говоря, государством, воспроизводящим в несколько уменьшенном виде исконный паттерн России. По-другому такой поворот событий мог бы быть описан, как "откусывание" нестабильной зоной "территорий-проливов" от России ее европейской части и сохранение России на востоке - в форме Урало-Сибири, на которую, как известно, не распространялся даже план "Барбаросса". Этот мысленный эксперимент, как представляется, хорошо показывает сегодняшнюю определяющую роль нашего востока в поддержании самоидентичности России. Надеюсь лишь, что он и останется мысленным.

Потому и в отношениях с национальными республиками оптимальная линия внутренней геополитики, думается, должна состоять не в неоевразийских спекуляциях на тему "российской суперэтничности", а в выработке договоров-компромиссов между Центром как политическим представительством всего острова и этими доминионами, с учетом обстоятельств и интересов каждого из последних таким образом, чтобы этот процесс облегчил смещение Центра во внутренние и восточные области, на земли Новой России. Впечатляющим вариантом мог бы выглядеть район Новосибирска, учитывая такие факторы, как расположение его на стыке Западной и Восточной Сибири, примерная одинаковая удаленность от обоих флангов "острова" - европейского и приморского, нахождение в срединной области между двумя крупнейшими волжско-уральским и восточносибирским поясами автономий, приближенность к стратегически важным южным "территориям-проливам" при одновременной великолепной прикрытости просторами "русского" Северного Казахстана, огромный экспертно-интеллектуальный потенциал Сибирского отделения АН и т.д. (3). Однако с учетом дальнейших перспектив и целей возможны доводы и в пользу какой-либо из лежащих еще восточнее старых сибирских столиц, более застрахованных от перипетий среднеазиатской экологии и демографии.

Ибо "островитянский" выбор России может быть лучше всего рационализирован как предпосылка для наведения ее геополитического фокуса не на "азиатский мир" и не на "диалог с исламом" ради нового континенталистского виража, а на тот свой восток, для которого исламские проблемы - далекий запад, а еще больший восток - уже обе Америки. Солженицын в своей морально-политической проповеди прозорливо, хотя малопривлекательно, заговорил об этих землях как о больной совести нашей государственности. Но в 1993 - 1995 гг. естественнее усмотреть в Новой России с ее неосвоенностью и нестерпимым очаговым хищничеством, легендарными ресурсами и экологической планетарной престижностью альтернативу, сохранявшуюся у нас 300 лет и содержащую такие аспекты, как и неотторжимую от проблем сибирской инфраструктуры новую постановку вопроса об Океане для "острова России", и новые отношения с Америками и той же старой Европой, и обретение себя нашей страной в мировом раскладе первой половины XXI в. Пока Средняя Азия нас хранит от Юга, восточный крен с опорой на Сибирь мог бы вывести Россию из ареала столкновения ислама с либерализмом, ставя ее вообще вне распри "имущего" и "неимущего" миров (4).

И не надо пугать россиян западной части "острова" "переброской ресурсов в Азию". Федерализм при серьезной децентрализации даже части бюджета, чего требовали сибирские областники с конца XIX в., в рамках легитимизации курса на внутреннюю геополитику высвободит активность европейских регионов России как нового внешнего фланга страны, симметричного Приморью на востоке: напомню о крепнущей уверенности в себе элит Черноземья с их выходами в Левобережье и Новороссию вплоть до предложений в осень 1993 г. о взятии шефства над российским Черноморским флотом. Политика России на западных "проливах" из державной становится частной геополитикой регионов, чувствующих за спиной солидарность "острова". Миссия же центрального правительства, если оно хочет быть чем-то большим, нежели посредником между регионами в согласовании их интересов и добывателем кредитов для их развития, должна бы состоять в санкционировании своей силой неизбежного при любых условиях сдвига российской оси. Иначе Москва встанет против той самой конъюнктуры, которая в 1991 г. гарантировала роспуск СССР. И выбирать придется между попытками имперского отыгрыша, чтобы гирей претенциозных целей на западе, юге или юго-западе уравновесить платформу, начинающую крениться к востоку, и чисто эпигонским тлением, которое едва ли даже окажется слишком затяжным.

Я кончу словами, каковые многим нашим экспертам должны представиться кощунством: для России сейчас очень хорошее время, дело только за политиками, которые это поймут.
 
 
 

 Примечания
1. Mackinder H. The Geographical Pivot of History. - "The Geographical Journal", #23, 1904.

2. Савицкий П.Н. Географические и геополитические основы евразийства. - Евразия: Исторические взгляды русских эмигрантов. М., 1992.

3. См.: Богомолов П. Шило на мыло. - "Правда", 17.IX.1993.

4. Гусейнов Г. Исторический смысл политического косноязычия. - "Знамя", 1992, #9. С. 191.

5. Ллойд-Джордж Д. Правда о мирных договорах. Т.1. М., 1957. С. 267.

6. Сказкин С.Д. Основные проблемы так называемого "второго издания крепостничества". - "Вопросы истории", 1958, #2. С. 97.

7. См.: Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира. М., 1992. С. 19.

8. Страда В. Есть ли будущее у российского государства? - "Русская мысль", 17.IV.1992.

9. Блестящий анализ см.: Демин А.С. Элементы тюркской культуры в литературе Древней Руси (к вопросу о видах связей). - Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада. М., 1974.

10. Трубецкой Н.С. "Хожение за три моря" Афанасия Никитина как литературный памятник. - Семиотика. М., 1983.

11. Цымбурский В.Л. Омонимия как ключ к исследованию идеологии (Термины "Евразия" и "евразийский" в двух геополитических традициях). - Межвузовская научная конференция "Язык в контексте культуры" (тезисы). М., 1993.

12. Ключевский В.О. Петр Великий среди своих сотрудников. - Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 216.

13. Ср. После распада СССР: Россия в новом мире (Доклад Центра международных исследований МГИМО: А.Загорский и др.). М., 1992. С. 18.

14. Bassin M. Russia between Europe and Asia. - "Slavic Review", 1991, #50, I, p. 9; Ключевский В.О. Императрица Екатерина II (1729 - 1796). - Ключевский В.О. Исторические портреты. С. 307.

15. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. М., 1983. Т. 25.

16. "Записка в ЦК РКП, 5 августа 1919". Цит. по: Волкогонов Д.А. Троцкий: Политический портрет.Т.1. М., 1992. С. 11.

17. См. Чепелкин М.А., Дьякова Н.А. Исторический очерк формирования государственных границ Российской империи (2-я половина XVII - начало XX в.). М., 1992. С. 78 и сл.; см. также интересные заметки д.и.н. В.Борзунова. "Гудок", 11 - 12.VIII.1993.

18. Свасьян К.А. Освальд Шпенглер и его реквием по Западу. - Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993. Т. 1. С. 122.

19. Тютчев Ф.И. Полное собрание сочинений. 8-е изд. Пг. [б.г.] С. 441, 474.

20. Потанин Г.Н. Областническая тенденция в Сибири. Томск, 1907.

21. Савицкий П.Н. Континент-Океан: Россия и мировой рынок. - Исход к Востоку. София, 1921. Кн. 1. С. 104 и сл. Он же. Миграции культуры. - Там же. С. 40 и cл.

22. Haushofer K. Der Nahe Osten im Vorschatten eurasiatischer Festlandpolitik. - "Zeitschrift fur Geopolitik", 1939, #16.

23. Wallerstein I. The Cold War and the Third World: The Good Old Days?//Fernand Braudel Center for the Study of Economics, Historical Systems and Civilisation. Binghamton (N.Y.),1990; комментарий к этой работе И.Валлерстейна см.: Фурсов А.И. Мир-системный анализ: интерпретация И.Валлерстайном периода 1945 - 1990 гг. (основные идеи и оценки). - "Восток" ("Oriens"), 1992, #3.

24. McGwire M. Perestroika and Soviet National Security. Wash., 1991.

25. Цымбурский В.Л. Понятие суверенитета и распад Советского Союза. - "Страна и мир", 1992, #1.

26. Павловский Г. К рассоединению Украины с Россией. - "Век XX и мир", 1991, #12. С. 27.

27. См. "Правда", 15.IX.1993.

28. Этап за глобальным. Национальные интересы и внешнеполитическое сознание российской элиты (Доклад независимой группы экспертов: А.Д.Богатуров и др.). М., 1993. С. 38.
 
Циклы "похищения Европы"
(Большое примечание к статье "Остров Россия") (5)

Я не возражала бы стать даже пешкой, лишь бы
меня приняли в игру. Хотя конечно, больше всего
мне бы хотелось быть королевой.
Л.Кэрролл. "Алиса в Зазеркалье"

Шумели в первый раз германские дубы,
Европа плакала в тенетах,
Квадриги черные вставали на дыбы
На триумфальных поворотах.
О.Мандельштам
 
 

Я рад перепечатке моей прошлогодней статьи "Остров Россия" в книге "Иное" - не только из-за возможности исправить некоторые описки первой публикации. Мне хотелось бы, во-первых, зафиксировать происшедшие за год уточнения моих взглядов на некоторые проблемы, затронутые в "Острове". А во-вторых, дополнительно аргументировать мою позицию по одному из разделов названной статьи, который вызвал больше всего споров.

Начну с уточнений. Я не стал бы сейчас так однозначно связывать генезис "проливных функций" у пространств Средней Азии и Казахстана только с их российским завоеванием в XIX в. и последующим русско-советским воздействием на здешние общества, включая, кстати, и насаждение здесь стереотипов национальной государственности. Сегодня я не меньше значения придаю положению этого ареала как периферии ислама в сравнении с арабо-иранским ближне- и средневосточным популяционным ядром этой цивилизации. Я не рискнул бы на генерализации типа тех, к которым прибегал наш евразиец Н.С.Трубецкой, приписывая тюркам упрощение ислама, сведение его к ясным схемам мировоззрения и практики за счет отказа от религиозного творчества и соответствующих ему форм жизненной активности, грозящих "душевному и бытовому равновесию" (6). Тем не менее очевидно, что Казахстан, а в Средней Азии именно тюркские республики (в отличие от Таджикистана с его тревожными тенденциями) образовали геополитические и цивилизационные "проливы" между Россией и Средним Востоком. В этих краях можно ждать сильных выплесков национализма и варварской ксенофобии, но южный фундаментализм тут едва ли себе найдет почву. Более того, есть резон полагать, что при успехах исламистов в Таджикистане именно национализм их тюркских соседей способен сдержать движение пожара к северу - в сторону России.

В этом плане тюркские образования "Центральной" - в сегодняшнем словоупотреблении - Азии обретают функцию, сходную с разделительной функцией вестернизированной Турции на стыке Ближнего Востока и Евро-Атлантики. Предрекаемое сейчас некоторыми идеологами возвышение "тюркского мира" будет на деле утверждением устойчивого цивилизационного междумирья между исламской платформой и двумя платформами северными: евроатлантической и российской.

Далее, в ареале, где сближаются платформы России и Китая, фактор трудных пространств сейчас начинает играть совершенно иную роль, чем в XVII - XVIII и даже XIX веках. Своей неосвоенностью, демографическим полувакуумом и товарным голодом эти земли затягивают в себя китайское население и китайскую экономику, так что "море" лесов на нашем юго-востоке лишь камуфлирует наползание китайской платформы на российскую. На деле вероятностью поглощения наших трудных пространств чужой цивилизационной экспансией с юга обозначается четвертая граница русской геополитической идентичности - в дополнение к тем трем, о которых я говорил в "Острове Россия". Однако ведь о "китайской опасности" сейчас у нас пишут и так немало, даже с излишней, хотя и симптоматичной истерией. Значительно меньше внимания наши политики и публицисты уделяют проходящему на стыке двух названных платформ поясу алтайских (тюрко-монгольских) народов, буддистов и исламистов, прямо продолжающему среднеазиатско-казахстанские "проливы". Частично (Синьцзян, Тува, Бурятия) этот пояс тянется по пространствам, которые юридически принадлежат России или Китаю, частично он представлен суверенной Монголией, и, наконец, после разрыва в Приамурье, резко усиливающего китайское давление на нашу платформу (несколько миллионов маньчжуров не делают там погоды), он находит этнорелигиозное и геополитическое продолжение на Корейском полуострове. При некоторых условиях активизация народов этого пояса по какую-то из сторон нашей с Китаем границы могла бы преподнести сюрприз, превратив эту территориальную полосу в реальный "пролив" между платформами, цивилизационно специфический относительно разделенных им миров. В судьбе этих земель могли бы сыграть в будущем исключительную роль встречные влияния объединенной Кореи и возрожденного Тибета. У истории есть что противопоставить китайскому движению в северо-восточную Евро-Азию.

Так край, который для Х.Маккиндера был глубочайшей сердцевиной континента, оказывается с точки зрения России лишь частью внешней полосы "проливов" между цивилизационными платформами - гигантской полосы, включающей Восточную Европу с Прикарпатьем и Приднестровьем, Закавказье с горным Кавказом, Казахско-Среднеазиатский край, далее "синьцзяно-корейский пояс" с ответвлением в виде Тибета. Собственно это и может быть названо "Евразией" - совокупность континентальных периферий, окаймляющих с тыла приокеанские платформы (европейскую и азиатские). Понятно, что, исходя из такого геополитического мировидения, я не могу принять недавно вы-сказанного В.Л.Каганским взгляда на Россию как на средоточие разных евроазиатских (европейской, исламской, китайской) периферий. В том- то и дело, что у каждой из этих платформ есть своя периферия, свой участок в "Евразии". Россия же, если глядеть с любой такой платформы, - земля, встающая по ту сторону периферии. Россия - не "Евразия", она - за "Евразией".

Таковы основные уточнения, которые я хотел бы сегодня внести в "островитянскую" модель российской геополитики (7).

А в дополнительном обсуждении, как выяснилось по отзывам на "Остров", нуждается предложенная мною интерпретация отношений России с Западом в XVIII - XX вв., отмеченных попыткою изживания нашего "островитянства". Это время было в "Острове" иронически названо веками русского "похищения Европы" (8). Данным определением я стремился с предельной броскостью выразить тот же синкретизм цивилизационных и геополитических характеристик, который заключается и в исходном для всей моей концепции понятии "этно-цивилизационной платформы". Великая цивилизация имеет свое популяционное ядро - группу народов (иногда это один народ) с собственной ареальной нишей в мировом раскладе. Для цивилизации Запада это - группа романо-германских народов, базирующихся по обеим сторонам Северной Атлантики и имеющих изначальные корни в Европе. Что случилось, когда элита России - государства, геополитически и цивилизационно сложившегося вне этого круга, - взяла да и объявила себя частью Европы, а свою страну европейским государством и пожелала вырвать признание своих претензий у элит Запада? Русские быстро убедились: кратчайший путь к удовлетворению этого желания, помимо имитации западных культурных форм, состоит в закреплении за Россией постоянного, неотменимого места в европейской политике, когда судьбы этого ареала, его расклад и баланс сил определялись бы потенциалом России и направленностью ее воли.

Сравним высказывания двух министров, ответственных за внешнюю политику России в XVIII в., - речь петровского канцлера Г.И.Головкина, славящего царя-преобразователя за то, что русские его трудами "из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены" (9), и похвальбу екатерининского канцлера А.А.Безбородко тем, как "при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела" (10). Очевидна прагматическая связь этих притязаний: если первая ступень на пути европейского самоутверждения России - "из небытия в бытие, в сообщество политичных народов", то вторая ступень - "ни одна пушка в Европе без позволения нашего...", тогда уж точно Россию никому не выдворить из "сообщества политичных народов". Неоправданны попытки некоторых западных авторов различать якобы благое явление "вестернизации" России, усвоения русскими западных ценностей и сомнительный в глазах Запада процесс ее "европеизации", силового включения в европейскую политику, в том числе через серии акций, направленных на ликвидацию пространственной обособленности России от платформы коренной романо-германской Европы. Эти феномены нераздельны: для России "быть Европой" прагматически значило быть силой в Европе, а "быть силой" легко переосмыслялось в "быть насильно".

С разных сторон вызвал возражения мой тезис о том, что европеизация России как акт спонтанного цивилизационного самоопределения ее элиты должна была по необходимости обернуться политикой, способной представлять и в какой-то момент представившей в глазах Запада прямую угрозу его безопасности. На эти возражения мне предстоит ответить серией статей, сейчас же я коснусь лишь одного из них, особенно существенного для проникновения в ту область русского коллективного сознания, которую можно назвать национальной историо- софией.

Мне неоднократно приходилось слышать утверждение насчет недопустимости вообще говорить о напоре России на Европу. Наоборот, именно русским будто бы всегда приходилось сдерживать напор Запада, а особенно в последние два столетия, когда западная цивилизация глобализовалась, стремясь овладеть ресурсами мировой Ойкумены. Каждый век, дескать, видел западных захватчиков, приходивших в Россию, тогда как войны русских против романо-германских народов всегда начинались как войны оборонительные. Возникает впечатление, что в восприятии утверждающих такое сюжетика взаимоотношений России с Европой в веках и даже различие между Россией и Киевской Русью выносятся за скобку. От истории остается серия изолированных, замкнутых на себя случаев, будто бы иллюстрирующих одну и ту же навязчиво повторяющуюся схему: покой России взрывается идущей извне "самородной" опасностью. Походы немецких "псов-рыцарей" и шведов против Новгорода в XIII в.; польская авантюра начала XVII в. с попыткой возвести польского короля на московский престол; Карл XII под Полтавой; Наполеон в Кремле; англичане и французы, бомбардирующие Севастополь; Брестский мир и интервенция Антанты; ужас 22 июня 1941 г. и план "Дропшот" - становятся с распадом исторической связи (так сказать "синтаксиса истории") вполне эквивалентными друг другу символами опасности, рвущейся из внешнего мира в отделенный от него мир России.

Лучший пример такой трансформации истории - заглавие книги академика Е.В.Тарле "Северная война и шведское нашествие на Россию" (М., 1958), несущее в себе целую программу толкования исторической перипетии. Война, начатая вовсе не Швецией, а Россией ради овладения выходом в Балтику и отвоевания нескольких былых российских городов, около 90 лет бывших под шведами (а сколько лет мы в XX в. держим Кенигсберг и Южные Курилы?), завоевательная война русских, ведшаяся в основном либо в шведских владениях, либо в союзной нам Польше и лишь ненадолго перекинувшаяся даже не на Россию, а на вассальную ей Левобережную Украину (11), - эта война в самом заглавии подается великолепно знавшим все обстоятельства Тарле не как успешное завоевание, а как отражение некоего "нашествия на Россию". Всем нам с детства помнится - "швед под Полтавой". Что же удивляться, когда наш современник В.В.Жириновский серьезно утверждает, будто Петр I "не шел вовне, а отбивал атаки шведов, он не захватывал чужие страны" (12)! Но все-таки каков национальный консенсус - Тарле и Жириновский!

Попытаемся восстановить "синтаксис" геополитических отношений России с Западом, начиная с первого вступления русских войск на платформу коренной Европы. Для этого выделим все дальнейшие случаи такого рода, наряду со встречными примерами вторжения западных государств на платформу России, а также с наиболее значительными действиями русских и западноевропейцев на "территориях-проливах". Скажу, забегая вперед: анализ этих данных выявляет за три века троекратное повторение однотипной событийной схемы из четырех ходов, где все вторжения Запада к нам, кроме Крымской войны, оказываются синтаксически изоморфными, составляя в каждом цикле содержание одного и того же, а именно второго хода. Сейчас я представлю события по циклам и ходам, а сводную интерпретацию дам по окончании обзора.
 

Цикл I

Ход A. После Полтавской победы Петр I отвергает предложение Карла XII кончить войну передачей русским выхода в Балтику. На так называемом третьем этапе Северной войны (1710 - 1718) Петр не только временно оккупирует шведскую Финляндию (шаг, симметричный отбитому вступлению шведов на Украину), но также шлет контингент русских войск в Европу на помощь своим союзникам (Дании, Саксонии и Ганноверу) против германских владений Карла. Такое "проецирование силы на Запад", поднимая европейский престиж России, вместе с тем пробуждает беспокойство в европейских державах и вызывает нежданные осложнения между Петром и его союзниками.

За 90 лет после Северной войны русские без всякой корысти для себя участвуют в четырех войнах на платформе коренной Европы или на принадлежащих ее государствам участках "территорий-проливов". Сперва это - Семилетняя война 1756 -1763 гг., от театра которой Россию надежно отделяли Польша с Курляндией. Россия, как союзница Австрии и Франции против Пруссии, временно оккупирует Восточную Пруссию и на несколько дней берет Берлин. Затем в 1799 г. она в коалиции с Австрией по чисто идейным мотивам воюет против революционных Франции и Швейцарии, с территориями которых опять же никогда не соприкасалась и не могла соприкасаться. Знаменитые в стратегическом и тактическом отношении, но политически абсолютно бессодержательные походы Суворова, Итальянский и Швейцарский, своим блеском лишь испортили отношения России с союзной Австрией. Наконец, в 1805 - 1807 гг. Александр I по столь же "идеальным" соображениям проводит вместе с Австрией и Пруссией две провально окончившиеся войны против Наполеона. Как следствие, ранее далекая от российских границ наполеоновская империя оказывается к ним вплотную. По Тильзитскому миру, бывшему, как писал Н.Я.Данилевский, "разделом Европы" (13), Россия обязуется - вместе с отстраняющим ее от романо-германской платформы размежеванием сфер влияния - следовать враждебному курсу Наполеона против Англии.

За тот же столетний срок, наряду с участием "из чести" в описанных европейских играх, Россия отторгла от шведов сперва Прибалтику, после (с подачи Наполеона) Финляндию, уничтожила вассальную автономию Украины, заняла Крым, поделила Польшу с Австрией и Пруссией, а также провела четыре войны против Турции (спровоцированных самими турками) и при этом продвигалась шаг за шагом к Придунавью и Средиземноморью. Как бы проецируя в будущее эти успехи, оформляются "греческий проект" Екатерины II и конкретизирующий его план раздела Турции с европейскими державами по польскому образцу, затеянный Павлом I и руководителем его внешней политики Ф.В.Ростопчиным - в видах компенсировать Россию за разочаровывающее рыцарство итало-швейцарской кампании: по этому плану на российскую долю приходились Молдавия, Румыния и Болгария (14).

Итак, в военной политике России по ходу А данного цикла проступают две линии. Одна, прагматическая, постоянно приближает Россию к Европе посредством включения в геополитическое тело России все новых участков "территорий-проливов". В этом своем разрастании Россия долго не сталкивается впрямую с коренной Европой - пока наконец раздел Польши не ставит наших владений впритык к владениям немецкоязычных великих держав. Вторая линия, условно скажем - "идеалистическая", представлена большими войнами вдали от российских пределов за баланс Европы или подавления европейских революций, войнами безо всякого расчета на приращение страны или иную материальную выгоду (15).

Ход B. Комбинация этих двух линий дает понятный результат: вползание "из чести" в европейские дела порождает в Европе выплеск агрессии против нас, а прагматическая экспансия оборачивается политической ликвидацией "проливов", прикрывавших нас от Европы. Франция Наполеона стоит у сдвинутых к западу российских границ, да еще имея на Россию "зуб" за прежние контры. Нарушение Александром I тильзитских условий (вмешательство в германские дела Наполеона, тайная торговля с Англией и т.д.) становится стимулом к наполеоновскому походу 1812 г., в глазах русских - "нашествию двунадесяти языков", классическому образцу "панзападной" агрессии против нас.

Ход C. Отразив в патриотическом экстазе посягательства Наполеона, Россия начинает, вопреки советам прагматика Кутузова, войну за "освобождение Европы". Оная война, уже после русского лидерства в антинаполеоновской коалиции, после победы и взятия Парижа, едва не переходит в другую - в войну Александра I в 1814 г. против всей "освобожденной" Европы (включая и вчерашних союзников, и побежденную Францию) за Польшу, которую "освободитель" требует себе целиком в награду. Польшу он в конце концов получает за малые уступки соседям - австрийцам и немцам, а провозглашенная им система Священного Союза делает из этого царя, как потом и из его брата Николая I, гегемонов большей части Германии: местные князья взирают на них как на своих сюзеренов. Между тем, выступая в континентально-европейском ареале "международными жандармами", хранящими статус-кво, оба эти царя в стремлении проложить России путь в Средиземноморье ведут прагматическую игру с дестабилизирующими силами балканского революционного национализма: идеалисты-консерваторы на Севере, прагматики-революционеры на Юге, они давят на Европу и будоражат ее и в той, и в другой своей ипостаси.

В 1848 -1849 гг. идеализм "революциефобов" берет верх: войска Николая I вступают в Австрию для подавления венгерской революции и в защиту законной власти Габсбургов, вопреки призывам российских прагматиков, особенно Ф.И.Тютчева, использовать революционную ситуацию для уничтожения Дунайской империи и полного включения всех славянских областей Восточной Европы во владения России.

Ход D. C 1820-х годов крупнейшие государства романо-германского мира - Англия, Австрия, наконец, и Франция - переходят к политике сдерживания России, внушая определенные иллюзии полякам, но главным образом противодействуя русским планам в отношении Турции и Балкан (16). Полновесным ответом на двойной ("идеалистический" и прагматический) русский прессинг: и на хлопоты о европейском балансе, и на борьбу с революциями, и на славянские игры, и на жажду теплых морей - становится Крымская война. Начавшись с занятия русскими войсками основной части нынешней Румынии, она кончается отбрасыванием нашей страны от Средиземноморья и дунайского региона объединенными англо-франко-итальянскими силами при полном сочувствии Австрии и всей Германии. Правда, попытка Запада в начале 1860-х ультиматумами вытолкать Россию из восставшей Польши и части Прибалтики кончилась безуспешно, в основном из-за особой политики пруссаков.

Зато в 1870-х рецидив российского движения к Балканам солидарно обуздывается на Берлинском конгрессе Европой, постаравшейся, чтобы, освободив балканских славян от турок, русские не забыли уйти (во всех смыслах) из освобожденного края. Так 1870-е оказываются своеобразной кодой к первому циклу "похищения Европы" - кодой, вклинившейся в первую евразийскую интермедию, о которой ниже. С конца этого десятилетия англо-турецкий оборонительный союз, а затем и Тройственный союз немцев, австрийцев и итальянцев полностью закрывают нам путь на Запад и Юго-Запад. Так что Вильгельм II был в своем праве, когда, дружески деля между собой и Николаем II океаны, себе брал Атлантический, Николаю оставляя Тихий.
 

Цикл II

Ход A. С середины 1900-х, сделавшись одной из держав-учредительниц Антанты, Россия выходит из первой евразийской фазы, казалось бы, восстанавливая шансы и на престижное самоутверждение в Европе, и на возрождение прагматического Восточного вопроса о Дарданеллах. Как писал поэт,

"Мы старый решаем вопрос:
Кто мы в этой старой Европе?
............................
И что же! Священный союз (так! - В.Ц.)
Ты видишь, надменный германец?
Не с нами ль свободный француз?
Не с нами ль свободный британец?"

В.Брюсов
 

Роль России в возникновении Первой мировой войны - не путать с развязыванием войны! - надо оценить совершенно непредвзято. Как известно, провокационная локальная война Австро-Венгрии против сербов выросла в войну общеевропейскую через три ступеньки эскалации. На первой ступени Россия объявляет как демарш мобилизацию против австрийцев, но, не имея плана частичной мобилизации, а только всеобщей, она устремляет свои огромные резервы в направлении к обеим - и австрийской, и германской - границам. Тут в действие вступает германский план фон Шлиффена, и эскалация переходит на вторую ступень. Этот план возбранял немцам войну на два фронта, ибо до начала борьбы всерьез с русскими надлежало разбить французов ударом через нейтральную Бельгию. Но с появлением германской армии в Бельгии Англия присоединяется к России и Франции: оказывается достигнута третья ступень эскалации (17). Локальный конфликт смог вырасти в великую войну из-за воплощения нашего покровительства сербам в план всеобщей мобилизации и стыковки последнего с планом фон Шлиффена по другую сторону границы, приведенным нами в действие и врубившим в полную мощь механизмы войны. На входе эскалации и на ее верхних уровнях решающую роль играла агрессия немецкоязычных государств. Но связаны были эти уровни исключительно акциями России с ее идеалистическим пафосом принадлежности вновь к европейскому "священному союзу", Entente cordiale, и вместе с тем прагматической, карпато-балканской и восточносредиземноморской озабоченностью, толкавшей нас навстречу Европе; точно в напоминание салтыков-щедринского афоризма о глуповских выгонах, непосредственно соседствовавших с византийскими. Как отмечает советская "История Первой мировой войны", австрийцы и немцы сделали все, чтобы Россия предстала виновницей (18), - но ведь и она этому нимало не воспротивилась, наслаждаясь своей полной правотой в глазах союзников. Она снова была в Европе!

Борьба двух военно-политических линий, "идеализма" и прагматизма, на этот раз проявилась в развертывании русскими военных действий - в распределении нашим командованием под осень 1914-го сил и внимания между двумя частями Западного театра. Наступление против восточно-прусской группировки немцев, как известно, осуществлялось исключительно в поддержку бьющихся на Марне союзников и в ущерб блестяще начатым действиям в Прикарпатье, на недобранном в 1815 г. и давно интересовавшем Россию галицийском участке "территорий-проливов".

Ход B. Попытка через "священные союзы" с европейцами причислиться к "обществу политичных народов" кончилась в 1910-х сходно с тем, как и столетие назад, только хуже - из-за перенапряжения и внутренней заварушки. На попытку России, уже потерявшей Польшу и основную Прибалтику и дважды революционно сменившей власть, хитроумно выскользнуть из войны "без аннексий и контрибуций" она получает от "надменного германца" Брестский мир, включивший весь ареал "территорий-проливов" в зону центральноевропейской гегемонии, охватившей местами на юге и часть собственно русской платформы. А со стороны "свободных француза и британца" - интервенцию под предлогом не допустить превращения России в германскую сырьевую базу. Как и в начале XIX в., мы в нашем прагматическом аннексионизме слишком уперлись в Европу с ее внутренней борьбой, одновременно по нашему коалиционному идеализму принимая на себя излишние для неевропейского государства обязательства. Снова такая политика при первом серьезном сбое - а сбой 1915 - 1917 гг. был куда значительнее тильзитского! - оборачивается европейским нашествием на Россию: как "идеалисты", мы напрашиваемся на удар, а как прагматики, лишаем себя от него защиты.

Только теперь против нас шла не Пан-Европа, сплоченная вокруг озлившегося на нас гегемона: Россию пытались раскроить два лагеря, продолжавшие между собою ту европейскую войну, из которой большевики рассчитывали эмигрировать восвояси. На этот раз европейское расширение на восток было сорвано сразу и кризисным внутренним разделением Евро-Атлантики, и трайбалистским самоопределенческим восстанием "территорий-проливов", далеко отодвинувшим Россию и Европу друг от друга, затопляя их окраины.

Ход C. Частью этого "восстания проливов" стали локальные коммунистические революции 1919 г. в Венгрии и Словакии, сокрушенные румынами и чехами, а также агрессия Польши, сильнейшей из стран вновь коституировавшегося "проливного ареала", против Германии и России - в отношении России провалившаяся. Все эти события подтолкнули большевиков (после изгнания европейских войск из России и еще до окончания в ней гражданской войны) на бросок к Карпатам и Висле, вошедший в национальную память как поход "Даешь Варшаву, даешь Берлин!". Наказание зарвавшихся поляков и предполагаемое Лениным насаждение у них Советской республики неоспоримо должны были стать разведкой боем в направлении реализации открыто пропагандируемого Л.Д.Троцким и другими проекта "Соединенных Штатов Европы". Не зря Троцкий величайшим недостатком Рижского мира с Польшей от 1921 г. считал лишение нас доступа к германской границе (19). Следующей и последней попыткой большевиков в том же ключе стала сорвавшаяся революция 1923 г. собственно в Германии.

"Соединенные Штаты Европы" были идеократическим революционным проектом, сравнимым по престижности для молодого российского режима с консервативным проектом Священного Союза для Российской империи в XIX в. Что же касается заявлений большевиков-западников насчет удела России вновь стать после победы революции в Европе смирным отсталым государством уже в рамках социалистического европейского сообщества, то поимеем в виду: идеология российского похищения Европы легко сползает к пафосу "почетного самоубийства" России через ее слияние с платформой "политичных народов". Инкриминируемая троцкистам всеми кому не лень готовность якобы принести Россию в жертву европейской революции в этом смысле мало чем отличается от подавления в годы Священного Союза прагматических "национальных интересов" страны в Юго-Восточной Европе и на Балканах в пользу европейской идеи, - до сих пор вызывающей гнев у "державников" вроде В.Кожинова.

Ход D. Поддержка Польши Антантой в 1920 - 1921 гг. имитирует в ослабленном виде заступничество Европы за Турцию против нас в середине прошлого века, а "чудо на Висле" в 1920 г. и провал германской и болгарской революций в 1923 г. обозначили абортивный исход нового похитительского цикла. Откат России с части "проливов" был значительнее, чем за 70 лет до того, обернувшись в партийной жизни крушением троцкизма, а на уровне идеологии - поворотом к построению социализма в одной стране и к стратегии "осажденной крепости". С середины 20-х наступает вторая евразийская интермедия, и мэтр геополитики К.Хаусхофер в эту пору в своих обзорах мировой панорамы рисует Россию как государство, по своим интересам вполне погрузившееся в Азию.
 

Цикл III

Ход A. Хотя Версальская система своими кордонами надежно закрыла не только Европу от русской революции, но и Россию от сильных держав Запада; хотя с ближайшей из этих держав - Германией - отношения по 1933 г. были весьма теплы, а в Локарно (1925 г.) немцы решительно воздержались гарантировать участие в каких бы то ни было западных акциях против России, однако же со второй половины 20-х большевики не устают предрекать приближение новой войны. Не преуспев в середине 30-х с попыткой включиться в европейское устройство через антигерманский Восточный пакт, СССР в конце того же десятилетия, после краха Австрии и Чехословакии, приблизившего германские границы к советским, бодро солидаризируется с Третьим рейхом в разрушении версальских структур. Перефразируя Брюсова, скажем:

Мы снова решали вопрос:

Кто мы в этой старой Европе?

Поделив Польшу с Германией (вот и граница, желанная Троцкому!) и аннексировав Прибалтику, СССР смыкается наконец с воздвигающейся Пан-Европой "нового порядка", и не по ее вине он не смог себе вернуть наполеоновского подарка - Финляндии. Однако совершенно не внушает доверия гипотеза В.Суворова-Резуна о подготовке Сталиным в 1941 г. большой агрессии против Германии ради "освобождения" и советизации Европы. Это какая-то проекция на 41-й год советских военных планов 70-х. По своим сверхцелям для советской стороны пакт Молотова - Риббентропа мало чем отличался от литвиновской идеи Восточного пакта, который бы позволял нам двинуть в Европу войска при намеке на агрессию Германии против любого из ее соседей. Обе версии сходились в одном: Россия стремилась вернуться в разобщенную Европу через какую-то из мыслимых форм новой Entente cordiale.

Кризис обозначился быстро. Претензиями касательно Юго-Восточной Европы, Балкан и Дарданелл Сталин острее, чем некогда Александр I, поставил под вопрос раздел сфер влияния, а заняв Бессарабию (т.е. повторив ход того же монарха от 1812 г.) СССР, и без того неумеренно привязавший германскую экономику к своей обилием поставок, теперь подступается к "жизненно важным" для Рейха румынским нефтяным месторождениям. Осенью 1940 г. Молотов протестовал против германских гарантий Румынии. Прошлое отзывалось русской оккупацией Молдовы и Валахии в 1806 - 1812 гг. и нашими боями против австрийцев на румынской реке Серет в Первую мировую войну. В глазах Гитлера его советский союзник превращался в последнюю надежду Англии (20).

Ход B. Цикл повторялся: вновь, как в XVIII - начале XIX в., политически "отменяя" обозначившиеся "территории-проливы", подступая к Европе вплотную, повязывая себя обязательствами перед гегемоном нового европейского порядка и вступая с ним в споры, ставящие выполнение этих обязательств под вопрос, Россия шла навстречу войне. Преддверием европейской агрессии и на этот раз становятся сбои в российской политике: неудавшаяся попытка поглотить Финляндию, диссонансы на переговорах Молотова с Гитлером осенью 1940-го, бесплодность советских демаршей весной 1941 г. во время германских акций на Балканах. И опять европейская - уже и евро-атлантическая - распря подхватывает Россию, и Пан-Европа тянется к Волге, возбуждая русских на "священную войну".

Ход C. Как и в предыдущих циклах, отбрасывание западной интервенции сменяется российским нашествием на Евро-Атлантику - нашествием, по виду грандиознее предыдущих. Через систему сюзеренитета, позднее закрепленную Варшавским договором, а еще позднее прозванную доктриной Брежнева, СССР вполне возобладал над "территориями-проливами", включая не только доминионы Австро-Венгрии, но и те германские, прусские и саксонские земли восточнее Эльбы, которые принадлежали к "проливам" в незапамятные времена второго крепостничества, уже давно втянувшись в коренную Европу. Хотя вопрос о Дарданеллах решить не удалось, советский военный флот неутомимо маячил в Средиземноморье - никогда еще Россия не была силой настолько европейской, как в третий приступ "похитительства" после Священного Союза и оборвавшегося "Даешь Берлин!" начала 20-х.

Ход D. Не надо здесь много говорить о сдерживании СССР Западом и системе евро-атлантической безопасности, в частности охватившей Турцию; о рассмотренном в "Острове России" феномене нашего "инвертированного западоцентризма", который в конце концов привел к истощающей глобализации мировой активности СССР, дошедшего и до такого состояния, когда он "с кем хочет, с тем и граничит"; о выпадении из-под нашего протектората Югославии и Албании, отнявшем у нас позиции на Адриатике; о германских, венгерских, чешских, польских потрясениях, о фактическом ускользании от нас Румынии; о "хельсинкском процессе", о нефтяном надломе 80-х, о казусе Горбачева, восточноевропейских революциях и конце ОВД; наконец, о нынешнем отводе Россией войск с Запада на собственную ее платформу, получившем от публицистов прозвание "бегом марш из Европы".

Видим определенно: семантика четырех синтаксически изоморфных ходов во всех трех циклах однотипна, при всем разнообразии - впрочем, тоже относительном - исторических перипетий, каждый раз ложащихся все в тот же метасюжет. Во время хода A Россия разрушает пространственные преграды, отстраняющие ее от романо-германской Европы, и, параллельно, вовлекается в союзы, заставляющие ее кидать свой потенциал на весы европейского, а наконец, уже и евро-атлантического баланса. Так подготавливается ход B, наступающий при каком-то сбое в этой российской стратегии - проявляется ли этот сбой поражениями в войнах 1805 - 1807 гг., тупиковой военной ситуацией 1917-го г. или обнаружившейся слабостью СССР среди финских лесов в 1939 г. Содержанием хода B становится встречный поход Европы на Россию, прокатывающийся по "территориям-проливам" и начинающий захлестывать собственно русскую платформу. Этот поход бывает в двух вариантах. Либо его организует держава - гегемон Запада, раздраженная российским вмешательством в европейские дела; либо же силы, противоборствующие в евро-атлантическом мире, порознь, как конкуренты, вторгаются в Россию, перенося на ее землю свою распрю и обретая среди здешних элит свою агентуру (сравним отношения большевиков в 1917 -1918 гг. с немцами и австрийцами и разделение в ту же пору белого движения на группировки прогерманские и верные Антанте).

Следствием оказывается ход C: русское сопротивление интервенции после ее надлома переходит в контрпоход, Россия захватывает и подчиняет "территории-проливы", местами проникает на земли романо-германской Европы, перед которой встает видение русского домината. Ход D сводится к тому, что Запад сдерживает Россию то холодной, то - в исключительном случае - горячей войной, пока мы не отступаем к себе на длительное время (от 10 - 15 лет до полувека), ослабляя давление на европейскую платформу. При исчерпании каждого "похитительского" цикла наблюдаем возникновение "серых", не контролируемых вполне ни Россией, ни Западом зон на "территориях-проливах", участков перманентного неблагополучия. Таковы независимые и квазинезависимые балканские образования, возникающие в 1850-х, а также и конце 1870-х и узаконенные Берлинским конгрессом; такова вся "версальская" Восточная Европа 1920-х и 30-х; сходную картину этот ареал являет и в наши дни.

В истории отношений европейских государств между собой и с миром афро-азиатским, как и в прошлом азиатских платформ, нам, пожалуй, не найти ничего, подобного такой цикличности. До начала XVIII в. ее не обнаруживаем и в нашей истории: скажем, отражение поляков и шведов в начале XVII в. не переродилось ни в какую русскую угрозу Западу. В политике США известное чередование периодов внешней ангажированности и изоляционизма, отличаясь хронологической ритмичностью (21), не дает повторяемости событийной, сюжетной. Применительно к России наоборот - здесь изоморфные, событийные циклы, отмечающие эпоху "похищения Европы", протекают в неодинаковых временных ритмах, то ускоренных, то замедленных. Первый цикл (с 1710-х по 1850-е и с кодой в 1870-х) наиболее растянут. Второй (с середины 1900-х по первую половину 1920-х) крайне спрессован - считать его начало с франко-русского соглашения 1891 г. едва ли правомерно. В нем ходы C и D лишь намечены и не вполне отчетливы в абортивной ускоренности протекания, уже частично совмещаясь с началом последующей интермедии. Третий цикл (со второй половины 1930-х по начало 1990-х) имеет среднюю продолжительность, хотя в нем ход D сильно растянут. Различие в скорости протекания циклов и отдельных ходов, по-видимому, должно быть связано с особенностями хозяйственной и военно-политической динамики тех эпох в истории Запада, на которые приходится каждый новый приступ возобновляющегося российского "похитительства".

Как я уже говорил, дополнительным критерием для выделения циклов является их размежеванность более или менее длинными евразийскими интермедиями, когда при снижении активности России на европейском и средиземноморском направлениях растет ее вовлеченность в дела Средней и Центральной Азии и Дальнего Востока.

Евразийская интермедия 1 охватывает срок со второй половины 1850-х по середину 1900-х. На это время пришлись покорение Средней Азии и первая попытка под 1885 г. продвинуться в Афганистан; многочисленные русские экспедиции в Монголию и Тибет; в начале этой интермедии стоит занятие русскими междуречья Уссури и Амура, а под конец - экспансия в Корее и Маньчжурии и русско-японская война. Пределы интермедии кладут наши соглашения с Англией и Японией в 1907 - 1912 гг., установившие границы азиатским интересам России и отметившие наш поворот к Европе в контексте Антанты. В плане культурном об этом времени прозорливо писал Мандельштам, как о "домашнем периоде русской культуры", который "прошел под знаком интеллигенции и народничества", о поре "отпадения от великих европейских интересов, отторгнутости от великого лона, воспринимаемой почти как ересь". Он датировал эту эпоху, "начиная с Аполлона Григорьева", - для нас это значит: с Крымской войны (22). Это время горчаковского сосредоточения России и победоносцевской ненависти к Европе; время, когда народники прокламировали "некапиталистический путь", Достоевский призывал русских найти себе новую судьбу в Азии, а Толстой потрясал православие проповедью своеобразного "буддизированного" христианства.

Евразийская интермедия 2 - это 20 - 30-е годы, время включения в уже созданный СССР Средней Азии, ее национально-территориального межевания и подавления басмачества, превращения Монголии в советский протекторат, ангажированности в Китае и дальневосточных битв с Японией, в том числе на монгольско-китайской границе. Как уж говорилось, это "эпоха социализма в одной стране", - но в такой же мере золотой век эмигрантского евразийства. Все говорит об окончании этой евразийской интермедии где-то к началу 40-х: и настороженное отношение Сталина к революции Мао Цзэдуна; и ограниченность вовлечения СССР в корейскую войну по сравнению с Китаем; и та легкость, с которой наши вожди шли в 1950-х на отказ от многих военных дальневосточных приобретений (уступка Китаю Дайрена и Порт-Артура, готовность вернуть Японии часть Южных Курил). Похоже, война с Японией в 1945 г. была войной "не по фазе", оправданная лишь как реванш за 1905 г., но реванш скорее демонстративный, успокаивающий самолюбие, нежели материальный. Эта победа скорее должна была закончить незакрытые счеты на Дальнем Востоке - никаких перспектив в то время она не открывала.

Само по себе наличие продолжительных евразийских разрывов в нашем напоре на Европу (Евро-Атлантику) позволяет установить важнейший факт: нарастание напряжения между Россией и Западом в последние три века никогда не начиналось с открытого вызова Запада нам, с того, чтобы силы коренной Евро-Атлантики вторглись на контролируемые нами "территории-проливы". Всегда в начале цикла стоит наш вызов, даже тогда, когда со стороны Европы задолго планировался ход B. Так, биограф Гитлера Й.Фест отмечает, что для агрессии против России-СССР фюрер стремился предварительно дать нам оккупировать часть Промежуточной Европы (толкнув нас сделать ход А). И уж несомненно, что приходу Пан-Европы под Москву и на Волгу в огромной мере способствовало решение Сталина избавиться от буферной Польши в любом ее виде (23). Но сам этот русский вызов на начальной стадии цикла - во время хода А - никогда не выглядит антиевропейской агрессией. В это время Россия навязчиво, часто себе в ущерб стремится оказывать союзнические услуги Западу ради одного лишь присутствия на европейском "театре славы", между тем прибирая к рукам "проливные", "серые" территории, делающие по мере их русификации нашу западную границу все европеистее. Иначе обстоит дело в период, соответствующий ходу C, уже после западной агрессии. Тогда возможны и готовность Александра I воевать со всей Европой за Польшу, и "Даешь Варшаву, даешь Берлин!", и планы войны, "как ядерной, так и обычной", за изгнание американцев из Европы и Азии. Взбуханию российского гегемонизма всегда предшествует западная интервенция, но саму эту интервенцию столь же неизменно предваряет и подготавливает наше навязчивое присутствие в делах этого субконтинента из жажды геополитически избыть наше островитянство. Мы всегда оказываемся "в плохое время и в плохом месте": и эти плохие время и место для русских - европейская платформа периода акме евро-атлантической цивилизации и ее первичного надлома. Это - не наши время и место, независимо от того, как конкретно к нам относится мир, с которым мы себя пытаемся отождествить.

А на разных ступенях наших "похитительских" циклов мы видим разницу в реакции Запада. Реакция прямого отторжения и отбрасывания России, типичная для хода D в каждом цикле и для начала евразийских интермедий (Крымская война, ультиматум Запада во время польского восстания 1860-х, в какой-то мере Берлинский конгресс; а через цикл - блокада начала 20-х, нота Керзона, антирусский дух Локарно), сменяется к концу интермедии и во время хода А в следующем цикле стремлением тех или иных евро-атлантических государств утилизовать в своих видах эту напрашивающуюся в игру чужеродную силу: напомню франко-русский договор 1891 г. и создание Антанты, соответственно германский и англо-французский зондаж России-СССР в конце 30-х. Между прочим, цикличностью собственных ответных отношений Запада к России, их обычным потеплением в интермедиях, может во многом мотивироваться замечательная терпимость демократий к сталинскому режиму "осажденной крепости", сменяющаяся с середины 40-х, по ходу С, совсем иным отношением к СССР - сокрушителю Третьего рейха.

История лишила русских наилучшего для них варианта, когда бы некое непредставимое бедствие напрочь уничтожило Европу, дав нам возможность развивать свою собственную цивилизацию под самозваным именем "европейцев". Подобно тому как ликвидация варварами Римской Империи дала византийцам, помеси греков с переднеазиатами, право навешивать на свою цивилизацию "ромейский", т.е. римский, титул, без оглядки на те цивилизационные обязательства, которые он мог бы потребовать при ином состоянии "латинского мира".

Как же оценить наше время, годы "бегом марш из Европы"? Весь период за Хельсинкскими соглашениями 70-х, отмеченный афганской войной, а после ликвидации СССР боями на таджикской границе; наблюдаемое с начала 90-х болезненное переживание русской общественностью южнокурильского вопроса и "ползучей китаизации" Приморья; пропаганда Жириновского и интеллигентская мода на евразийскую фразеологию, проникшая наконец и в язык официальных лиц России; назревающая проблема Северного Казахстана - все эти приметы, казалось бы, должны свидетельствовать о начале евразийской интермедии 3 в нашей геополитике. В пользу такой оценки говорило бы и очень медленно спадающее напряжение "холодной войны", переходящей в войну "теплую", по речению А.А.Зиновьева, и постоянно долетающие из сообщества "политичных народов" голоса - то о необходимости международного контроля за каждым использованием российских солдат-миротворцев, то о неизбежности для Запада дать гарантии против России ее соседям, то о желательности образовать из территорий, сброшенных Россией, некий ей противовес и т.д. Для всех начал евразийских интермедий подобное типично - тянет духом Парижского мира и духом Локарно.

Если все идет, как шло в предыдущие три века, подчиняясь все тем же ритмам, чего нам следовало бы ждать в наступающем веке?

Сперва тянулась бы евразийская фаза 3, заботящая Россию Приморьем, Средней Азией и регионом, где сближаются платформы Индии, Китая и Среднего Востока. Затем настал бы четвертый "похитительский" цикл, инспирированный развитием отношений между государствами-лидерами Евро-Атлантики. Ход А состоял бы в нашем сближении с той из сил мирового центра, которая объявит о необходимости "сильной, демократической России" для глобального равновесия и даст знать, что не была бы против включения в сферу влияния, а то и в состав "сильной, демократической" (по исторической памяти) некой части восточноевропейских "территорий-проливов". Разумеется, такое благоволение оказывалось бы России в перспективе привлечения "сильной, демократической" к блоку, направленному против другого евро-атлантического гегемона или против натиска на Евро-Атлантику с Юга. После некоего сбоя России на этом пути настал бы час хода В, несущего проекцию Западом силы на Россию скорее в варианте 1918, чем 1812 или 1941 г., т.е. с устремлением сил Евро-Атлантики на дележ и освоение разных российских регионов, появлением у державных конкурентов союзников и групп поддержки среди российских элит и т.д. Если бы центростремительные силы в России преодолели этот кризис, то ход С перевел бы его в новый прилив агрессивного наступления России на Евро-Атлантику, гегемонистского "собирания" континента ради "избытия на будущее подобных угроз" и т.п. Так было бы и так будет, если великая эра русского европеизма еще не окончена и нас не отпустила дурная бесконечность "похитительства". В частности, именно такую динамику нам сулят доктрины наших "новых правых" с их идеями "евразийского, антиатлантистского гроссраума".

Но нетрудно разглядеть и признаки, опровергающие аналогию между нынешней эпохой и другими евразийскими фазами. Такие фазы всегда характеризовались движением русских на юг, в направлении к азиатским платформам, - сейчас же мы видим едва ли не более массовую миграцию русских, покидающих прежние южные республики СССР. Вся евразийская проповедь "диалога" со среднеазиатами споткнется о то, что скоро в самой Средней Азии с русской стороны некому будет вести этот диалог. Жириновского с его "бросками" на юг подвело его обычное чутье к веянию времени. При нынешнем росте бытового расизма в России многие согласятся с лидером ЛДПР в трактовке юга как некой опасности для нас. Но мало кто захочет бороться с этой опасностью, инкорпорируя ее источники в саму Россию и занимаясь полицейским умиротворением миллионов азиатов. Правдоподобней, что нынешние тенденции потянут в том направлении, которое 60 лет назад предчувствовал и прочертил наш славный богослов Г.В.Флоровский, писавший: "...всю русскую Азию... необходимо узнать и освоить, понять ее государственный смысл и вес, - но это должно в последнем счете вести к оформлению и укреплению восточной границы России" (24). Сюда же относится и написанное мною выше о "синьцзяно-корейском поясе".

Нас ждет, по-видимому, не евразийская интермедия 3, но период пространственного отвердения нашей этноцивилизационной платформы в контраст с евразийской межцивилизационной полосой. Это - время, которое я скорее назвал бы "контревразийской фазой". Открывается ли здесь также и возможность оборвать карму нашего европеизма с его "похитительскими" приливами?

Вообще в структуре рассмотренных циклов можно наблюдать следующие - не скажу, закономерности - особенности, небезынтересные для обдумывания нашего будущего. Во-первых, наше продвижение на Запад по ходу А в каждом цикле становится все более куцым. В 1905 -1915 гг. мы не приобрели ничего нового, по сравнению с циклом I, и наши планы так же, как тогда, не простирались дальше Дарданелл. Наконец, в 1939 -1940 гг. мы лишь частично восстановили приобретения первого цикла, утерянные в 20-х. Кроме того, в третьем цикле намного убывает степень коалиционного вовлечения России по ходу А в дела коренной Европы: вопреки ожиданиям Гитлера, Сталин совершенно не намеревался вступать в войну с Англией. Ясно, что именно в цикле I ход А составил максимум нашей экспансии в западном направлении, возможный на этом ходу.

Далее, европейский встречный напор на Россию (ход В) при одинаковой безуспешности тем не менее от цикла к циклу становится пространственно шире, охватывая все большие площади русской платформы. Что касается хода С, то во втором цикле он был слишком резко укорочен, поэтому ограничимся сравнением по циклам I и III. Это сопоставление обнаруживает неизмеримо меньшую глубину нашего прямого интервенционистского проникновения в Европу в XX в. (в первый раз взяли Париж, во второй - остановились на Эльбе). Конечно, на этот раз российская зона влияния вобрала в себя значительную часть "австро-венгерских" и иных придунайских пространств, чем осуществились некоторые честолюбивые мечты прошлого, но нельзя упускать, что эта экспансия совершалась через систему сюзеренитета, тогда как в собственно геополитическое тело России была включена лишь Восточная Пруссия.

Наконец, для хода D характерен постоянно от цикла к циклу возрастающий откат России с "территорий-проливов": после 1850-х Россия постоянно теряет то, что приобрела в первом цикле, и на своем западе мало-помалу стремится к допетровским контурам.

Между прочим, подобное наблюдаем и в отношении евразийских фаз-интермедий. В евразийской фазе 1 Россия не только овладела Средней Азией, но вступила разведывательными экспедициями в подлинную Центральную Азию, с Тибетом и Монголией (не смешивать с тем, что мы нынче зовем "Центральной Азией" с подачи среднеазиатов и казахов!), а заодно обняла своим влиянием значительную часть Восточного Китая. Странный, если вдуматься, интеллектуальный ход Х.Маккиндера, полагающего великий хартленд (ключ к господству над Материком) примерно в Монголии и вместе с тем трактующего как владычицу хартленда Россию, объясняется на деле просто - формированием теории Маккиндера в самом начале XX в. на высшем всплеске нашего первого геополитического евразийства со знаменитыми центральноазиатским хождениями Пржевальского, Козлова и др.

Во время второй евразийской фазы были лишь в некоторой, довольно ограниченной степени восстановлены достижения первой. Наступающее контревразийское время будет ознаменовано ограничением российского присутствия в Средней Азии и стремлением сохранить приморские и восточносибирские позиции перед китайским нажимом. По итогам циклов и фаз мы можем констатировать убывание от цикла к циклу как масштабов "похищения Европы", так и размеров последующего евразийского всплеска. Эта тенденция оказалась в цикле III затушевана масштабностью нашего дисперсного интервенционизма по всей Ойкумене в противовес ставке Запада на ограничение наших возможностей в Евро-Азии. Наш империализм почковался десантами в Никарагуа и Анголу, между тем как его подорванные европеистские и континенталистские корни уже очевидно засыхали. Так подготавливалось возвращение на "остров".

Кроме того, надо сказать несколько слов о феномене раздвоения российской внешней политики XVIII - первой половины XIX в. между прагматикой и "идеализмом". Я не могу солидаризироваться с некоторыми нашими теоретиками (в том числе с А.А.Кара-Мурзой), видящими здесь выражение имперской заидеологизированности, побуждавшей правителей России пренебрегать национальными интересами. Ничего подобного мы не обнаружим в истории иных империй, будь то Британская или Австрийская. Зато эта наша особенность имеет четкую параллель в общеизвестном противоборстве "идеалистической" и "реалистической" парадигм американской политики XX в. Я утверждаю, что в обоих случаях эта особенность обусловлена фактической дистанцированностью обеих держав от реального географического пространства тех регионов, с судьбой которых они идеологически связывали свою, отсутствием у них с этими регионами "тотального геополитического поля". Природу нашего внешнеполитического идеализма еще в конце XVIII в. точно сформулировал Ф.В.Ростопчин, перечислявший войны, в которых "все европейские державы подвержены были опасности неоднократно лишиться - иные части, а другие всех их владений, Россия же - никогда ничего: но со всем тем во всех ее трактатах с иностранными державами она принимала на себя обязанность помогать или войсками, или деньгами, а часто и ручательство их владений" (25). Однако то, что в войнах первого цикла по ходу А Россия не рисковала потерять "никогда ничего", как раз и объясняется ее отстоянием от мира, частью которого она себя объявляла. На деле же и американский, и российский опыт показывает, что государства, колеблющиеся в выборе между "идеалистическим" и "прагматическим" вовлечением в дела некоего региона, всегда имеют перед собой также и "третью альтернативу" - изоляционистское самоустранение от дел данного региона вообще. И эта "третья альтернатива" неизменно присутствует как возможность в самоопределении двух великих "островов", физико-географического и цивилизационного, Северной Америки и России.

Нетрудно заметить, что от цикла к циклу разрыв между нашей "прагматической" и "идеалистической" активностью на Западе снижается сообразно с возрастающим масштабом напоров Евро-Атлантики на Россию во время хода В. В цикле III вообще весь "идеалистический интервенционизм" был вынесен в третий мир. Полицейские же акции СССР в восточноевропейской сфере его влияния, вроде "экспедиций" в мятежную Венгрию и "диссидентствующую" Чехословакию, оказывались сугубо реалистически обусловлены "прифронтовым" характером этих государств, боязнью сразу же их потерять в случае военного наступления Запада. Синдром 22 июня 1941 г., память о грозном движении коренной Европы к Москве и Волге не оставляли возможности для обычного в прежние века "островитянского идеализма" российских европейских игр, когда страна в них не слишком рисковала. Возникло положение вещей, при котором присутствие русских впритык к Европе оказывалось и все более прагматичным, почти лишенным собственно престижного привкуса бескорыстной прикосновенности к "центру цивилизации", а в то же время непрямым, опосредованным системами "народных демократий" и раскиданных по ним военных баз. Все свелось к тому, что мы худо-бедно держали крайне мягкий сюзеренитет над "проливами", обнаруживая абсолютную неспособность (несмотря на все попытки особой политики в отношении Германии и Франции) как-то воздействовать на расклад полностью отторгнувшей нас коренной Евро-Атлантики. А между тем слабость нашего реального владычества над "территориями-проливами" проявлялась в элементарном обстоятельстве: в то время как усилия наши концентрировались на передней линии обороны, более тыловые области, вроде Румынии, могли демонстративно ускользать из-под нашей эгиды (26).

Сжатие России начала 1990-х, снова вполне сделав ее "островом", вернуло ей возможность "идеалистической" политики в Европе (какова, например, вся наша нынешняя политика на Балканах). XVIII век как бы только начался.

Я не верю в новый четвертый цикл "похищения Европы"... И, однако, я страшусь его, с той его чудовищной неорганичностью, которую он способен представить своим плевком против конъюнктурного ветра мировой и русской истории.

"Идеалистическая" линия нашей политики XVIII и первой половины XIX в., сплошь построенная на коалиционных играх, побуждавших русских двигать войска туда и тогда, куда и когда это нужно было союзникам, пользуясь их территориями как плацдармами и, однако, оставаясь вполне чуждыми минуемым по пути землям, - эта "идеалистическая" линия, взятая изолированно, дает нам тип русского геополитического "европеизма без континентализма" и без территориального разрастания, тип "престижной", т.е. бескорыстной и неблагодарной, маеты. Как "идеалисты" русские западники могли и могут обретаться вне Европы, мня себя ее "островитянами", европеистский же прагматизм нас делает экспансивными континенталистами, хотя вечно искушаемыми самоотдачей чужой истории.

Так вот какой выбор перед нами встанет в XXI в.: признать наш уход из Европы как решение, вычленяющее Россию с ее прагматикой из пространств континента; снова предстать захватчивыми континенталистами-прагматиками, для Запада опасными, а значит и интересными (тем самым повысив на время внимание "мирового цивилизованного" к Большому театру и русской литературе); или изображать из себя "европейцев вне Европы" на бесплатной службе у того же "мирового цивилизованного", часто рискуя оказаться перед миром глупцами по опрометчивости наших ангажементов. Но, выбирая любой из двух последних вариантов или их комбинацию, надо помнить: за ходом A, возвращающим нас в Европу, должны с высочайшей вероятностью последовать дальнейшие ходы все того же "похитительского" четырехтактовика. Хотим ли мы прокрутить его еще раз?

(1) "Паттерн" здесь понимается как самовоспроизводящаяся структурная схема, обеспечивающая распознаваемую устойчивость объекта или явления во множестве его вариантных воплощений. (2) Да, кстати, и серия договоров с Китаем в 1858 – 1860 гг., принесшая нам земли за Амуром, точно так же оказывается на хронологическом перекрестье крымской катастрофы и англо-франко-китайской войны 1856 – 1860 гг. (т.н. "второй опиумной войны"). (3) В конце сентября 1993 г. представители Верховных Советов сибирских республик и Малых советов восточных областей предлагали Руцкому и Хасбулатову в борьбе с Ельциным перенести резиденцию Верховного Совета России в Новосибирск. Оппозиция бездарно выбрала обреченный путь "битвы за Москву".(4) Я не намерен обсуждать здесь антиутопии, изображающие массированное вторжение фундаменталистских полчищ из Передней Азии в Европу, ибо не вижу намека на близость подобной фантасмагории в современном благополучном мире, где Иран пользуется американскими бомбардировками Багдада для карательных экспедиций на иракские земли, а палестинцы договариваются с Рабином под израильскую канонаду в Ливане. Назад
(5) Данная часть публикации выполнена при финансовой поддержке Интерцентра. Назад
(6) Трубецкой Н.С. О туранском элементе в русской культуре. // Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн. М., 1993. С. 64–66.
(7) Приложение этой модели к сегодняшней политической прагматике, "довлеющей дневи злобе его", см.: Цымбурский В.Л. Метаморфоза России: новые вызовы и старые искушения. – Вестник МГУ. Серия 12, 1994, # 3, 4.
(8) Эта формула мною почерпнута из названия книги: Варес П., Осипова О. Похищение Европы, или Балтийский вопрос в международных отношениях XX в. Таллин, 1992. Авторы имеют в виду аннексию Прибалтики в 1940 г. – якобы поглощение части коренной Европы русско-советским пространством. Я же исходил из того, что пакт Молотова–Риббентропа – лишь частный эпизод в трехсотлетней европеизации России. Прибалты никогда не вправе будут чувствовать себя даже в относительной безопасности, пока русские будут смотреть на себя как на "народ Европы", отодвинутый независимой Прибалтикой от центра "своей" цивилизации.
(9) См.: Соловьев С.М. Публичные чтения о Петре Великом. М., 1984. С.123 и сл.
(10) Цит. по: Ключевский В.О. Императрица Екатерина Вторая (1729–1796). / Ключевский В.О. Исторические портреты. М., 1990. С. 313.
(11) Украина в начале XVIII в. – даже земли, "воссоединенные" с Россией на Переяславской раде, – вовсе не воспринималась самими русскими в международно-правовом отношении как часть России. Попытку Петра I после измены Мазепы трактовать украинские земли в этом качестве современники рассматривали в своем роде как перегиб. Об этом недвусмысленное свидетельство – указ Петра II от 16 июня 1727 г. о передаче малороссийских дел как относящихся к отдельному государству из Сената в Иностранную коллегию. (12) Жириновский В.В. О судьбах России. Часть II. Последний бросок на юг. М., 1993. С. 29 и сл. (13) Данилевский Н.Я. Россия и Европа. Москва, 1991. С. 446.
(14) Записка графа Ф.В.Ростопчина о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования. – Русский архив. Год 16-й, кн.1, 1878. С.109.
(15) В "Острове" я уже писал и не буду повторяться, что сама прагматическая линия (скажем, грезы о Дарданеллах) обусловлена представлением о Западе как "центре Ойкумены". Прагматизм здесь, например, у Ростопчина или Данилевского, собственно, в пафосе обладания высокоценным пространством – и не более.
(16) Поразительно, что некоторые отечественные и зарубежные авторы до наших времен называют российское стремление к расчленению Турции "мифом" (см., например, Кожинов В.В. Тютчев. М., 1994. С. 322 – вслед за А.Тэйлором). Словно не было плана Павла I с Ростопчиным, словно притязания этого плана, включая фразеологию ("Турция – больной человек Европы") и требования передачи Румынии и северной Болгарии во власть России, не были воспроизведены частично в знаменитых беседах Николая I с британским министром иностранных дел Дж. Абердином (1844 г.) и послом Великобритании в России Г.Сеймуром (1853 г.), а частично в личных заметках Николая, датируемых концом 1852 г. (см.: Зайончковский А.М. Восточная война 1853 –56 гг. Т.1, Приложения, СПб., 1908. С. 357 и сл.; The New Cambridge Modern History, Vol.10, Сambridge, 1960, p. 470).
(17) История первой мировой войны. Т.1. М., 1975. С. 217–223.
(18) Там же. С. 219.
(19) Троцкий Л.Д. Моя жизнь. Т. 2. М., 1990. С. 194. Ср. высказывания советских военных лидеров тех лет:
– "Назревавшие события на этой реке (Висле. – В.Ц.) представлялись очень веским вкладом в развитие международной революции". (Шапошников Б.М. На Висле. М., 1924. С. 22);
– "Из Восточной Пруссии, когда мы соприкоснулись с ней, к нам потекли сотни и тысячи добровольцев... Германия революционно клокотала и для окончательной вспышки только ждала соприкосновения с вооруженным потоком революции" (Тухачевский М.Н. Поход за Вислу. Гл. 8 "Революция извне" // Тухачевский М. Поход за Вислу. Пилсудский Ю. Война 1920 года. М., 1992. С. 62).
(20) Фест Й. Адольф Гитлер. Т. 3. Пермь, 1993. С. 230 и сл.
(21) См.: Шлезингер А. Циклы американской истории. М., 1992. С. 71.
(22) Мандельштам О.Э. Барсучья нора. // Мандельштам О.Э. Собрание сочинений в 4-х томах. Т. 2. М., 1991. С. 271.
(23) Фест Й. Указ. соч. С. 139, 201.
(24) Флоровский Г.В. Евразийский соблазн. // Россия между Европой и Азией... С. 257.
(25) Записка графа Ф.В.Ростопчина... С. 108.
(26) Надлом глубинной установки на геополитический европеизм выразился не так даже возвращением столицы в 1918 г. в Москву под натиском Европы (ход B цикла II), – что в конце концов можно мотивировать тогдашними временными требованиями безопасности, – сколько отсутствием в годы нового "имперского возрождения" (цикл III) каких бы то ни было проектов нового смещения политического центра империи на запад. Максимум военно-технического нажима на Европу соединился с деградацией установки, лежащей в основе этого натиска, – отсюда и дух скуки, витавший над нашим имперством последние десятилетия СССР.

 
Геоэкономический взгляд на русскую геополитику предложен в концепции Александра Неклессы, анализирующего структуру глобализованного мира. По его мнению, современное мировое "разделение труда" создает четкое членение мира на экономические макроструктуры - в зависимости от "модернизированности" экономики и места в глобальном сообществе. Высокоразвитый богатый "Север", он же "Запад", экономически и политически доминирующий, вступает в стадию "постиндустриальной культуры", в которой главным предметом производства являются высокие технологии, идеи и т. д. Место промышленного лидера переходит к "новому Востоку", азиатским, прежде всего - тихоокеанским странам, пережившим и переживающим "экономическое чудо". "Юг", расположенный преимущественно по Индоокеанской дуге, испытывает муки провалившейся модернизации или же проедает естественные ресурсы, прежде всего - нефть. После распада СССР находится в состоянии неопределенности Евразия, ищущая "русский проект", который позволил бы вернуть утраченное место в мире. Нововведением современной эпохи являются трансгеографические структуры: "квази-Север" - армии глобализации, международных дельцов, чиновников и всех, чье благосостояние зависит от новой финансовой и виртуальной "постэкономики"; и "глубокий Юг"-  зона распада цивилизационных структур, деградации "провалившихся государств", господства терроризма и криминалитета. В качестве геоэкономического "российского проекта" Неклесса выдвигает концепцию формирования "гипер-Севера" в противоположность постмодерному "квази-Северу" превращение России в зону сверхинтенсивного научно-технического развития и технологий будущего. Эта идея "сверхмодернизации", превосходящей западные инновационные достижения, все более привлекает внимание тех, кто занят идеологическим творчеством, как единственная, оставляющая России шанс на выживание в геополитическом соперничестве.

PAX OECONOMICANA:
гэоэкономическая система мироустройства
Александр Неклесса

Философия экономики – область знания, в современном мире оказавшаяся в весьма драматичном положении. Знамения времени - стремительная прагматизация, технологизация не обошли стороной и экономическую науку: все более заметно сужение ее предметного поля, в результате чего она начинает иной раз смотреться как некий специфический набор банковских прописей. Складывается впечатление, что реальная задача современной экономикс лежит не столько в области фундаментальной науки, сколько в сфере универсальных технологий и стратегий поведения в условиях ограниченности и противоречивости нашего знания о глубинах экономического космоса. Этот дефицит особенно ощутим в переломные моменты истории, когда рушатся многие устоявшиеся парадигмы, и становится ясно, что экономика (наряду с политикой, идеологией) есть феномен культуры. Возможно, нынешнее состояние мирового хозяйства было бы лучше понято, откажись экономика от сознательных и подсознательных претензий на статус естественнонаучной дисциплины, вспомни она о своих гносеологических корнях, осознай себя вновь частью этики и политики, то есть сферы целеполагания и правил поведения. Возможно, нынешнее состояние мирового хозяйства было бы лучше понято, откажись экономика от сознательных и подсознательных претензий на статус естественнонаучной дисциплины, вспомни она о своих гносеологических корнях, осознай себя вновь частью этики и политики, то есть сферы целеполагания и правил поведения. Иначе говоря, - ведись обсуждение фундаментальных экономических проблем в интенсивном взаимодействии с актуальными философскими и культурологическими дискуссиями.

I. PAX ECONOMICANA
1.
Новый мир рождается на наших глазах. Существующая система интернациональных связей - этот всемирный концерт, основанный на межгосударственных отношениях и кодифицированный международным правом - пребывает в некотором замешательстве. Zeitgeist, “дух времени”, мало-помалу отходит от нее, перемещаясь к новому классу международных систем, к динамичным и изменчивым субъектам мирового хозяйства, чьи подвижные очертания, проходя в иной плоскости, не совпадают с государственными границами, да и взаимоотношения не определяются и тем паче не исчерпываются дипломатией на правительственном уровне.

Реально утверждающийся на планете порядок все отчетливее проявляет себя как порядок экономический - Pax Economicana. Глобальная экономика – это свершившаяся мировая революция нашего века, и она же становится повсеместно правящей системой. Подобное коренное изменение можно описать достаточно внятной формулой: если раньше мировая экономика была ареной, на которой действовали суверенные государства, то теперь она – достаточно автономный персонаж, оперирующий на поле национальных государств. Однако появление уникального глобального субъекта не привело к одновременному удалению с поля прежних игроков. Возникла эклектичная реальность, более сложная и даже парадоксальная в своих проявлениях, сочетающая яркие и характерные черты обеих систем. При этом, естественно, происходит кардинальный сдвиг в привычных способах проекции власти.

Экономика меняет внутреннее содержание, ей уже тесно в рамках прежних смысловых конструкций. Она начинает проявлять себя не только как способ хозяйствования, но и как доминирующая система управления обществом: как политика, и даже идеология наступающей эпохи, становясь, по сути, новой властной системой координат... В результате привычные геополитические императивы почтительно уступают место реалиям геоэкономическим.

Силовые маневры эпохи уже не связаны ни с завоеванием территорий, ни даже с прямым подчинением экономического пространства противника. Они скорее нацелены на навязывание окружению своей политической воли и видения будущего, на установление и поддержание желаемой топологии мирохозяйственных связей, на достижение стратегических горизонтов, определяемых геоэкономической конкуренцией, на упрочение либо подрыв той или иной системы социально-экономических ориентаций...

Столкновение стилей и форм хозяйствования, соперничество основных центров мирового развития, социальные и финансовые коллизии, непростые взаимоотношения между региональными сообществами – все это драматичные игры нашего времени, которые сводят использование военной силы более к угрозам ее применения и рамочной демонстрации возможностей, нежели к полномасштабной реализации боевой мощи. Но параллельно в мире разворачиваются нешуточные, хотя зачастую и невидимые геоэкономические битвы, в ходе которых на планете складывается новая реальность, другое мироустройство.

Что же такое нынешний глобальный мир, формирующееся транснациональное сообщество, глобальная экономика? Ответы на все эти вопросы далеко не столь элементарны, каковыми они представляются на первый взгляд. Распространенные толкования и трактовки глобализации нередко являются своего рода fables convenues. Однако iи транснациональное сообщество, ни глобальная экономика, очевидно, не есть некое универсальное предприятие всего объединенного человечества. В мире сейчас возникает нечто существенно иное, чем просто единый хозяйственный организм планеты.

2.
В рассуждениях на тему глобализации вообще и глобальной экономики в частности присутствует все же немало расхожих штампов и мифов, которые, не вполне подтверждаются статистикой уходящего века, а иной раз прямо противоречат ей. Например, что касается якобы последовательного роста внешнеторгового оборота по отношению к производству или доли вывоза капитала от ВВП либо движения трудовых ресурсов в течении XX века. На самом же деле процессы и глобализации, и диссоциации носят отнюдь не линейный характер, косвенно свидетельствуя о реальной сложности мира и неоднозначности процессов, в нем происходящих.

Социальная организация эпохи Нового времени, судя по всему, достигла своей вершины, глобализации - хотя это определение и не получило в те годы распространения – где-то около первой мировой войны. (К тому моменту планету поделили также границы транснациональных империй, в которых “никогда не заходило солнце”.) Затем – на протяжении всего “последнего” столетия - человечество было ввергнуто в пучину конкурирующих версий нового мироустройства: российской, германской, американской… И, заодно, - яростного состязания мировых идеологий, пришедших на смену мировой религии.

Удельный же вес внешнеторгового оборота, и доля вывоза капитала, о которых упоминалось выше, также достигли своего максимума непосредственно перед первой мировой войной. Затем динамика этих показателей шла по синусоиде, дважды снижаясь после мировых войн, вновь достигнув прежнего высокого уровня лишь в середине текущего десятилетия, когда тема глобализации, кажется, обрела второе дыхание. Однако начало и конец нынешнего столетия – более чем различные вселенные… Нынешняя глобализация – это, пожалуй, совсем иная историческая модель: вместо гаснущей идеи универсальной христианской цивилизации – проект глобального (планетарного) присутствия современных центров силы, их выраженное намерение управлять развитием всего мира.

Интернационализация производственных и торговых трансакций сейчас в значительной мере связана с особым феноменом – миром ТНК и операциями, осуществляемыми между их филиалами. На сегодняшний день число подобных корпораций превысило 53 тысячи, численность их дочерних филиалов – 450 тысяч. Появляется и новый класс ТНК – мультикультурные, глобальные… Параллельно, в среде национальных экономик происходит сложный и многогранный процесс образования социально-экономических коалиций и союзов. (Тут невольно вспоминается былое разграничение карты мира пунктирами колониальных империй, а затем - военно-политических блоков). Так что реально протекающий сейчас процесс обустройства планеты, похоже, с не меньшими основаниями можно определить как “новый регионализм” - или “новый региональный порядок” - то есть формирование макрорегиональных геоэкономических пространств на фоне социально-экономического расслоения мира.

Действительно, статистические данные о “сближении народов планеты” в этих – социально-экономических - категориях просто убийственны. За последние десятилетия соотношение уровней доходов богатых и бедных, “золотого” и нищего миллиардов планеты не только не сократилось, но заметно увеличилось: с 13:1 в 1960 году до 60:1. А ведь по сравнению с серединой столетия совокупный объем потребления, судя по тем же оценкам ООН, вырос приблизительно в 6 раз. Однако 86% его приходится сейчас на 1/5 часть населения, на остальные же 4/5 – оставшиеся 14%. Но и в этих цифрах отражена не вся истина. Доля мирового дохода, находящаяся в распоряжении беднейшей части человечества, – а в настоящее время примерно 1,3 млрд. людей живут в условиях абсолютной нищеты – еще на порядок ниже, составляя лишь около 1,5%. Таким образом, в мире помимо североатлантической витрины цивилизации соприсутствует ее гораздо менее заметный темный двойник: “четвертый”, зазеркальный мир, населенный голодным миллиардом.

На планете, судя по всему, происходит не столько социально-экономическая конвергенция (корелянтом которой могло бы служить политическое и социальное единение глобального сообщества, чего также не наблюдается), сколько унификация определенных правил игры, повсеместная информатизация, обеспечение прозрачности экономического пространства… И венчает этот процесс наиболее впечатляющее проявление нынешней глобализации, ее главный образ и символ - мировая коммуникационная сеть.

В целом же развитие механизмов стратегического планирования и контроля за ситуацией на планете – эффектно обоснованное глобальными вызовами и угрозами, вставшими перед цивилизацией во второй половине ХХ века, – сформировало систему глобального хозяйственного управления (высоких геоэкономических технологий): во-первых, ресурсами планеты, но также и всей экономической деятельностью на ней, распределением и перераспределением совокупного мирового дохода и т.п. Понятно, что цели и методы подобной структуры не могут ограничиваться лишь хозяйственной сферой [1].

И еще одно более чем актуальное пространство, где “никогда не заходит солнце”, сложилось к концу столетия. Это - глобальный финансовый рынок, темпы роста которого сейчас в несколько раз превышают скорость увеличения мировой торговли и дивергенции производства (чьи нужды международные финансовые трансакции вроде бы призваны обслуживать) [2]. Пространство, где интенсивно развиваются собственные высокие технологии, разработке которых человеческий гений, кажется, отдает в последние десятилетия гораздо больше умов, усилий и энергии, нежели другим видам интеллектуального творчества.

Все это вместе взятое очерчивает контур принципиально новой по отношению к началу века мировой ситуации, знаменуя наступление какой-то другой глобализации, имеющей принципиально иной генезис. Чтобы понять происходящее, нужно пристальнее вглядеться в ту мировоззренческую революцию, свидетелями и участниками которой мы являемся.

II. КОНЕЦ НОВОГО ВРЕМЕНИ
1.
Рождающееся у нас на глазах экономистическое мироустройство зиждется на глубинных тенденциях глобального развития, на радикальной революции в области мировоззрения. В сумбурной на первый взгляд реальности наших дней можно выделить три основных конкурирующих версии развития человеческого универсума, три крупноформатных проекта обустройства планеты.

Основной социальный замысел, развивавшийся на протяжении последних двух тысяч лет и фактически предопределивший современное нам мироустройство, - проект Большого Модерна был органично связан с христианской культурой. Отринув полифонию традиционного мира и последовательно реализуя евроцентричную (а впоследствии - североцентричную) конфигурацию глобальной Ойкумены, он заложил основы западной или североатлантической цивилизации, доминирующей ныне на планете.

Его историческая цель (или, по крайней мере, цель его последнего этапа - эпохи Нового времени) - построение универсального сообщества, основанного на постулатах свободы личности, демократии и либерализма, научного и культурного прогресса, повсеместного распространения “священного принципа” частной собственности и рыночной модели индустриальной экономики. Его логическая вершина - вселенское содружество национальных организмов, их объединение в рамках гомогенной социальной конструкции: глобального гражданского общества, находящегося под эгидой коллективного межгосударственного центра. Подобный ареопаг, постепенно перенимая функции национальных правительств, преобразовывал бы их в дальнейшем в своего рода региональные администрации...

Частично реализуясь, грандиозный замысел сталкивается, однако, со все более неразрешимыми трудностями (прежде всего из-за фундаментальной культурной неоднородности мира, резкого экономического неравенства на планете) и, кажется, достиг каких-то качественных пределов, претерпевая одновременно серьезную трансформацию. Так, система демократического управления обществом, распространяясь по планете, не только в ряде регионов существенно видоизменяет свой облик, но и заметно модифицирует внутреннее содержание.

История ХХ века - это также последовательный ряд событий, разводящих модернизацию мира и экспансию христианской культуры, лежащую в ее основе, усиливая их взаимное отчуждение. Христианская цивилизация, становясь глобальной, вмещала и объединяла все более многочисленные, разнообразные культурные и религиозные меньшинства. В то же время она испытывала растущие неудобства при декларировании собственной исключительности, и даже просто подтверждая свою идентичность. В сущности, сколь странным это ни покажется, христианское общество (затрудняясь поддерживать должный баланс между обществом духовным и гражданским, целями метафизическими и политическими) подверглось более чем парадоксальной культурной агрессии именно вследствие своего доминирующего положения…

В ходе нарастающей прагматизации общественного сознания происходит перерождение долговременной тенденции секуляризации западного сообщества в фактическую дехристианизацию его социальной ткани, влекущую за собой коррозию и распад основ двухтысячелетней цивилизации. Кроме того, становится все более очевидным расхождение основополагающих для западного социума векторов политической демократизации и экономической либерализации, особенно заметное на глобальных просторах. Модернизация явно утрачивает ранее присущую ей симфонию культуры и цивилизации.

2.
Феномен Модерна (уже претерпев серьезную трансформацию внутри североатлантического ареала) был по-своему воспринят и переплавлен в недрах неотрадиционных обществ, в ряде случаев полностью отринувших его культурные корни и исторические замыслы, но при этом вполне воспринявших внешнюю оболочку современности, ее поступательный цивилизационный импульс. Духовный кризис современной цивилизации привел к расщеплению процессов модернизации и вестернизации на обширных пространствах Третьего мира. В результате, во второй половине ХХ века традиционная периферия евроцентричного универсума породила ответную цивилизационную волну, реализовав повторную встречу, а затем и синтез поднимающегося из вод истории Нового Востока с секулярным Западом, утрачивающим свой привычный культурный горизонт.

Роли основных персонажей исторической драмы как бы перевернулись: теперь, кажется, Запад защищает сословность, а жернова Востока распространяют гомогенность. Культура христианской Ойкумены, все более смещаясь в сторону вполне земных, материальных, человеческих ценностей, столкнулась с рационализмом и практичностью неотрадиционного общества, успешно оседлавшего к этому времени блуждающую по миру волну утилитарности и прагматизма. Первые плоды глобализации имеют странный синтетический привкус, а порожденные ею конструкции, являясь универсальной инфраструктурой, подчас напоминают мегаломаническую ирригационную систему, чьи каналы обеспечивают растекание по планете уплощенной информации и суррогата новой массовой культуры. В результате, распространение идеалов свободы и демократии нередко подменяется экспансией энтропийных, понижающихся стандартов в различных сферах жизни, затрагивая при этом не только культурные, но и социально-экономические реалии. Такие, например, как предпринимательская этика, общее качество жизни, разнообразные формы новой бедности и т.п.

Рожденная на финише второго тысячелетия неравновесная, эклектичная и в значительной мере космополитичная конструкция глобального Pax Economicana есть, таким образом, продукт постмодернизационных усилий и совместного творчества всех актуальных персонажей современного мира. Культурно-исторический геном эпохи социального Постмодерна утверждает сейчас на планете собственный исторический ландшафт, политико-правовые и социально-экономические реалии которого заметно отличны от аналогичных институтов общества Модерна [3]. Постмодернизационный синтез (объединяющий на новой основе мировой Север с мировым Югом) выводит прежние “большие смыслы” - в виде ли развернутых политических, или идеологических конструкций - за пределы актуального исторического контекста. Несостоявшееся социальное единение планеты на практике замещается ее хозяйственной унификацией. А место мирового правительства, действующего на основе принципа объединения наций, фактически занимает безликая (или просто анонимная) экономическая власть. Сегодня в лоне мирового сообщества фактически происходит вызревание безбрежного наднационального неоэкономического континуума, объединяющего на основе универсального языка прагматики светские и посттрадиционные культуры различных регионов планеты.

3.
Наконец, все более заметны признаки демодернизации отдельных частей человеческого сообщества, пробуждения комплексных процессов социальной и культурной инверсии, ставящих под сомнение сам принцип нового мирового порядка, формируя своеобразную “обратную” историческую перспективу - подвижный и зыбкий контур новой мировой анархии. Так, мы наблюдаем разнообразные, хотя и не всегда внятные признаки социальной деконструкции и культурной энтропии в рамках мирового Севера. Под внешне цивилизованной оболочкой здесь в ряде случаев утверждаются паразитарные механизмы, противоречащие самому духу эпохи Нового времени, рождая соответствующие масштабные стратегии и технологии, например, - в валютно-финансовой сфере.

Параллельно механизмы цивилизационной коррупции - в сущности той же природы - шаг за шагом разъедают упорядоченный социальный контекст как в кризисных районах посткоммунистического мира, так и мирового Юга. В результате на планете возникает непростой феномен Глубокого Юга, объединяющий в единое целое и трансрегиональную неокриминальную индустрию, и “трофейную экономику” новых независимых государств, и тревожные признаки прямого очагового распада цивилизации (ярким примером чему могут служить Афганистан, Чечня, Таджикистан, некоторые африканские территории, разнообразные “золотые земли” и т.д.).

Процессы демодернизации - это также второе дыхание духовных традиций и течений, отодвинутых в свое время в тень ценностями и реалиями общества Модерна. Взглядов и воззрений, иной раз прямо антагонистичных по отношению к культурным основам, нормам, устремлениям Нового времени. Но выходящих сейчас на поверхность то в виде разнообразных неоязыческих концептов, плотно насытивших культурное пространство западного мира, то как феномен нового возрождения и прорыва фундаменталистских моделей (а равно и соответствующих политических схем) на обширных просторах бывшей мировой периферии.

Демодернизация не является магистральным направлением социального развития, но она, пожалуй, уже и не просто аморфная сумма разрозненных явлений преимущественного маргинального характера. Скорее всего, это многозначительная комплементарная тенденция формирующегося универсума. В данной тенденции, однако, чувствуется энергичный импульс, прослеживается нарастающая вероятность принудительного наступления некоего момента истины цивилизации, ее критического “пикового переживания” (особенно в случае масштабных социальных, финансово-экономических или экологических потрясений). И, не исключено, - поворота истории - утверждения на планете какой-то самостоятельной неоархаичной культуры, уже сейчас подобно метастазам, в тех или иных полускрытых формах пронизывающей плоть современного общества, фактически лишенного собственной значимой социальной перспективы.

Столкновение всех этих могучих волн порождает в итоге единый синтетический коллаж Нового мира.

III. ФИНАНСОВЫЕ ИГРЫ НА ГЛОБАЛЬНОМ ПОЛЕ
1.
Кардинальное воздействие на судьбы современной экономики и цивилизации оказывает энергичная и призрачная неоэкономика финансов. Ее генезис теснейшим образом связан с реализацией транснациональных схем координации и управления мировым хозяйством; лавинообразной глобализацией деятельности банковского сообщества; появлением феномена оффшорных зон и огромных массивов “беспризорных денег” (или на профессиональном языке “евродолларов”)… И, наконец, - рождением нового поколения экономических игр: масштабных финансовых технологий, ставших возможными во многом благодаря революции в области информатики.

Новое информационное пространство позволило эффективно объединить географически разноликий мир в единое целое, осуществлять глобальный мониторинг экономической деятельности, контроль над нею. При этом интенсивно развивавшаяся отрасль информационно-коммуникационных услуг быстро превратилась в самостоятельный сегмент мирового хозяйства, часть постиндустриальной сферы, растущую едва ли не самыми бурными темпами. Действительно, если привычные виды промышленного производства, имеющие дело с материальными объектами, оказались в тисках “пределов роста”, то горизонты виртуальной реальности стали своего рода дальним рубежом цивилизации, вполне свободным от подобных ограничений.

Становление финансовой неоэкономики тесно связано также с проявившимся в начале 70-х годов фатальным кризисом бреттон-вудской системы, вполне совпавшим с логикой развития информационной революции и приведшим к стремительной виртуализации денег, прогрессирующему росту всего семейства финансовых инструментов. В результате мир финансов стал практически самостоятельным, автономным космосом, утратив прямую зависимость от физической реальности (что нашло свое выражение в отказе от рудиментов золотого стандарта, то есть самого принципа материального обеспечения совокупной денежной массы).

Пороговым событием здесь явилось изменение статуса и состояния фактической мировой резервной валюты – доллара. В августе 1971 года США отказались от золотого обеспечения своей валюты (на уровне 35 долл. за унцию). Таким образом, перестал действовать, хотя уже и усеченный - после 1934 года существовавший только для других стран - принцип обмена американских бумажных денег на золото. После устранения формальной связи доллара с золотом рыночная цена последнего поднялась за короткий срок на порядок и произошло это в условиях роста добычи желтого металла с применением современных технических средств. В целом же обесценивание доллара за последние сто–сто пятьдесят лет составляет почти три порядка, причем приблизительно двух порядковое падение его реальной покупательной способности приходится на вторую половину этого срока.

Новая финансовая реальность оказалась необычайно эффективной и жизнеспособной именно в условиях технологизации, компьютеризации и либерализации валютно-финансовой деятельности, раскрепощенной как в национальных границах, так и на обозначившихся просторах транснационального мира. Быстрое развитие микропроцессорной техники, цифровых технологий, телекоммуникаций создавало необходимую информационную среду способную координировать события и действия в масштабе планеты, а также в режиме реального времени, оперативно производить многообразные платежи и расчеты и мгновенно перемещать их результаты в форме “электронных денег”, стимулируя, таким образом, интенсивный рост новой глобальной субкультуры - финансовой цивилизации.

2.
К концу ХХ века на планете уже сформировалось вполне самостоятельное номинальное поле разнообразных валютно-финансовых операций, все более расходящихся на практике с потребностями и нуждами реальной экономики, ее возможностями, объемом. Более того, - подвергающих дальнейшее развитие общества, а возможно само его существование серьезной опасности. Новая экономическая эра открыла шлюзы, сдерживавшие развитие откровенно спекулятивных тенденций. Быстрыми темпами стала расти хищническая квазиэкономика, паразитирующая на новых реалиях и имеющая мало общего с конструктивным духом экономической практики Нового времени.

Создается впечатление, что в мире происходит постепенное, но постоянное, неумолимое и последовательное вытеснение идеологии честного труда альтернативной ей идеологией финансового успеха. Деморализация экономических отношений - явление весьма тревожное, влекущее за собой массу серьезных последствий. Еще Аристотель рассматривал экономику как часть этики. Не исключено, что тотально аморальная экономика в длительной перспективе попросту невозможна. Утрата же доверия к стабильности контекста экономических операций, - в условиях финансовой цивилизации достаточно быстро проявляется как в экономических, так и в социальных потрясениях. Причем, эти турбулентности вполне могут быть связаны не столько с реальной хозяйственной ситуацией, сколько с ее конъюнктурной интерпретацией - то есть с состоянием общественной психологии и особенно - политикой СМИ.

Экономика не есть некая универсальная технология, действенная на все времена и для всех народов, но - хотя это далеко не всегда очевидно - весьма и весьма специфичный феномен культуры. В наметившемся расщеплении социальных и финансово-экономических целей общества можно, кстати, усмотреть определенную историческую преемственность от времен Великой депрессии, реализовавшей в свое время в массовых гекатомбах уничтожение продуктов хозяйственной деятельности человека, ради достижения финансовой выгоды. Проложив тем самым, в частности, путь для еще более внушительного вида поставленной на поток “экономики деструкции” - индустрии высокотехнологичных, промышленно и ресурсоемких войн ХХ века…

Глобализация финансовой деятельности вкупе с негативными последствиями моральной коррупции - при относительной слабости институциональной и правовой среды в масштабе планеты - позволяет действенно преодолевать ряд законодательных ограничений и норм, существующих в пределах национальных границ. На карте мира на протяжении последних десятилетий появляются как бы условные государства: терминалы транснациональных организмов, наподобие оффшорных зон, чье истинное предназначение нередко - реализация разнообразных схем лукавой экономической практики, включая весьма асоциальные комбинации.

Одновременно за последние десятилетия было разыграно несколько вполне легальных, даже как бы “официальных” стратегических валютных и финансовых комбинаций, последовательно поднимавших ставки в глобальном казино. Один за другим возникали многоходовые, долгосрочные сюжеты более чем масштабных “игр взрослых детей”.

В 70-е годы – центробежное распространение мировой резервной валюты, обеспечивающей чудесный источник перманентного кредита (евродоллары), а заодно многоходовые стратегии - игры с возвращающимися нефтедолларами, пропускаемыми сквозь банковское сито и превращающими ресурсы Третьего мира в плоть и кровь глобальной кредитно-финансовой системы.

В 80-е годы мировое финансовое сообщество - на основе аккумулированного глобального долга и последующей его рециклизации – фактически получает возможность косвенного управления такими макроэкономическими объектами, как национальные экономики. Что, в частности, позволило отодвинуть далеко в будущее тревожный сценарий резкого скачка цен на природные ресурсы. В результате, вместо ожидавшегося взлета стоимости полезных ископаемых на планете разразился настоящий сырьевой бум [4].

3.
В 90-е годы уже сама кризисность мира, кажется, становится одним из парадоксальных источников дохода. Выражается это в разрастании комплексной экономики управления рисками, хеджировании, появлении инновационных форм страхования, реализации схоластичных, но изощренных, хорошо продуманных схем валютно-финансовых спекуляций и интервенций, развитии финансовой математики, целенаправленной организации и даже прямом провоцировании финансово-экономических пертурбаций… В результате в смысловом поле мировой экономики, параллельно двум столь значимым для нее реалиям мировой резервной валюты и глобального долга, кажется, сформировался третий, самостоятельный, весьма внушительный феномен глобального риска.

Заодно прорисовываются другие впечатляющие перспективы: например, столкновения различных финансовых инструментов в борьбе за многомерное Lebensraum геоэкономических континентов и электронных сетей – специфическое жизненное пространство XXI века...

Все это, вместе взятое, постепенно лишает деньги их прежнего содержания (и в каком-то смысле реального наполнения), превращая в род особой, энергичной и агрессивной финансовой информации. Поток операций на валютно-финансовых рынках в настоящее время в десятки раз превосходит реальные потребности финансирования международной торговли. Их ежедневный объем примерно соответствует совокупным валютным резервам всех национальных банков (которые теоретически могли бы быть использованы в целях стабилизации при развитии глобального кризиса) [5]. А, к примеру, сложившийся на сегодняшний день колоссальный по объему рынок вторичных ценных бумаг (производных финансовых инструментов) - хотя, надо сказать, его количественная оценка дело весьма непростое - в несколько раз превышает совокупный валовой продукт всех стран, создавая крайне несбалансированную ситуацию, рискуя уже в ближайшем будущем вызвать тектонические подвижки глобальной финансовой системы и мировой экономики в целом…

Летом 1997 года базирующийся в Базеле влиятельнейший Банк международных расчетов (BIS) опубликовал свой ежегодный отчет, в котором впервые констатировал реальный характер угрозы срыва мировой банковской системы, ее постепенного выхода за пределы действенного контроля и профессионального прогноза. Аналогичные опасения высказал затем весной 1998 года председатель федеральной резервной системы США Алан Гринспен, допустивший вероятность “системных нарушений (финансовой системы - А.Н.), превосходящих нашу способность понимания или возможности эффективного ответа”. В настоящее время ежегодный объем мировых финансовых трансакций оценивается астрономической суммой порядка полуквадраллиона долларов, что создает ситуацию кредитного риска в глобальном масштабе, чреватую общесистемным кризисом. Происходит также бурный рост рынка вторичных ценных бумаг, суммарный объем которых стремительно пересек отметку в 100 трлн. долларов.

Как тут не вспомнить слова Аристотеля о существующем “не по природе, но больше за счет известной опытности и технического приспособления” искусстве (или, говоря современным языком, технологии), связанном с представлением “будто богатство и нажива не имеют никакого предела” и “стремящегося увеличить количество денег до бесконечности”. В основе этого “не являющимся необходимым” искусства, по рассуждению философа, “лежит стремление к жизни вообще, но не к благой жизни”.

Серьезное беспокойство в этой связи проявляет, в частности, американская комиссия по стандартизации финансовой отчетности, пытающаяся хоть как-то рационализировать этот буйный и неустойчивый сегмент финансового рынка [6].

Финансовый “кубик Рубика” постепенно объединяет сюжеты мировой валюты, глобального долга, а также управления рисками в единый взаимосвязанный комплекс. Теоретически можно представить контуры и сформулировать стратегические коды четвертого вида глобальной игры - контролируемой деструкции или организованного хаоса, логически завершающей утверждение на планете особой, неоархаизированной среды, еще дальше отстоящей от прокламируемых идеалов мирового гражданского общества. Суть механизма – возможность искусственной организации и последующего использования развернутых кризисных ситуаций с целью повышения… уровня контроля над динамикой мировых процессов и устойчивости сложной архитектуры геоэкономических пространств. Иначе говоря, успех данной стратегии создает условия для перманентного внешнего управления самыми разнообразными экономическими массивами, а в перспективе и всей социальной средой.

Клиентам, оказавшимся в сложном положении, предлагается универсальный свод правил – своего рода “кодекс должника” – предполагающий выполнение ряда обязательных условий для получения помощи по выходу из кризиса. Это могут быть, скажем, введение режима функционирования национальных денежных систем на основе внешней валюты (что придает второе дыхание мировой резервной валюте и ее намечающимся конкурентам); определение квот и порядка заимствований финансовых ресурсов; установление жесткой взаимосвязи объемов национального бюджета, экспортной выручки, уровня внутреннего потребления и внешних выплат (продлевающих жизнь глобальной “долговой экономике”); осуществление обязательного страхования национальных и финансовых рисков (раздвигающих исторические рамки для применения второго поколения производных финансовых инструментов); проведение заранее оговоренной социальной политики и т.п.

4.
Попробуем теперь обобщить все эти построения и понять, если не внутренний смысл, то хотя бы логику происходящего.

Деградация модели расширенного воспроизводства Нового времени прошла несколько нисходящих ступеней. Вначале был соблазн сверхдоходов, получаемых за счет эксплуатации иных геоэкономических регионов и видов деятельности, искусно поставленных в подчиненное положение. Данный процесс, в свою очередь, стал питательной средой для различного рода финансовых операторов и развития соответствующих технологий, приведших к утверждению достаточно неожиданной “постиндустриальной” надстройки над привычной хозяйственной деятельностью - финансово-правовой (так и тянет сказать “крыши”).

Метаморфоза денежной сферы в необъятный виртуальный континент способствовала развитию в ее недрах целого семейства изощренных финансовых практик. По форме - более-менее легальных операций и инициатив, паразитирующих, однако, на результатах конструктивной деятельности человека, все отчетливее расходясь с нуждами реальной экономики, разрушая ее смысловое поле. Вплоть до откровенных спекулятивных атак и подрывных акций, имеющих целью получение дополнительной прибыли без производства реальной стоимости. (Как не создают ее, к примеру, кражи или, скажем, азартные игры, хотя они способны и приносить доход, и перераспределять материальные ценности. А ведь здесь речь идет об “играх”, основанных не на слепой случайности, а методично организуемых и управляемых, то есть в определенном смысле – “шулерских”.)

Дальнейшим этапом становится смещение подобных практик в серую, трудно контролируемую зону еще более сомнительных операций, нередко используя при этом разночтения в законодательствах различных территорий или общее несовершенство правовой базы, с трудом поспевающей за стремительным разрастанием разношерстного семейства финансовых инструментов. Тут уже происходит фактическое смыкание полулегальных спекулятивных комбинаций с прямо криминальными действиями, “слипание” горячих денег и денег грязных…

Проявляется также (в качестве самостоятельного вида квазиэкономической активности) и такой род хозяйственного вампиризма как прямая деконструкция цивилизации, инволюционное расхищение ее плодов, наиболее подходящее название для которого, пожалуй, - “трофейная экономика”. Следующим логическим шагов в этой цепочке становится общий хаос, возникающий в результате завершения исторической мутации феномена экономики.

Некогда Новое время, освобождаясь от заскорузлой психологии “собирания богатств”, формировало энергичную экономику, которая преображала, перестраивала мир, превращая золото, сокровища в деятельный капитал. И вот теперь капитал постепенно умаляет свою производственную составляющую, вновь трансформируясь в квазизолото финансово-информационных потоков. В подобной механике мира цели социального развития оказываются подчинены корыстным и, в общем-то, конъюнктурным интересам финансовой олигархии. При этом финансовая неоэкономика, в конечном итоге, является таким же тупиком торгового модуса геоэкономики моря, как военная промышленность и связанные с нею войны – тупиком, жерновами производственной экономики суши.

Однако происходящая ныне смена исторического регистра, изменение баланса сил не только освобождает скованного до поры виртуального джинна, но одновременно порождает химеричного неокриминального Голема, стремительно растущего и набирающего вес.

В последние годы происходит явное умножение сфер человеческой практики и рост числа территорий, прямо пораженных “трофейной” и криминальной активностью, сливающихся в единый феномен деструктивной квазиэкономики - более чем специфической хозяйственной сферы, подчиняющейся качественно иным, нежели легальная экономика, фундаментальным законам (фактически производя ущерб, то есть своего рода отрицательную стоимость) и уже сейчас ворочающей сотнями миллиардов долларов.

Так, для данного класса человеческой деятельности вполне обосновано введение категории “отрицательная стоимость”, соответствующей производству вреда, т. е. причинению ущерба окружающей среде, техносфере и людям. Отчасти отрицательная “ценность” подобного рода активности уже учитывается в современных экономических отношениях, например, в виде наложения штрафов, повышенном налогообложении, судебных издержках, иных финансовых санкциях и т.п. Распечатываются и интенсивно эксплуатируются (в глобальном масштабе, с применением самых современных технических средств) запретные виды псевдоэкономической практики: производство и распространение наркотиков, крупномасштабные хищения, рэкет, контрабанда, коррупция, казнокрадство, компьютерные аферы, торговля людьми, “дешевое” захоронение токсичных отходов, отмывание грязных и производство фальшивых денег, коммерческий терроризм и т.п...

Симптоматично, что некоторые из видов деятельности, в сущности той же природы: игорный бизнес, распространение порнографии и некоторые другие виды индустрии порока, расположены в легальной сфере, а их коммерческий результат включается в подсчет ВВП соответствующей страны. Эффект от разрастания и усложнения практик экономического инцеста начинает все сильнее сказываться на большом социуме, подрывая его конструктивный характер, вызывая многочисленные моральные и материальные деформации, ведя к повреждению и перерождению общества.

По сути, происходит повсеместное упрощение, формализация цивилизации, словно в гигантской мясорубке перемалывающей свои достижения, приводящей многообразные проявления человеческого гения, его “цветущую сложность” к некоему единому знаменателю, ради составления бессмысленного по сути финансового реестра. А между тем, становится все труднее избавиться от впечатления, что утро XXI века постепенно застилает тень Второй великой депрессии, но на этот раз глобальной и, что более важно, - выходящей за рамки собственно экономических неурядиц.

Мы видим, как под воздействием всех этих разрушительных процессов и тенденций на публично обозначенном краю истории зреет новая, весьма непривычная форма организации постсовременного мира.

IV. НОВОЕ МИРОУСТРОЙСТВО
1.
Переплавленное в тигле интенсивного взаимодействия стран и народов новое мироустройство постепенно замещает прежнюю национально-государственную модель Ойкумены более сложным, полифоничным сочетанием геоэкономических регионов. В рамках глобальной, но все же не универсальной экономики проступают контуры ее специализированных сегментов: самобытных “больших пространств”, внутренняя мозаика которых объединена культурно-историческими кодами, общим стилем хозяйственной практики, социально-экономическими интересами и стратегическими замыслами [7].

Эти миры-экономики в ряде случаев разрывают географические рамки, объединяя ведущих игроков той или иной лиги, невзирая на их гражданство и национальное происхождение. В результате над прежней национально-государственной схемой членения человеческого универсума все более отчетливо нависает внешняя оболочка “нового регионализма” и групповых коалиций. Или, иначе говоря, - каркас геоэкономических рубежей Нового мира.

Властная система координат сопрягает новые центры силы с ведущими персонажами прежней национально-государственной системы, чьи реальные границы в экономистичном универсуме, уже сейчас заметно отличаются от привычно четких административно-государственных разграничительных линий, плавно трансформируясь в ползучий суверенитет, множащихся по миру зон национальных интересов и региональной безопасности. В переходной, дуалистичной конструкции глобального мироустройства сопрягаются, таким образом, два разных поколения властных субъектов: старые персонажи исторической драмы – национальные государства и разнообразные сообщества-интегрии. Происходит кристаллизация и властных осей Нового мира, контур которых представлен разнообразными советами, комиссиями и клубами глобальных НПО (неправительственных организаций).

При этом система взаимоотношений внутри нарождающегося Pax Economicana заметно отличается от принципов организации международных систем, уходящего в прошлое мира Нового времени. Так, ключевой вид деятельности: финансово-правовое регулирование – то есть реальный механизм “глобального планирования и долгосрочного перераспределения ресурсов” - отнюдь не “открытое акционерное общество”, и не “организация объединенных наций”, включающая все страны и народы планеты. Напротив, это подчеркнуто обособленная, элитарная отрасль хозяйствования, доминирующий слой глобальной экономики, представляющий ее практически автономный верхний этаж.

С реалиями данного космоса в наибольшей степени связаны, конечно же, Соединенные Штаты, однако и тут существуют достаточно серьезные противоречия. Расширяющийся интернациональный космос (естественная вотчина НПО и ТНК, но, прежде всего, - мир банковских и финансовых сетей), постепенно обретает все большую свободу, во все менее поддающейся регулированию среде. И хотя этот метарегион все еще имеет определенную географическую привязку, системный центр, однако по самой своей специфике, сути, характеру деятельности он - транснационален. Проявляя собственное историческое целеполагание, виртуальный континент оперирует смыслами, способными вступать в конфликт с целями и ценностями всех земных регионов, включая материнский - североатлантический.

Новый полюс мира стремиться охватить своей сетью координат все прочие геоэкономические пространства и континенты, взять их под властный контроль, искусно объединив в единую иерархичную и хорошо управляемую конструкцию.

2.
Конец ХХ столетия – окончание периода биполярной определенности и ясности глобальной игры на шахматной доске ялтинско-хельсинского “позолоченного мира”. Однако в результате громких и широко известных событий оказалась сломанной не только привычная ось Запад-Восток, но становится достоянием прошлого также обманчивая простота конструкции Север-Юг. Правда, можно сказать еще точнее: оси эти не сломались, а - расщепились.

Модель нового мироустройства носит, по сути, гексагональный, шестигранный характер (и в этом смысле она многополярна). В ее состав входят (конечно, отнюдь не на равных - и в этом смысле она однополярна) такие регионы, как североатлантический, тихоокеанский, евразийский и “южный”, расположенный преимущественно в районе индоокеанской дуги. А также два транснациональных пространства, далеко выходящих за рамки привычной географической картографии.

Раскалывается на разнородные части знакомый нам Север. Его особенностью, основным нервом становится штабная экономика Нового Севера. С той или иной мерой эффективности она сейчас определяет действующие на планете правила игры, регулирует контекст экономических операций, взимая, таким образом, с мировой экономики весьма специфическую ренту.

Теснейшим образом связана с транснациональным континентом и спекулятивная, фантомная постэкономика квази-Севера, извлекающая прибыль из неравновесности мировой среды, но в ней же обретающая странную, турбулентную устойчивость.

Не менее яркой характеристикой северного ареала является впечатляющий результат интенсивной индустриализации эпохи Нового и новейшего времени – то есть геоэкономический Запад. Здесь создано особое национальное богатство: развитая социальная, административная и промышленная инфраструктура, обеспечивающая создание сложных, наукоемких, оригинальных изделий и образцов (своего рода “высокотехнологичного Версаче”), значительная часть которых затем тиражируется - отчасти в процессе экспорта капитала - в других регионах планеты.

Географически данные пространства пока еще во многом “сшиты”, однако их стратегическое целеполагание и исторические замыслы уже заметно разнятся, а кое в чем и противоречат друг другу. Тут скрыта подоплека многих непростых и актуальных сюжетов. Интересен, например, внутренний, геоэкономический смысл продвижения НАТО на Восток, дающего шанс высокотехнологичной промышленности Запада, испытывающей в настоящее время серьезные затруднения, обрести второе дыхание, обеспечив себя “фронтом работы” порядка 100-120 млрд. долларов.

И, наконец, новой геостратегической реальностью стал находящийся в переходном, хаотизированном состоянии постсоветский мир, похоронив под обломками плановой экономики некогда могучий полюс власти - прежний Восток. Как ни обозначай “сухопутный океан” Евразии: Российская империя или СССР, СНГ или новые независимые государства – это, безусловно, своеобразная мир-экономика, во многом еще непознанная terra incognita. Ее полифоничный организм, придя в хаотичное движение на рубеже тысячелетий, пребывает сейчас в мучительных схватках, и, не исключено, - готовится предъявить миру в наступающем веке идущий из глубины социальных разломов и общественных трансформаций некий доселе неведомый “российский проект”.

Очевидно утратил единство также мировой Юг, бывший Третий мир, представленный в современной картографии несколькими автономными пространствами. Так, массовое производство как системообразующий фактор (в геоэкономическом смысле) постепенно перемещается из североатлантического региона в азиатско-тихоокеанский. Здесь, на необъятных просторах Большого тихоокеанского кольца - включающего и такой нетрадиционный компонент, как ось Индостан-Латинская Америка формируется второе промышленное пространство планеты - Новый Восток, в каком-то смысле пришедший на смену коммунистической цивилизации, заполняя образовавшийся с ее распадом биполярный вакуум.

Добыча сырьевых ресурсов – это по-прежнему специфика стран Юга (во многом мусульманских или со значительной частью мусульманского населения), расположенных преимущественно в тропиках и субтропиках - большей частью в районе Индоокеанской дуги. Будучи кровно заинтересованы в пересмотре существующей системы распределения природной ренты, члены этого геоэкономического макрорегиона терпеливо ожидают своего часа пик, медленно, очень медленно, но все же приближающегося по мере исчерпания существующих запасов природных ресурсов. Либо - внезапного, скачкообразного развития иной благоприятной для производителей сырья стратегической ситуации или инициативы.

В долговременной перспективе Юг стремится также к установлению нового экологического порядка, солидаризируясь с государствами планеты, хотя и лишенными крупных запасов природных ископаемых, однако обладающими мощным биосферным потенциалом.

Одновременно на задворках цивилизации формируется еще один, весьма непростой персонаж - архипелаг территорий, пораженных вирусом социального хаоса, постепенно превращающийся в самостоятельный стратегический пояс Нового мира - Глубокий Юг. Это как бы “опрокинутый” транснациональный мир, чье бытие определено теневой глобализацией асоциальных и прямо криминальных тенденций различной этиологии. Тут можно было бы перечислять многое. Но, пожалуй, достаточно упомянуть всего два факта, чтобы отнестись к проблеме серьезно: беспрецедентное разграбление в рамках “трофейной экономики” постсоветского пространства и сумму оценки специалистами ежегодного оборота наркрокартелей в 300-500 млрд. долларов.

При этом Глубокий Юг в своих откровенно асоциальных проявлениях фактически смыкается с финансовой эквилибристикой квази-Севера, вкупе с ним порождая единое эклектичное пространство, существующее за счет весьма своеобразной цивилизационной ренты - планомерного расхищения национального богатства, созданного трудом многих поколений людей. В результате оптимистичные схемы пост-индустриального сообщества выглядят весьма поблекшими. А в ряде случаев они уступают место неприглядной реальности цивилизационного регресса и де-индустриализации, “сужающегося воспроизводства” - этого грозного симптома надвигающегося на планету глобального кризиса. На земном шаре можно насчитать примерно три десятка территорий, где утверждается повседневность перманентных конфликтов и отчаяния, происходит распад политических, экономических и правовых институтов, разрушается сама основа стабильной организации общества [8]…

Современная экономика равно как и политическое мироустройство переживает сейчас глубокую внутреннюю мутацию. Под прежним названием, “ярлыком” формируется некий новый феномен, политэкономия XXI века, квинтэссенцией которой становится инволюционный путь от капитала к ренте, от классического индустриального хозяйства Нового и новейшего времени к изощренному механизму извлечения сверхприбыли в виде разнообразных геоэкономических рентных платежей.

Мировая экономика, смыкаясь с современным мироустройством, постепенно начинает походить на известный многоярусный “китайский шар”, внешняя оболочка которого - транснациональный метарегион, существующий за счет организации глобального рынка (наподобие государственного), взимая с мирового хозяйства своего рода скрытый налог, дань, определяя правила игры, форсированно развивая одни отрасли и “гася” другие. Наконец, активно внедряя виртуальные схемы неоэкономической практики, извлекая прибыль из утонченных форм кредита и управления рисками (то есть, умело манипулируя категориями времени и вероятности).

Словно знаменитая лента Мёбиуса, эта внешняя оболочка плавно переходит в собственную трансрегиональную “изнанку”, получающую свою “черную” ренту на путях прямого присвоения и проедания ресурсов цивилизации. Внутри же шара в той или иной последовательности располагаются другие геоэкономические миры-пространства: специализирующиеся на перераспределении горной или биосферной ренты; на ренте инновационной и технологической в ее различных модификациях…

3.
Эти рождающиеся из пены и крови ХХ века миры - субъекты нового геоэкономического мироустройства [9]. Быть персонажем в глобальной игре, осмысленно участвовать в ней значит хорошо представлять себе интересы того или иного экономического полюса мира, стремящегося с максимальной эффективностью реализовать свою фундаментальную специфику. Но, оставив за рамками рассмотрения гипотетические цели слабых на сегодняшний день игроков (как, например, стремление Юга добиться установления нового международного экономического и экологического порядка), бросим все же беглый взгляд на пестрый спектр реально работающих стратегических инициатив.

На планете фактически идет интенсивное состязание различных по духу и смыслу геоэкономческих концептов.

Нового мирового порядка – организующего сложную систему планомерного распределения и перераспределение жизненно важных ресурсов планеты, видов экономической деятельности и совокупного мирового дохода.

Неконтролируемого развития (“невидимая рука рынка”), перерастающего в неолиберальную метафизику, связанную с сетевым характером кредитно-денежных трансакций, призрачными табунами “горячих денег” и субъективными интересами финансовых операторов во все более стохастичном, спонтанном, сверх-открытом мире виртуальной реальности.

Паллиативной структурной перестройки, то есть адаптации различных сегментов мировой экономики к нуждам глобального рынка в рамках его североцентричной конфигурации (по данному пути пошли большая часть стран Африки и Латинской Америки, а также постсоветской Евразии, включая Россию).

Формирующейся концепции неосоциального устойчивого развития, сопрягающей экономическую деятельность с императивом решения ряда назревших экологических и социальных проблем, но несущей в себе также ядовитые семена “экофашизма”.

Все это сосуществует с различными вариантами идеологии неопротекционизма, включая современные модификации идеи “большого пространства” в форме ли “нового регионализма” или дивелопментализма - специфической стратегии развития Восточной Азии и т.д.

Периодически возрождается к жизни (будучи одновременно связанной с интересами международного военно-промышленного комплекса) концептуалистика форсированного сверхразвития, делающего ставку на научно-технический прорыв, поддержанный бюджетными вливаниями и мощью государственной машины, а также - на творческие ресурсы цивилизации как центральный фактор современного производства.

Наконец, с повышением вероятности развития полномасштабного финансово-экономического кризиса вновь начинают обсуждаться разнообразнные концепты активного госрегулирования, автаркии и мобилизационных схем управления.

Однако дальняя граница и высший предел стратегической мысли - это все же организация самого нового контекста - магистральное направление социального планирования, призванное обеспечить оптимальную преадаптацию к творимой реальности Нового мира.

Собственные цели преследует и темный двойник цивилизации, активно воплощающий проект демодернизации, последовательно извращая социальные и экономические механизмы, формируя благоприятную для себя среду, способную обеспечить беспрепятственную сверхэксплуатацию природы и деконструкцию цивилизации.

* * *
Таковы новые черты глобальной архитектуры. Она пока не является ни четкой, ни окончательно сформировавшейся, ни даже в каких-то своих частях непротиворечивой… В отличие от достаточно устойчивых границ привычной государственно-административной карты планеты очертания геоэкономического атласа мира носят зыбкий, несфокусированный и к тому же - учитывая параллельное бытие региональных и транснациональных пространств - трехмерный характер. Территории геоэкономических регионов взаимосвязаны и взаимозависимы. В условиях перманентно идущего здесь передела мира их “земли” меняют свою принадлежность, сосуществуют, частично наплывая друг на друга, а внешние контуры - подвижны, изменчивы. Далеко не всегда явственны различия между теми или иными членами Атлантического или Тихоокеанского миров, традиционного Юга и Глубокого Юга и т.п.

Не проявился окончательно и вектор развития большинства субъектов посткоммунистического мира [10]. Мобилизационная, административная модель экономики, в целом покинув пределы данного “большого пространства”, продолжает существовать на некоторых его частях и осколках, а также в латентных и неявных формах. Она же подчас стучится в дверь вместе с конструктивистскими проектами будущего обустройства планеты. Например, в случае резкого обострения тех или иных глобальных проблем, либо плавного перехода к системному, “административно-плановому” регулированию всего контекста глобальной рыночной экономики, или же, напротив, - ее коллапса в результате реализации радикальных сценариев развития мирового финансово-экономического кризиса.

Pax Economicana, новое геоэкономическое мироустройство человеческого универсума, все более заставляет считаться с собой, учитывать свою специфику при стратегическом анализе и планировании ближних и дальних горизонтов развития. Соперничество внутри нового поколения международных систем и исторических проектов уже сейчас является источником коллизий, по крайней мере, не менее значимых и судьбоносных, чем традиционные формы конфликтов между странами и народами планеты. В результате столкновения систем ценностей и жизненных приоритетов, планов желаемого мироустройства и схем взаимодействия геоэкономических регионов рождается Новый мир III тысячелетия.
ПРИМЕЧАНИЯ:

Статья отражает предварительные результаты работы в рамках проекта РФФИ “Глобальное сообщество: изменение социальной парадигмы” (№97-06-80372). © 1999, А.И. Неклесса.

[1] То, что мирохозяйственный контекст базируется на определенной политической платформе, далеко не всегда очевидно просто в силу инерции и привычки к определенному порядку вещей. Однако представим на минуту, что политическая власть на планете принадлежала бы не Северу, а Югу. Естественно предположить, что в таком случае югоцентричный мир, быстро бы обязал промышленно развитые страны платить экологическую ренту и переоценить значение невосполнимых природных ресурсов, произведя собственную “шокотерапию”, эффект которой по-видимому значительно превзошел бы результаты нефтяного кризиса 70-х годов. Действительно, промышленная экономика наносит биосфере Земли серьезный ущерб, но пока практически не несет ответственности за него. Кстати, правомерно предположить, что подобная дополнительная нагрузка выявила бы практическую нерентабельность сложившейся на сегодняшней день формы производства, что в свою очередь привело бы к системным изменениям в конструкции мирового хозяйства

[2] Вот данные, характеризующие динамику этого расщепления в США, приводимые известным критиком современной финансовой системы Линдоном Ларушем: “За период 1956-1970 гг. из 100% годового оборота иностранной валюты ежегодно около 70% (с очень небольшими колебаниями по годам) приходились на импорт и экспорт, то есть на финансирование и платежи по импортным и экспортным счетам. После возникновения валютной системы с плавающими курсами… этот процент стал быстро падать, так что в 1976 г. из 100% годового оборота иностранной валюты в США на импортно-экспортные сделки приходилось всего 23% (вместо 70%). В 1982 г. … данный показатель упал с 23% до 5%. В течение восьмидесятых годов он снизился с 5% до 2%. Сегодня же он – менее половины процента”. (Executive Intelligence Review, 1997, №1).

[3] Подробнее о характеристике состояния современного мира как периода социального Постмодерна, т.е. окончания Нового времени или, возможно, всей эпохи Большого Модерна см. R. Gwardini. Ende der Neuzeit. Leipzig. 1954; Documenti su il Nuovo Medoevo. Milano, 1973. J-F. Lyotard. La Condition Postmoderne. P., 1979; idem. The Postmodern Explained. Correspondence 1982-1985. Minneapolis-L., 1993; H. Forster (ed). The Antiaesthetic: Essays on Postmodern Culture. Port Townsend, 1984; A. Heller, F. Feher. The Postmodern Political Condition. Cambridge, 1988; D. Harvey. The Condition of Postmodernity. Inquiry into the Origins of Cultural Change. Oxford, 1989; S. Pfohl. Welcome to the Parasite Cafe: Postmodernity as a Social Problem. – Social Problems, P., 1990, №4; B. S. Turner (ed.). Theories of Modernity and Postmodernity. Beverly Hills, 1990; S. Lash. Sociology of Postmodernism. L.-N.Y., 1990; M. Poster. The Mode of Information: Poststructuralism and Social Context. Cambridge, 1990; A. Giddens. The Consequences of Modernity. Stanford, 1990. idem. Modernity and Self-Identity. Self and Society in the Late Modern Age. Cambridge, 1996; G. Vattino. The End of Modernity. Oxford, 1991; F. Jameson. Post-Modernism, or The Cultural Logic of Late Capitalism. Durham, 1991; T. Sakaya. The Knowledge-Value Revolution or a History of the Future. N.-Y.-Tokyo, 1991; A. Touraine. Critique de la modernite. P., 1992; Z. Bauman. Intimations of Postmodernity. L., 1992; B. Smart. Modern Conditions, Postmodern Controversies. L.-N.Y., 1992; idem. Postmodernity. L.-N.Y., 1996; P. Drucker. Post-Capitalist Society. N.-Y., 1993; idem. The New Realities. N.-Y., 1996; S. Crook, J. Pakulski, M. Watters. Postmodernisation. Change in Advanced Society. L., 1993; A. Callinicos. Against Postmodernism. A Marxist Critique. Cambridge, 1994; Z. Bauman. Intimations of Postmodernity. L.-N.Y., 1994; D. Lyon. Postmodernity. Minneapolis, 1994; K. Kumar. From Post-Industrial to Post-Modern Society. New Theories of the Contemporary World. Oxford (UK)-Cambridge (Ma.), 1995; H. de Santis. Beyond Progress. An Interpretive Odyssey to the Future. Chicago-L., 1996; R. Inglehart. Modernization and Postmodernization. Cultural, Economic and Political Change in 43 Societies. Princeton, 1997. Nм. также А. Неклесса. Проблема глобального развития и место Африки в Новом мире. - Мировая экономика и международные отношения. 1995, №8; он же. Крах истории или контуры Нового мира? - Мировая экономика и международные отношения. 1995, №12; он же. Постсовременный мир в новой системе координат. - Восток. 1997, ?2; он же. Мир Модерна, мир Нового времени подходит к своему логическому концу. - Рубежи. 1997, №5; он же. Мир постмодерна, мир игры ломает горизонт истории. - Рубежи. 1997, №8-9; он же. “Российский проект” в системе мировых координат XXI века. - Проблемы развития. 1998, №1-2; он же. Эпилог истории. - Восток. 1998, ?5; он же. Пакс Экономикана: новое геоэкономическое мироустройство. - Экономические стратегии. 1999, №1; он же. Конец цивилизации, или Конфликт истории. - Мировая экономика и международные отношения. 1999, №3,4.

[4] Подробнее см. А. Неклесса. Генезис и практика программ структурной перестройки. - Рубежи. 1997, №7.

[5] Internationale Politik. Bonn, 1997, ?12, S.9.

[6] Приведу последние известные мне данные в этой области. Банк международных расчетов оценил объем производных финансовых инструментов в мире на конец 1997 г. в 103 трлн. долларов. На декабрьских (1998 г.) слушаниях в одном из комитетов американского Сената была приведена оценка ситуации на конец 1998 г. - 150 трлн. долларов. Интересны также имеющиеся данные о совокупном объеме фактической мировой резервной валюты – американского доллара накануне его столкновения на глобальных просторах с евро. Так, за три осенних месяца 1998 г. Федеральной резервной системой США было напечатано 13,8 млрд. долларов, а общий объем наличных денег в обращении составил 457,9 млрд. На тот же момент показатель денежной массы М1 равнялся 1112,7 млрд., М2 - 4380,8 млрд. и М3 - 5940,1 млрд. долларов.

[7] Горячий сторонник либеральных ценностей и в то же время фактический оппонент ряда неприглядных аспектов неолиберализма Ральф Дарендорф следующим образом формулирует принцип “экономического плюрализма”: “Было бы неправильно предполагать, что… все мы движемся к одной конечной станции. Экономические культуры имеют столь же глубокие корни, как и культура языка или государственного устройства”. Р.Дарендорф. После 1989. Мораль, революция и гражданское общество. Размышления о революции в Европе. М., 1998, с.86.

[8] Сосуществование геоэкономическихих пространств способно рождать и весьма экзотичные схемы их взаимодействия. Например, в рамках сценария развития мирового ресурсного кризиса. Действительно, на территориях Глубокого Юга параллельно с широким использованием, “индустриализацией” криминально-террористических технологий вполне вероятна организация масштабной и высокорентабельной (в краткосрочной перспективе) утилизации ранее созданного хозяйственного потенциала. Распространение же данного квазиэкономического стиля на переживающие кризис промышленные зоны, способно на фоне их фактической деиндустриализации (снижающей спрос на сырье) параллельно создавать массовое “производство” дешевых вторичных ресурсов, тем самым ослабляя биосферную и сырьевую угрозу. Кроме того, при сверхприбыльном характере процесса растет интенсивность кредитно-денежных операций и расширяется сфера действия финансовых инструментов. При этом происходит как бы коллективное “проедание неприкосновенного запаса”, истощение базовых механизмов воспроизводства цивилизации, первоначально за счет слабейших, дробящихся и деэтатизированных членов глобального сообщества. В общем и целом ситуация чем-то напоминает реалии эпохи первоначальной колонизации, но это скорее “автоколонизация”, без претензий внешнего мира на прямое административное освоение соответствующих территорий. В результате в мировом хозяйстве прочерчивается контур инволюционной рециклизации совокупного цивилизационного ресурса, оказывая соответствующее воздействие на социальные и культурные институты.

[9] “До конца ХХ столетия концепция истории уходила корнями в европейскую модель государственной политики, определявшейся националистическими ценностями и символикой. Наступающая эпоха будет во все большей мере характеризоваться азиатской моделью государственной политики, базирующейся на экономических ценностях, которые предполагают в качестве основного принципа использование знаний для получения максимальной выгоды”. Ш. Перес. Новый Ближний Восток. М., 1994, с.188.

[10] Очевидно, что экономика того или иного макрорегиона не может ограничиваться одним и только одним видом экономической активности. Безусловно, в той или иной степени в каждом регионе соприсутствуют практически все виды деятельности. Речь же идет о наличии у соответствующих “больших пространств” собственного оригинального геоэкономического кода, специфичного структурообразующего алгоритма построения хозяйственной практики, под воздействием которого и реализуется вся совокупность экономического организма, формируется его полнота. Иначе говоря, имеет место сочетание “внутреннего фермента” - некоего фундаментального конкурентного преимущества, определяющего в конечном итоге доминирующий стиль и способ производства (в том числе преимущественный источник прибавочного продукта, геоэкономических рентных платежей) - и всех остальных видов хозяйственной жизни общества. Таким образом, в каждом случае существует некая голографическая целостность экономической системы (равно как сохраняется и голографическое единство всей глобальной экономики), однако выстроенная каждый раз с иной последовательностью, стратегией и пропорциями.
 

Современное либеральное западничество в России не представило оригинальных геополитических концепций, мало развитыми являются и концепции русско-националистического толка. В последнее время развивается геополитическая мысль неоимперского направления, не принимающего постулатов евразийства, пытающаяся синтезировать идеи византизма и Российской империи с новейшими геополитическими моделями. Так же можно говорить о появлении своеобразной петербургской школы в геополитике, противопоставляющей застывшей структуре "москвоцентричного" геополитического пространства России динамичное "петербургоцентричное", ориентированное на активное взаимодействие с внешним миром. Наиболее заметным стал переход от геополитики к хронополитике.

ГЛАВА 6 СТАНОВЛЕНИЕ ХРОНОПОЛИТИКИ

Александр ПАНАРИН О хронополитике (http://www.ug.ru/ug_pril/gv/96/25/t7_1.htm)
Проблема пространства-времени в общественных науках сегодня выступает в том же ракурсе, в каком она выступала в естествознании при переходе от классической механики к квантовой. Общественные науки своими средствами подходят к выводу о том, что в современном обществе, в отличие от традиционного, нет единого для всех социальных групп пространства-времени. Типология социальных форм пространства-времени становится важной задачей политологии, ибо без осознания специфики пространства-времени различных обществ и групп в рамках одного и того же общества невозможны современная политическая аналитика и прогностика, теория принятия решений. В неравномерно развивающихся обществах - а всякое общество, вырвавшееся из традиционного застоя, развивается неравномерно - каждый сектор экономики и каждая социальная группа обладают неодинаковой ритмикой. Авангардные отрасли экономики, как и авангардные группы, вырабатывают два типа информации: необходимую, предназначенную для обеспечения процесса воспроизводства, и "прибавочную", активно заимствуемую другими социальными группами. Однако это вовсе не означает, что историческое развитие представляет монолог авангардных групп и классов; моносубьектную парадигму прогресса можно отнести к пережиткам авторитарного мышления, не знающего диалогов и взаимодействий. История не знает монологов, как и последовательно осуществляемых проектов "лучшего будущего". Социально-политическая практика представляет собой опыт группового взаимодействия, результирующая которого всегда отличается от монологических ожиданий. Поэтому реальное пространство-время всегда отличается от суммарного: сказывается косвенный эффект незапланированных взаимовлияний и коррекций.

Это касается как временных ритмов, так и пространственных локализаций. Реальное пространственное присутствие некоторых групп общества заведомо превышает их долю в населении; их влияние может затрагивать более широкие слои, в том числе и такие, которые находятся вне физических контактов с ними: сказывается эффект дальних взаимодействий и тонких социокультурных влияний.

В целом можно сказать, что историческая судьба различных социальных групп определяется особенностями их пространственно-временного континуума; чем более медленную временную ритмику избрала та или иная группа, тем выше вероятность того, что и ее традиционное пространство будет сужаться в результате вторжения более динамичных групп. В этой закономерности проявляется одна из самых драматических сторон современного социального бытия.

В России проблема хроно- и геополитики всегда выступала крайне остро по причине промежуточного в цивилизационном отношении (между Востоком и Западом) положения страны. Во временном отношении это драматизм чередования застойного и катастрофичного (прерывного времени); в пространственном - угроза незапланированных геополитических сдвигов. Всякая крупная общественная реформа порождает неожиданные возмущения и сжатия геополитического пространства - вплоть до угрозы распада страны - в качестве косвенного последствия самых благонамеренных реформационных начинаний. Проблема пространственно-временной стабилизации страны, перехода от циклично-прерывного времени к линейному и от неустойчивого геополитического положения к устойчивому выступает как важнейшая из стратегических задач современной реформы.

Политическое время. Хронополитика

Плюрализм типов социального времени. Пожалуй, центральной временной дихотомией современного мира является различение линейного и циклического типов социального времени.

Уникальность западного типа цивилизации проявилась в том, что ему впервые удалось вырваться за рамки циклического, вращающегося по кругу времени и освоить линейно-кумулятивный тип времени. Парадокс состоит в том, что драматическая насыщенность времени разного рода событиями (войнами и завоеваниями, захватом и разрушением одних государств и возвышением других, возникновением новых религий и массовых движений, геополитическими сдвигами) на Востоке не ниже, а значительно выше, чем на Западе. Дело, однако, состоит в том, что вся эта драматургия развертывается в рамках господствующего перераспределительного принципа. Этот принцип означает, что историческое время здесь представляет собой перетасовку карт из одной и той же колоды. Общественный процесс выступает как игра с нулевой суммой: изьятие у одних для возвышения других. И поскольку совокупный общественный потенциал в этой системе "стабильного способа производства" практически не растет или растет крайне медленно, то энергия социального возвышения одних примерно равна энергии социального падения (опустошения) других. Достигнув точки абсолютного упора, маятник истории поворачивается в противоположном направлении. И не случайно восточные государства нередко так велики (на Западе только США составляет единственное исключение как "сверхдержава"). В условиях господства перераспределительного принципа государство может расширить время своей жизни, только расширив пространство экстенсивно используемых и без конца перераспределяемых ресурсов.

Запад представляет новый тип земной цивилизации, которой в каких-то существенных аспектах жизни удалось вырваться из плена циклического времени и войти в линейное, кумулятивное. Институты западной цивилизации являются своего рода линзой, фокусирующей добываемую в обществе информацию таким образом, что она становится источником преобразующих технологий - промышленных и социальных. Современной общественной науке еще не до конца известна природа этой линзы. Но во всяком случае ряд базовых элементов не вызывает сомнений.

Первым надо назвать логический дискурс - рациональное логическое мышление, законы которого были открыты греками. Логический дискурс в каких-то существенных моментах альтернативен слепым коллективным верованиям. С помощью логики личность может отстоять и доказать свою индивидуальную правоту вопреки мнению большинства. Логика позволяет индивиду как бы "вынести за скобки" коллективные верования и мифы и остаться "один на один" с реальностью. Это вовсе не ставит под сомнение общественную природу человеческого мышления и познания; но логика есть такой способ мышления, который предполагает, что между общающимися индивидами помещается некоторое посредническое звено - обьект, свойства которого не зависят от обоюдных симпатий или антипатий, а существуют сами по себе. Законы тождества (А=А), достаточного основания (если А, то Б), исключенного третьего (А или не-А) бросили вызов мифологическому произволу первобытного мышления.

Второй из элементов, образующих фокусирующую линзу Запада, связан с иудео-христианским монотеизмом. Вместо природы, полной богов, появляется один Бог, командующий порядком вещей извне - из горних далей и отдавший природу в услужение человеку. Природа, выкупленная у старых богов и отданная человеку, стала быстро превращаться в средство, в кладезь богатств и орудий труда.

Так создавались глубокие социокультурные предпосылки инструментального отношения к миру. Информация, относящаяся к области средств, стала отделяться от информации, относящейся к сфере ценностей: появился особый, орудийный мир. Собственно, специфика Запада состоит в этом скрупулезном отделении инструментальных средств от ценностей и в опережающем приращении инструментальной информации по сравнению с информацией ценностной. Прежние культуры умели создавать непревзойденные шедевры, относящиеся к ценностному миру, но они не владели тайной отделения мира ценностей от мира ценностно нейтральных средств, от орудийной сферы.

Следующее завоевание Запада касается формирования автономной личности, душа которой не принадлежит целиком коллективу, не растворяется в нем, а способна через его голову адресоваться в горние сферы. Именно этим было положено начало отделению интенсивного от экстенсивного, сотворенного нового от воспроизведения известного, традиционного. Стал обосабливаться труд творческий, создающий нечто небывалое, от труда коллективного, "тиражирующего". "Тиражирующий" коллективный труд репродуктивен - он перераспределяет ресурсы и дает комбинации уже наличного, известного. Творческий труд продуктивен - он создает то, чего не было. (Вероятно, с их различием связано введенное Кантом различение гения, творящего в искусстве, и таланта, работающего в науке. Талант действует в сфере трансцендентального - априорных коллективных норм, гений черпает вдохновение из сферы трансцендентного - выходящего за пределы возможного опыта). С позиции "тиражирующего" труда любые ресурсы являются исчерпаемыми, и потому любому сообществу грозит перенаселение, если не будут освоены новые пространства. С позиций творческого труда проблема состоит не в том, чтобы добыть уже известные ресурсы из нового пространства, а в том, чтобы извлечь качественно новые ресурсы, пребывая в том же пространстве. С позиций мотыжного земледелия Земля уже была перенаселена к началу неолитической эпохи. С позиций современных аграрных технологий для того, чтобы прокормить все человечество, достаточно 5-7% обрабатываемых земель земного шара.

Говоря о линейном времени, мы имеем в виду долговременные кумулятивные процессы, фиксируемые статистикой, такие, например, как рост средней продолжительности жизни, производительности труда, национального дохода на душу населения. На Западе вспыхивали войны и революции, рушились режимы, менялись нравы, но вот уже в течение 250 лет медленно, но неуклонно, из поколения в поколение растут соответствующие показатели. Следовательно, экономические и демографические процессы в значительной мере вырвались за рамки циклического времени, все возвращающего на круги своя, и вошли в новое, линейное время. Это не перераспределительное, а продуктивное время. Значительная часть общественных процессов и на Западе по-прежнему пребывает в циклическом времени; внутри самого линейного времени хранятся следы циклического, например, в виде экономических или поколенческих циклов, либо непредвиденных "откатов назад" в отдельных сферах жизни. Но остается фактом, что непрерывные кумулятивные процессы в целом ряде сфер жизнедеятельности в общем придают им линейный характер. Многие политические институты Запада и механизмы его общественной жизни можно рассматривать как антиэнтропийные, препятствующие возвращению общества из линейного времени в циклическое. Так, например, существует относящееся к этому правило: чем полнее система партийно-политического представительства, охватывающая все группы интересов, чем шире круг участников процесса принятия решения, тем выше вероятность того, что решения окажутся необратимыми: не найдется группы, потребующей в будущем их пересмотра на противоположных началах. Напротив, авторитарные режимы, ригидные общественные структуры, защищающие монополию одних групп в ущерб другим, то и дело оказываются отброшенными в циклическое время: через определенные промежутки кажущегося вечным застоя наступает внезапный взрыв, и победа, которая казалась "полной и окончательной", вдруг сменяется поражением, новым переворотом, новой монополией - и так до нового взрыва.

Гибкость общественных структур и открытость системы, допускающей непрерывные мелкие изменения, являются гарантией от взрывов циклического времени, сменяющего застои неожиданными катастрофами.

В целом следует отметить растущую ценность линейного времени: эволюции, связанные с непрерывными кумулятивными эффектами, предпочтительнее революций, часто являющихся, как показывает опыт, фазами циклического времени, потрясающими общество и делающими жизнь непредсказуемой.

В этом смысле линейное время является "образцовым", и эволюцию многих общественных институтов современности можно оценить как движение в сторону линейного времени.

Но высшим гарантом линейного времени является творчество: там, где общественная жизнь лишена творчества, там ресурсный потенциал скоро оказывается исчерпанным, что означает приближение "попятной фазы" цикла: возврат старых запретов или реванш старых групп, новый виток перераспределительства.

Другой проблемой политической жизни и теории является сбалансированность времени различных общественных процессов, в особенности в эпохи модернизаций, когда общество "снимается с якорей" и устремляется навстречу желанному, но остающемуся мало предсказуемым будущему.

Медленнее всех других течет время глубинных социокультурных процессов, связанных с изменениями архетипов национального сознания. Поэтому так часто оказывается, что, заимствуя новейшие общественно-политические формы, общество вкладывает в них старое социокультурное содержание.

Скажем, традиционного бая заменяет секретарь райкома, но черты старой психологии и прежних нравов остаются.

Если время быстрых процессов оказывается отпущенным на свободу или тем более форсируется, тогда как другие процессы, обладающие иной ритмикой, заметно отстают, то появляется угроза, с одной стороны, полной разбалансированности потоков времени и дестабилизации общества, а с другой - наполнение новых форм старым содержанием, относящимся к сферам замедленной временной динамики.

То и другое мы сегодня имеем в нашей стране, где преобразования в идеологической сфере заметно опередили собственно политические, а последние намного превысили своим динамизмом темпы экономических преобразований и перемен, относящихся к долговременным установкам и архетипам национальной политической культуры. Одной из важнейших временных дисгармоний, непосредственно влияющих на политический процесс, является разрыв между темпами роста притязаний различных групп населения и приращением их реальных социально-экономических возможностей, а также общими перспективами "вертикальной" социальной мобильности, имеющейся в обществе.

"Срединное" время по некоторым показателям наиболее сродни линейному времени. Опыт революционных эпох, наэлектризованных экзальтированными ожиданиями светлого будущего, призванного положить конец всем социальным несправедливостям и все поменять местами, показывает, как легко в эти времена соскользнуть в нигилизм отложенных на завтра обязательств, как часто люди пренебрегают нормами общежития в надежде, что "светлое будущее" все равно вскоре их отменит или что ими следует "временно пожертвовать" для его приближения. Чудовищное разрушение и опустошение повседневности, третируемой "революционным авангардом" вместе с "презренной" теорией малых дел, отвлекающей от "эпохальных свершений", привели к тому, что разрыв между "аванпостами прогресса" (космической эпопеей, прорывами в отдельных сферах производства и социальной жизни) и повседневной жизнью "маленького человека" достиг нетерпимой величины. Возник феномен "отчужденного прогресса", пренебрегающего повседневными запросами рядовых людей, требованиями личного благополучия. Этот прогресс, достигнутый за счет предельной деградации повседневности, разрушения природы и человека, оказывается тем самым отступлением из линейного в циклическое время, чреватое бумерангом возвратных эффектов.

В какое же время помещают себя группы, не принадлежащие к ведущим? Здесь наблюдается многозначительная дифференциация.

Группы, не чувствующие непреодолимой ту дистанцию, которая отделяет их от ведущих групп, помещают себя в мобилизующее ускоренное время. Так, например, женщины в настоящее время успешнее мужчин овладевают высшим образованием - сказывается мобилизующий эффект ускоренного времени, призванного устранить или сократить социальную дистанцию с мужчинами. Так, некоторые этнические группы быстрее овладевают "модными профессиями", ибо чувствуют себя способными наверстать упущенное, сократить унаследованное от прошлого отставание.

Подобного рода эффекты ускоренного времени мы наблюдаем в деятельности молодежи, которая стремится поскорее овладеть вершинами, сократить время заниженного статуса. Вероятно, такие же процессы ускоренного (мобилизационного) времени мы видим в обществах, отставших в прошлом и стремящихся побыстрее взять реванш. Ускоренное время связано с азартом творческого соперничества, нередко контрастирующего с известным социальным флегматизмом групп, уже добившихся своего.

Таким во многом оказался XX век для России: попытка эсхатологического прорыва в светлое будущее через разрушение старого мира обернулась неслыханной потерей времени, невиданным социальным расточительством. Но это - урок и для правящих элит и привилегированных групп. Отказываясь от своевременных уступок низам социальной лестницы, они рискуют ускорить приход эсхатологического времени, способного похищать линейное время медленного и неуклонного развития. Группы, более срастившиеся с лучшим типом времени - линейным, должны делать все, чтобы его сохранить; а это возможно только посредством перехода ко все более гибким и открытым, мягко эволюционирующим общественным формам, никого не лишающим своего шанса.
 

ХРОНОПОЛИТИЧЕСКОЕ ИЗМЕРЕНИЕ: ЗА ПРЕДЕЛАМИ ПОВСЕДНЕВНОСТИ И ИСТОРИИ


ИЛЬИН Михаил Васильевич, кандидат филологических наук, профессор МГИМО МИД РФ

Политика является особым планом человеческого существования и время составляет ее естественную основу. Политика существует только во времени и никак иначе. Однако само время многолико. У него одна логика, когда мы следим за ходом дебатов и бегом секундной стрелки, другая — когда вспоминаем и осмысливаем поворотные моменты и векторы политических изменений, третья — когда приходится оценивать уровни сложности политических систем и институтов, мысленно обобщая накопленный потенциал и воссоздавая пути их развития (1). Да и наш собственный опыт подсказывает, что бессмысленно судить о политических измениях, а тем более об уровне развития, вглядываясь только в события одного дня. Равным образом нелепо прикладывать мерку политической развитости, например, модернизованности, к каждому нашему слову, жесту и действию в политике или же приписывать этим словам и жестам, как это нередко делают самонадеянные политики, значения исторических ("судьбоносных") перемен (2).

Определенные аспекты политической реальности преимущественно видны при нашем повседневном взаимодействии друг с другом (непосредственные эмпирические действия участников политического процесса, их "реплики", выражения лиц, жесты, впечатления и т.п.), а соотвествующие моменты соотносятся друг с другом прежде всего в ритмах "реального" или астрономического времени.

Подобные эмпирически осязаемые "мгновения" повседневной политики зачастую скрадываются, мельчают и становятся почти незаметны при обращении к событиям истории или к политическим измениям (выборам, сменам правительств, заключению мира или объявлению войны и т.п.). Такие события предполагают интерпретацию-обобщение и соотносятся друг с другом уже не в ритмах мгновений, часов и суток, а по шкале исторических свершений, этапов и периодов. Выборы, договоры и прочие политические изменения обретают свой смысл и значение только благодаря тому, что им предшествовало и что последовало за ними, становясь историческими обобщениями, целыми квантами темпоральности, уже достаточно продолжительными и превосходящими размерность (диапазон) "реального" времени. Так, популярные модели демократизации предполагают заключение "пакта согласия" и проведение "основополагающих выборов", однако "реальное" время проведения этих мер, как и разделяющего их периода фактически несущественно, Значим же обобщенный "квант" воздействия, т.е. степень согласия (его действенность, полнота учета интересов участников и т.п.) и "модельность" выборов в смысле удовлетворения "победителей" и "проигравших", а также дальнейшего поддержания процедур выборов.

Обращение к еще большему диапазону темпоральности предполагает, что многие исторические события и единичные политические изменения становятся крайне мелкими, почти неразличимыми. Они как бы уходят в тень, зато высвечиваются, выявляются обобщенные тенденции политического развития. Шкала темпоральности оказывается размечена уже не событиями и периодами — тем более не минутами и часами, — а переходами от одних качественных состояний и системных характеристик политики к другим, например, от "века" варварства к "веку" цивилизации. Данный метаисторический уровень (диапазон) темпоральности в собственно политическом контексте целесообразно характеризовать как хронополитический (3, с. 6-11).

В основе различения размерности времени (диапазонов темпоральности) лежит, таким образом, вполне наглядное и эмпирически достоверное ощущение того, что повседневное восприятие политической реальности как процесса по самой своей природе качественно отличается и от исторического представления о ней (интерпретации) как череды политических изменяй, а уж тем более от обобщений сущности этого движения — развития и "развитости" (уровней сложности) соответствующей политической реальности (1).

Каждая из размерностей времени обладает своим характером и возможностями. Обращение к расширенному диапазону хронополитической темпоральности чревато утратой связи-понимания не только с определенным "мгновением" политического процесса, но и с конкретным историческим периодом или эпохой. Однако при этом сохраняются и становятся даже рельефнее обобщенные характеристики эволюции политических систем, отражающие уровень их морфологического (структурно-функционального) усложнения. По мере укрупнения размерности времени — "восхождения" от повседневности к истории, а от нее к хронополитике — темпоральность все больше освобождается от натурализма "реального" времени и начинает обретать все более обобщенные качественные характеристики (3, с. 77-79). На этой основе проявляется т.н. "парадокс инопланетянина" (3, с.7; 4, с. 158), когда в реальном времени приходится общаться и взаимодействовать политикам и политиям, принадлежащим к различным хронополитическим зонам и стадиям (5, с. 5, 52).

Обоснование хронополитики, ее масштаба и смысла коренится не только в нашем опыте практического различения политической Повседневности*, Истории политики и ее метаисторического развития (Хроноса). Оно вытекает также из многочисленных попыток выявить способы максимально обобщенного видения и осмысления эволюции политики, которые предпринимались в истории политической, философской и научной мысли (3, с. 12-72).

* Здесь и далее понятия Повседневность, История, Хронос и в некоторых контекстах сродная Хроносу Современность пишутся с заглавной буквы, когда имеют значение размерности времени или названия эона, но со строчной, когда обозначают какую-то конкретную повседневность или историю той или иной политии.

Исходной реальностью для хронополитического анализа мною взята полития или политическая система (3, с. 73-79). Она имеет два взаимодополняющих аспекта (либо стороны) — синхронию и диахронию (1, с.57).

Первый аспект статуарен, он представлен политическим строем — сложением ЕЛИ конституцией политии. Это не что иное, как ее аналитическая целостность, предполагающая наличие самых различных элементов (ролей, институтов, субсистем и т.п.) и структурных связей между ними.

Второй аспект динамичен, он являет собой движение, своего рода темпоральную развертку политии. Он образован феноменами разного масштаба -действиями, событиями и качественными состояниями, а также смысловыми (структурно-функциональными) связями между ними (1, с. 57-60).

Под этим углом зрения была проанализирована природа политии и основные когнитивные схемы (6, с. 129) ее интерпретации: организмическая, экологическая, механическая, игровая и коммуникативная (3, с. 73-77). Результатом стало признание того, что игровая и коммуникативная интерпретации природы политики являются больше, чем метафорическими аналогиями. Они непосредственно связаны с природой политики (3, с. 75-77).

Политии существуют как воспроизведение конституций и институций в циклах политических процессов разного масштаба: суточных, недельных, месячных, годовых и т.п. Человеческие сообщества, зависящие в большой степени от природных факторов, по преимуществу строят политический процесс на сезонных циклах. Индустриальные сообщества предпочитают формализованные циклы типа недельных или семестровых (1, с.57; 3, с. 77).

Циклы самовоспроизводства политий вполне естественно связаны с некоторыми переменами. Не может быть полной идентичности двух разных состояний системы. Не становится ли поэтому политическое изменение самоочевидным и не стоит ли ограничиться понятием политического процесса? Надо ли умножать сущности, вводя новые понятия? В данном случае — несомненно нужно. Дело ведь не только в том, что накопление отличий рано или поздно приводит к качественно иным состояниям, а значит — и к новой политической системе. Это, пожалуй, с некоторыми ухищрениями можно было бы описать и в терминах политического процесса. Однако в данном случае это понятие не может работать потому, что меняется хронополитический масштаб. Политический процесс идет в масштабе реального времени. Его базовый цикл или даже несколько циклов вполне обозримы для одного индивида и не требуют, чтобы тот отрывался от своей повседневности.

Изменение хронополитического масштаба требует расширения угла обзора Повседневности и Истории, а в результате этого — установления политических изменений. Необходимо не просто видеть отличия друг от друга однопорядковых действий и событий, их естественное варьирование, о котором уже шла речь. Требуется нечто большее: преодоление наивной веры, что факт политического изменения появляется через очевидные всем новации. Появление нового титула, написание текста конституции или неординарное действие (отъезд Ивана Грозного из Москвы, расстрел парламента и т.п.), какими бы "судьбоносными" они ни казались в масштабе Повседневности и как бы ни сказывались на жизненных обстоятельствах и судьбах людей, еще отнюдь не надежные показатели системной перемены.

В масштабе исторического времени значима не небывалость отдельного события, а новое качество повторяемости. Рискну утверждать, как это ни парадоксально звучит, что действительно научный анализ политического изменения связан не с фиксированием небывалого (она заметно невооруженным глазом любому обывателю в режиме его повседневности), а с различением довольно тонких нюансов того, как, почему и зачем воспроизводится старое (требуется историческое видение и соответствующий ему масштаб мышления). Нередко модификация старого, например, воспроизведение архаичных принципов самодержавия — под видом диктатуры пролетариата, крепостничества — под название коллективизации, демократического централизма — под именем президентской вертикали становятся более важными сущностными характеристиками нового состояния системы, чем поверхностные новации (флаги и лозунги).

Политическое же развитие как бы надстраивается над двумя взаимосвязанными, но в то же время различными планами (диапазонами) — процесса и изменения, а также над двумя масштабами — Повседневности и Истории. Одна и та же реальность политики в движении может предстать либо в масштабе реального времени, измеряемом суточными, недельными и т.п. циклами (процесс), либо в масштабе исторического времени, измеряемого циклами полного обновления политических систем (изменение). Так, аргонавты во время длительного плавания меняли детали своего судна, действуя в диапазоне Повседневности. Однако в результате в Элладу вернулся уже иной (и прежний!) "Арго", что стало историческим свершением. Так вот, если бы Ясон привел домой уже не трирему, а каравеллу или пароход, это был бы знак развития, выхода в размерность Хроноса.

Хронополитический план (диапазон) времени отнюдь не "снимает", тем более не "отменяет" другие размерности времени. Напротив, Повседневность и политический процесс высвечивают непрерывность развития, История и политическое изменение — этапы и эпохи развития, его дискретность.

Изменение масштабов обзора позволяет перевести в иной, более крупный и качественно особый план противопоставление аналитических систем-состояний временным системам-процессам. И здесь может оказаться полезным опыт филологов. Очевидное в масштабе повседневной коммуникативной практики непосредственное единство языка и речи при укрупнении масштаба до исторического дает разделение и сопряжение синхронии и диахронии. Синхрония отражает состояние системы языка в определенную эпоху его существования. Так Гоголь и Пушкин являются языковыми современниками. Под диахронией понимается система соответствий между различающимися, но также воспроизводящими/предшествующими фактами языка двух разных синхронных эпох. Тут уже, языковым "современником" Пушкина оказывается Толстой, а при "укрупнении" масштаба, в рамках "современного русского языка" — и мы с вами.

Увеличение диапазона лингвистической темпоральности (размерности языкового времени), т.е. охват не только диахронного сочленения синхронных пластов речетворчества от Илариона до Аввакума, но и уже диахронно определенных изменений нашего языка позволяет рассматривать метаисторическую реальность развития древнерусского языка в современный русский.

Диахронический подход позволяет разглядеть не просто "факты истории", но нечто более существенное для хронополитического анализа: системность перемен, логику и взаимосвязь целых рядов политических изменений. При этом сами ряды или слои изменений могут рассматриваться как мера хронополитического движения или того, что мы привычно именуем политическим развитием. Последнее, естественно, осуществляется в своем особом диапазоне темпоральности, хотя и связано как с непрерывностью "реального" времени Повседневности, так и с дискретностью времени историка, которому видны извивы единой "реки Времени".

В хронополитическом измерении современными друг другу оказываются конституции и институции, соответствующие одному идеальному типу или "возрасту" политий, а значит и образующих их ролей, акторов. Как это ни покажется странным не только натуралистически-повседневно, но даже исторически мыслящему человеку, однако в хронополитической перспективе британский губернатор Мадраса и его знакомый махараджа принадлежали к разным эпохам, а "большой человек" — властитель Центральноафриканской империи, хотя и ездил на лимузине, был, скорее всего, современником другого "большого человека" — лугаля Саргона Великого (3,с.79;4).

Хронополитическое измерение, таким образом, ведет к еще одному увеличению масштаба видения реальности. За "реальным" временем Повседневности встает История, а над ней возвышается громада Хроноса. После перехода от мгновений и дел Повседневности к событиям и свершениям Истории нам открывается уже целая череда эпох и становится виден общий план политического развития. Это захватывающее дух видение раздвигающихся "порядков" все новых и новых "веков" поначалу неизбежно смутно. Дело, вероятно, в том, что простейшие политии органично принадлежат Повседневности и не могут, да и не стремятся вырваться за ее пределы. Более сложные политии уже способны возвыситься над Повседневностью. Они сущностно сродни историческому времени. Наконец, политии могут обрести такой уровень сложности, что оказываются способны действовать в диапазоне Хроноса. А это означает, что, хотя темпоральность как таковая изначально предполагает хронополитическое измерение, реальное достижение столь крупной размерности времени требует, чтобы возникла дистанция в результате длительного развития и усложнения политических систем.

При восхождении к Хроносу кругозор настолько расширяется, что это одновременно вдохновляет и тревожит. Человеку свойственно ощущать время через смену дней и ночей, биение собственного пульса. Не приведет ли расширение перспективы и увеличение масштаба к тому, что Хронос, загадки которого мы хотели бы разгадать, попросту ускользнет от нас? Есть ли мера, средство для того, чтобы "поймать", а тем более "укротить" безмерно распространившегося Хроноса? Средство для этого должно быть соразмерно гигантской темпоральной шкале. Существует ли в интеллектуальной сфере нечто подобное Хроносу по масштабности обобщения? Да, это идеальный тип, дающий небывало крупную меру обобщения. Уже не темпоральное, а интеллектуальное видение расширяется до небывалого обзора, в котором теряются детали.

РАЗМЕРНОСТЬ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОГО ОБОБЩЕНИЯ: СЛОВА, ПОНЯТИЯ, ИДЕАЛЬНЫЕ ТИПЫ

Поиски идеального типа как инструмента анализа требуют уточнения его положения в антропокосмологии — системе нашей человеческой реальности. Начать же эти помски мне представляется разумным с весьма простой посылки. Если политическому процессу, изменению и развитию оказываются сродни Повседневность, История и Хронос (метаистория) вместе с соответствующими диапазонами темпоральности, то вполне логично ожидать подобных соответствий в онтологии нашего человеческого мира, включающего как материальную, так и духовную стороны.

Как образуются идеальные типы? Начну с отправной точки — с максимально простых и "чистых" феноменов. Здесь ещё нет политики. Человек действует почти рефлекторно, едва ли не как простейший организм. Он еще "неоперенное двуногое", которое только имеет задатки "полисного животного". Его жизнедеятельность легко дробится и редуцируется до единичных действий. Нашим сознанием эти действия или элементарные феномены-мгновения обобщаются (запечатлеваются) в таких же Отдельных и самодостаточных интеллектуальных феноменах-называниях. Сам акт называния может рассматриваться как интегральная часть человеческого действия. Первоначальная символизация (означивание) неотрывна от деятельности, которую наделяет весьма смутным, контекстно-определенным речевым смыслом именно акт называния. В политике, например, действия, особенно связанные с отправлением и приятием власти, сами себя и означают (приказ — исполнение). В связи с этим Представляет интерес предложение ввести нулевой уровень семиотики для актов именования единичных уникальных явлений именами собственными (7, с.8-9; 8, с. 9-10, 110, 112-120). Можно, однако, пойти дальше и считать семиотическим нулем всякие исходные "точки" семиозиса, где, собственно, еще первоначально слиты феномены-мгновения и феномены-называния. Наглядным образом и своего рода образцом такого нуля было бы начало декартовых координат, где значения и абсциссы, и ординаты слиты в одном общем нуле.

Первое обобщение, а тем самым и абстрагирование, "предварительная типизация" осуществляется при переходе потока речи в язык. Это уровень, который аналогичен времени Повседневности. Средством обобщения здесь выступают слова, а результатом становятся единичные действия: разрозненные, не имеющие высокой смысловой соотнесенности группировки феноменов-событий. Если продолжить аналогию с декартовыми осями, то таксономии слов рассыпаны вдоль одной оси, а таксономии действий — вдоль другой. Таким же точно образом гамлетовское — "Слова, слова, слова..." — как прозрение недостаточной обобщающей способности изолированных слов вполне отражает лишенный связи мир Повседневности — буквально "время" (the time is out of joint), — который без этих обобщений распадается на изолированные единичные действия.

Однако и слова, и действия могут быть собраны и соединены, как нам известно из опыта, самыми причудливыми способами. В результате их систематического соединения или т.н. концептуализации происходит восхождение от слов и действий к понятиям или концептам (6) и "фактам" — на уровень более высоких обобщений и понятийного мышления, аналогичный темпоральному диапазону Истории.

Следующее восхождение приводит нас уже на уровень вполне теоретического, философского по своему характеру мышления. Воздавая дань Платону, назовем его условно уровнем Идей (категорий мышления), сопряженных с идеальными типами (категориями "деятельности"). В декартовой аналогии — это причудливые фигуры, лежащие между осями координат и требующие для своего описания функций, а также иррациональных и комплексных чисел. Этот уровень аналогичен темпоральному диапазону Хроноса.

Возможно, наконец, возвышение до максимального абстрагирования, до "чистых" принципов-ноуменов. На этом уровне обобщений политика уже исчезает, растворяясь в "конечной", информационно-рафинированной реальности. Здесь властвует вполне ноуменальное, поистине сверхчеловеческое мышление. Прикоснуться к нему смогли Платон, Августин, Кант и немногие другие избранные. Достигнутый уровень Нуса аналогичен уровню Вечности, который нет смысла рассматривать здесь хотя бы в силу того, что политика, этот Град Земной, да и все человеческое на этом уровне скрадываются, а поле зрения заполняется космогонической перспективой, в которой где-то сходятся концы и начала.

Подобная перспектива движения от феноменов к ноуменам, а также и обратно — от ноуменов к феноменам намечена мною (3) в развитие идеи Т.Парсонса (9, р.28) о свойственных человеческой реальности кибернетических отношениях (cybernetic relations), характеризуемых противонаправленными параметрами нарастания энергии (материальности) и информации (содержательности) и ограниченных с одной стороны физико-органической средой, а с другой — "конечной реальностью" (ultimate reality). Я выделяю здесь два процесса: воплощение (материализацию) и обобщение (информатизацию). Они разнонаправлены и подобно парсонсовским кибернетическим отношениям ограничены с двух сторон абсолютными пределами — "конечными реальностями" чистой информации и столь же чистой материи. В этом континууме выделены качественные ступени феноменов-мгновений, фактов Повседневности и слов, событий Истории и соразмерных им понятий (концептов), эонов Хроноса и отвечающих им идеальных типов, наконец, ноуменов и Вечности.

Целесообразно выделить также факторы и процессы перехода со ступени на ступень. Логика их наименования заключается в ориентации — для воплощающих переходов — на получаемый результат: идеал — идеализация — идея (идеальный тип) и т.п. Наименования обобщающих переходов связаны с использованием информационно-семиотической номенклатуры, как существующей, так приспособленной или созданной по аналогии. Все это представлено в следующей схеме:


При таком подходе проясняются перспектива воплощения идеального типа, а также понятия и слова, точнее — его (и их) порождающая потенция. В самом деле, употребление слова или использование понятия и идеального типа ведет к воспроизведению "зашифрованных" (обобщенных) возможностей в мысленных или внешне проявляемых действиях людей. Возможный (желаемый или нежелаемый) феномен воспроизводится первоначально символически (в игре). Затем он становится основой для вполне серьезного воплощения — каждый дом, как известно из Маркса, сначала возникает в голове архитектора (10).

Идеальный тип в результате оказывается не только обобщающей таксономией (ср. интерпретацию Н.Я.Данилевским культурно-исторических типов как группировок — 11), но также и порождающей моделью. Соответственно идеальные типы рассматриваются мною, в отличие от М.Вебера, не как некие виртуальные, чисто фиктивные измышления, используемые исключительно для удобства исследования (12), а как особая реальность обобщающих таксономии и порождающих моделей, существующих вполне самостоятельно, хотя и связанных и логически, и генетически с обобщаемыми и порождаемыми явлениями. Как генотип сосны есть особая реальность, отличная от растения, измеряемого нами в том или ином опыте, так и идеальный тип полиса есть особая реальность, которая принципиально не сводима к тем или иным конкретным историческим событиям, через которые нам явлен известный полис — афинский, коринфский или Сиракузский.

Хронополитический подход вынуждает заниматься идеальными типами в силу соответствия (аффинности) масштабов Идеи и Хроноса. Задача выявления идеальных типов и образуемых ими эволюционных рядов качественно отлична как от философских или логических исследований ноуменов в масштабе Вечности, так и от исторического анализа концептуальных обобщений-фактов в масштабе Истории. Те наблюдения и закономерности, которые формулируются в данном исследовании, ни в коем случае не претендуют на то, чтобы служить интерпретацией политической истории или отдельных политических явлений как таковых.

Реальность идеального типа политии подтверждается самостоятельным существованием знания о том, чем является, должна быть или может стать данная полития. Появления модальностей долженствования и возможности как раз и подтверждают, что идеальный тип сущностно гораздо содержательнее, чем порождаемый им феномен. Феноменальный аспект политики образует то, что есть или было. Однако отношениями дополнительности с ним связан ноуменальный аспект — мир должного и возможного, — того, что могло бы состояться прежде, ныне или в будущем, тех "образцов", реализации которых мы желаем или нет. Даже крайним натуралистам трудно будет оспорить то, что наши желания или страхи, убеждения и намерения в действительности являются не менее, если не более значимыми для политики "реальностями", чем закопченные стены Вестминстерского дворца, корона и королевские регалии Швеции или архивный оригинал американской Декларации независимости.

Реальный политический процесс, принятие решений, выработка курса и т.п. суть не что иное, как воплощение наших целей, волений и интересов, а в более общей форме — порождающие модели идеальных типов. Понимание сути возможностей этих моделей облегчается благодаря использованию таких категорий, как критические уровни развития, пределы роста и развития (3, с. 91-93). В связи с этим мною было предложено оперировать категориями массивности и плотности политий, отражающими количество и интенсивность коммуникативных (организационных) взаимодействий между политическими акторами (3, с.92). В этих же целях был обоснован принцип актуального или латентного наличия всех структурно-функциональных возможностей достигнутого уровня сложности или "Все есть во всем" (3, с.94-95), а также принцип сохранения структурно-функциональных ниш и схем или "Закон вечности" (3, с.95-97).

Все эти категории и принципы помогают осмыслить качественные превращения политических систем (3, с.97-101). В первую очередь устанавливается корреляция между долгосрочной динамикой политического развития и общесистемной устойчивостью политий. Для хронополитических исследований оказалось возможным использовать созданные выдающимся русским ученым А.Н.Северцовым (1866-1936) категории ароморфоза*, а также дегенерации и идеодаптации, которые обычно интерпретируются в эволюционной морфологии как варианты т.н. катаморфоза**.

* От греч. airo — повышаю и morphe — форма, универсальное морфологическое приспособление с полифункциональностью "органов" или структур, связанное, по выражению Северцова, с "потентностью", т.е. способностью дальнейшего совершенствования.

** От греч. kata — вниз, специфическое морфологическое приспособление с монофункциональностью "органов" или структур.

Ароморфные виды адаптируются в различных средовых условиях, но далеко не оптимальным образом, а потому дают последовательности неслучайных, как правило, мутаций, подчиненных определенной логике (цефализация — увеличение размеров черепа и головного мозга и т.п.). Катаморфные виды оптимально адаптируются в специфических средовых условиях, давая последовательности случайных и качественно эквивалентных мутаций (идеодаптация). При существенном же изменил средовых условий с ними происходит деградация (3, с. 112). Точно так же политические системы, воспроизводясь в ритмах политического процесса и претерпевая изменения (исторические события), могут создавать усложняющие (ароморфные) траектории развития, либо траектории катаморфные — "застойные" (Древний Египет или Китай "пульсируют", порождая череду возрождающихся, подобно Фениксу, исторических империй), а также "тупиковые", системно деградирующие (даже при количественном росте, как это случилось и с динозаврами, и с исторической империей т.н. Новоассирийского царства).

Для анализа превращений политических систем удобно понятие политического псевдоморфоза. Его следует принципиально отличать как от исходной геологической модели, так и от ее переосмысления О.Шпенглером (13). Различение это связано прежде всего с несравненно более активной ролью политической формы (или структур) сравнительно с чисто материально-пространственной формой в геологии. Политические структуры (порождающие модели целедостижения) как явления человеческой, коммуникативной реальности способны генерировать смыслы и функции, а тем самым преобразовывать политическую субстанцию (фактические таксономии действий, ролей и т.п.). В данном контексте симулакры, которые обычно рассматриваются как нетворческие или даже мертвые (пустые) формы, представилось возможным трактовать значительно шире, усматривать в них также и определенный творческий потенциал. Проблема заключается в наличии или отсутствии хронополитического сродства (аффинности) между политией и внедряемым симулакром, а также в характере этого сродства. Наличие такого сродства хотя бы по ряду существенных параметров ведет к постепенному приживлению, интеграции симулакра в политию, отсутствие же — провоцирует реакцию отторжения со всеми негативными последствиями.

Амбивалентная трактовка симулакров стала возможной благодаря использованию предложенной Ф.Риггзом (14) категории т.п. призматических обществ, двусмысленно соединяющих в себе характеристики традиционных и модернизированных систем. В развитие данного подхода мною была предложена идея остентативности (кажимости, функционального переноса) как характеристики развивающихся или претерпевающих метаморфоз систем с различением восходящей ("притворяться" лучше, чем есть сейчас, чтобы стать лучше) и нисходящей ("притворяться" хуже) остентативности (3, с.98-99).

Общая схема превращения идеальных типов позволяет обратиться к рассмотрению перехода от одного к другому, от одной порождающей модели (воплощающей стороне идеального типа) к другой.

ДВИЖЕНИЕ СКВОЗЬ ВРЕМЕНА: ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ, ОБНОВЛЕНИЕ, ДОСТИЖЕНИЯ

Довольно привычно представление, что эпохи сменяют друг друга, что каждая приносит обновление и утверждает свою правду чуть ли не сызнова в споре с предыдущей эпохой и вопреки ей. Такое представление утвердилось, видимо, в значительной мере из-за перенесения на Историю и Хронос очевидностей Повседневности, когда день сменяет день. Признание принципов "Закон вечности" и "Все есть во всем" заставляет не просто усомниться в справедливости подобного подхода, но принять по существу прямо противоположный. Ни одна эпоха не отвергает полностью предыдущую, но находит способы усвоить то, что было создано ранее и нарастить свои уровня сложности. Спор, который нередко выходит на поверхность, есть лишь способ сохранения для себя иного, превращение прежнего в свое собственное инобытие. Как бы отстраняя, каждая новая эпоха сохраняет отвергнутое в виде собственной "невидимой стороны Луны".

Подобное наследование можно, вероятно, выявить даже в Повседневности, а тем более в Истории. Еще отчетливее наследование прорисовывается в диапазоне Хроноса, когда проявляются, наконец, качественные уровни политической организации в виде специфических темпоральностей или эонов ("веков") и переходных стадий как своего рода "взаимоналожений" эонов, дающих качественно особую темпоральность.

Непрерывность и постоянство движения времени ведут к тому, что эоны не сменяют друг друга, а вырастают друг из друга. Не один вместо другого, а один вместе с другим. Каждый последующий эон несет в себе наследие предшествующих.

В результате как основу для выделения эволюционных поколений политических систем я бы предложил предельно обобщенную схему развития человеческих общностей, которые при всех качественных и, кажется, взаимоисключающих различиях вырастают друг из друга, сохраняясь в череде метаморфоз. Это эоны этносов*, цивилизаций и наций. Точнее было бы сказать — эон только этносов, эон цивилизаций и сохраненных (преображенных) этносов, точнее, этнокультур, эон наций, а также сохраненных (преображенных) цивилизаций и сохраненных (возрожденных) этнокультур. Каждое из таких названий, как заметно, имеет тенденцию к увеличению и усложнению, предел которым трудно обозначить. Поэтому в дальнейшем под выражениями "эон цивилизации" или просто цивилизация, "эон наций" или просто нация будет фактически подразумеваться сложное единство всего аккумулированного хронополитического опыта и богатства идеальных типов.

* В моей монографии (5) этот эон был назван эоном культур. Речь шла о темпоральности таких состояний человеческих общностей, когда все, даже зародыши грядущей политики и экономики проникнуты обрядностью, живут ею. Само выживание здесь — постоянное культивирование, а потому и культура обряда, т.е. культ в его первоначальной синеретичности. Здесь свое, этическое и этническое, как и в этимологии (по Бенвенисту) едины и нераздельны. Поэтому я склонен сейчас именовать первый эон иначе — эоном этносов, понимая, что этнос конституируется нравом (этосом), т.е. культом и культурой.

Развитие и наследование возможны в результате того, что многообразные изменения вписаны в единую логику смены фаз открывания и закрывания политических систем, а также вытекающего из этой логики и из "Закона вечности" накопления открытых и закрытых организационных структур. Качественным критерием эонов становится таким образом открытость и закрытость**.

** Категории открытости/закрытости используются здесь в обобщающей системной трактовке, а отнюдь не в однобокой и ограниченной интерпретации Поппера. Такая системная трактовка позволяет соединить и примирить различные возможные трактовки открытости/закрытости, о которых см. 15.

Этносы или культуры, как мне доводилось отмечать (1, с.60-61; 4, с. 155), политически огранизуются как замкнутые системы, возникающие вместе с особым типом общения-общности в виде прямой и непосредственной (повседневной) речевой коммуникации. Это дописьменная, а потому доисторическая организация, живущая в вечном здесь и сейчас мифического времени. Культура, этос и сама организация этноса самодостаточны для своих и закрыты для чужаков, они основаны на прямом и не требующем интерпретации (перевода, трансляции в иную форму, время или место) общения.

Под цивилизацией в моем хронополитическом исследовании понимается открытый, в потенции безграничный конгломерат этнокультур, консолидированный господством "Вечного Города", претендующего на мировую роль цивилизационного центра. Город приобщает чужие этнокультуры к стандарту своей цивилизации. Такой открытой системе необходима трансляция общения, а значит письменность, архивы, коммуникационные инфраструктуры, бюрократия и т.п. (4, с. 155-156; 5, с. 14-23). Здесь уже начинается летописание, интерпретация имперской цивилизацией череды событий и политических изменений как своей "судьбы", а с этим и переживание своей истории в хронополитическом диапазоне Истории.

Нацией при подобном подходе оказывается эон квазизакрытых политических систем — достаточно четко разделивших и одновременно соединивших аспекты открытости и закрытости. Такими взаимосвязанными аспектами являются, например, внутренняя политика поддержания и развития своего собственного "замкнутого" режима и внешняя политика "разомкнутого" взаимодействия друге другом, либо жесткая, "закрытая" рамка государства и подвижная, "открытая" стихия гражданского общества. В данном эоне нации сохраняют хронополитическое наследие в виде постурбанистической цивилизации и как бы возрожденной заново культуры (ср. роль Ренессанса при переходе к Современности).

Эоны не только противопоставлены на основаниях закрытости/открытости, но и связаны друг с другом наследованием. Процесс такого наследования можно метафорически представить как "наложение" одного эона на другой. По сути же средством и результатом наследования становятся как бы особые промежуточные эоны, которые в силу их качественного отличия от собственно "чистых" эонов целесообразно именовать стадиями. Первая переходная стадия содержательно связана с крайне сложным и важным идеально-типическим "приоткрыванием" этносов и возникновением импульсов цивилизационной радиации. Вторая переходная стадия — с симметричным "призакрыванием" или "окукливанием" цивилизаций и образованием ядер консолидации наций.

Предложенные три эона, а также две промежуточные стадии сами по себе можно рассматривать в качестве своего рода идеальных метатипов, хотя по своей природе и масштабу обобщения эон как таковой близок абстрактному принципу или ноумену. Хронополитическая организация разных времен (эонов) и народов (хронополитиче-ских традиций) в своих конкретных исторических и даже повседневных проявлениях с той или иной степенью соответствия вписывается в предложенную схему прежде всего с помощью обилия случайных (contingent) комбинаций обстоятельств и явлений. Однако даже те явления и факты, которые находят неслучайное соответствие в идеальном типе эпохе (они как примеры и будут привлекаться), выражает его лишь частично, а потому односторонне и, главное, нечетко, смазанно. Одним словом — идеальные типы эонов становятся прообразами (архетипами, порождающими моделями) явлений (видимостей, der Schein) политической практики, которые воплощаются с большей или меньшей полнотой на разных ступенях и в разных масштабах обобщения.

Благодаря рассмотрению хронополитической перспективы или эволюционной преемственности порождающих моделей политической организации на основе принципов морфологического наследования и превращений удается уйти от идеи смены эпох и перейти к идее их вырастания друг из друга (5, с.5-7). Ни одна эпоха не отвергает предыдущую, но находит способы усвоить то, что было создано ранее и нарастить свои новации. В результате как основа для выделения эволюционных поколений политических систем мною предлагается предельно типизированная схема развития человеческих общностей, которые при всех качественных и, казалось бы, взаимоисключающих различиях вырастают друг из друга, сохраняясь в череде метаморфоз. Это эоны этносов (Повседневности), цивилизаций (Истории) и наций (Хроноса), соединяемые переходными стадиями, которые лучше характеризовать не как доцивилизационную и постцивилизационную, или как доисторическую и постисторическую (это только будет сбивать с толку, вызывая ненужные ассоциации и возражения), а скорее как стадии этноцивилизационной и цивилизационно-национальной деконструкций. Деконструкция, естественно, предполагает существование и взаимодополнение фаз деструкции и конструкции.

В качестве начального момента, своего рода преддверия хронополитики мною рассматривается возникновение политической организации из первоначально единой прокреативной функции воспроизведения человека и человеческого рода (5, с.8-10). Эта функция в процессе антропогенеза вполне естественно нагружается организационным потенциалом. Появляются половозрастные роли. Их закрепление создает предпосылки для формирования зачатков целедостижения, а с ним и политики. При этом обнаруживается устойчивая связь целедостижения с двумя контрастными, но взаимодополняющими началами: ресурсно-силовым, или потестарностью, и образцово-правовым, или началом обрядности, ритуальности. Преимущество одного из начал дает различные версии политической организации в рамках отдельных эонов и стадии хронополитического развития.

При предлагаемом подходе сущностными характеристиками первого эона этносов (5, с. 11-13) оказываются его закрытость, дописьменный тип коммуникации, господство мифа, предания и гномической мудрости.

Первая переходная стадия (5, с Л 4-17) связана с приоткрыванием политий, образованием зачатков разделения центра и периферии, с рационализацией статусно-ролевых разделений. Наиболее типичными среди свойственных переходной стадии протоисторических и раннеписьменных систем являются полис и деспотия. Они, с одной стороны, разрушают (деструктурируют) замкнутые этносы-роды за счет либо сегментарного "склеивания" родо-племенных союзов, либо за счет синойкизма. Следом наступает конструктивная фаза: образование пирамидальных патримониумов или иных деспотических образований, а также полисов.

Зон цивилизаций (5, с. 18-23) характеризуется возникновением принципиально открытых систем. Это исторические имперские системы с доминированием городских центров, Мировых Градов, берущих на себя историческую миссию цивилизовать в идеале всю ойкумену ("поднебесную").

Вполне естественно и закономерно доминирование в т.н. мировой истории открытых систем империй-цивилизаций. Концептуализируя свое существование в виде миссии, они описывают ее в виде хроник и исторических сочинений, закрепляют свое цивилизаторство в виде архивов и монументов. Этносы и полисно-деспотические провозвестники цивилизаций сохраняются ими в преображенном виде, откладываясь в форме этнокультуры — мифов, преданий, эпической и драматической поэзии, риторической традиции. В современных условиях собственно этносы обнаруживаются и по сей день в неохваченных цивилизаторством зонах высокогорий, Крайнего Севера или непроходимых лесов.

Идеальные образцы полисной и деспотической организации дают нам т.н. питомники: Элладу, которая так и не осуществила имперостроительство несмотря на героическую попытку Александра Македонского, и ветхозаветный Израиль с его непрестанным усилием пресуществить "завет Яхве" в виде союза патриархий, что также не смог создать империю и цивилизацию*.

* Иерусалим стал функционально ограниченным Мировым Градом, да и то в значительной мере благодаря вкладу христиан и мусульман. Отсюда цивилизационная амбивалентность Святой Земли. Кроме того, этноконфессиональная закрытость иудаизма возвращает потенциальную иудео-иерусалимскую цивилизацию на уровень уникально богатой этнокультуры.

Переход к постисторической фазе развития оказывается затруднен и по сути едва ли не уникален. Как правило, крушение империй и цивилизаций с последующей варваризацией (фаза деструкции) и образованием различных версий феодализма (системы договорных иерархий) в конечном счете ведут к воссозданию империй и к трансформации или вытеснению феодально-договорных отношений новой бюрократической инфраструктурой исторических империй (псевдоконструктивная фаза). Системы, претерпевшие подобные превращения, как бы возвращаются в цивилизационно-исторический эон.

Возможна, однако, реализация действительно конструктивной фазы, предполагающей качественное усложнение договорных отношений и создание на этой основе плотной институционной структуры. Чтобы достичь такого усложнения, надорвавшаяся, но не окончательно распавшаяся цивилизация окукливается и создает хризалиду (5,с.24-29) — закрытую систему, внутри которой на основе универсализации и рафинирования договорных отношений, укрепления корпоративности вызревают предпосылки для последующей модернизации.

Только две постимперские системы можно достаточно надежно характеризовать как феодально-хризалические. Это Западная Европа XII-XV вв. и токугавская Япония XVII-XIX вв. Для них характерно разделение духовной столицы (Рим, Киото) и центров мирской власти. Это дает возможность освободить прежний господствующий центр (Рим, микадо в Японии) от бремени карающего насилия, что позволяет центру оказаться сопричастным высшим (сакральным) стандартам порядка, стать всеблагим и вездесущим, а значит — перестать быть центром и стать сущностью целого. Сакральная, идеократическая консолидация позволяет образоваться хризалиде-куколке, где на собственной основе вызревают корпорации, сословия и территориальные политические общности, а с ними и внутренние предпосылки образования суверенного территориального государства, гражданского общества и объединяющей их нации (5, с.30-35).

Дальнейший анализ выявляет хронополитическое усложнение наций. Выступающая сама по себе как квазизакрытая территориальная полития, наследующая закрытость у хризалид, нация находит возможности открываться вовне и внутрь себя. Первое достигается, во-первых, за счет создания международных систем или систем территориальных государств, а во-вторых, благодаря образованию вокруг территориальных государств или ореола колониальных империй, или т.н. сфер интересов. Открытие внутрь себя достигается за счет усложняющихся отношений между институтами гражданского общества и государства, организации интересов, при которой происходят как их обобщение до уровня национальных, так и конкретизация в частные и даже индивидуальные интересы граждан с помощью институтов опосредования, представительства и легитимации, типичных для т.н. полиархий (5,с.36-44).

Попытка умозрительной проекции хронополитических тенденций позволяет рассмотреть и проблему т.н. постмодерна (5, с.45-51). Логика построения политических систем заставляет связать черты наступления информационной эры, обычно трактуемые как типично постсовременные, с очередной мутацией ореола территориальных политий. При хронополитическом усложнении они получают возможность заменить отягощенные архаизмом колониальные империи, сферы интересов и неоколониальные шлейфы более совершенными и гибкими глобальными информационными сферами, в которых могут получить продолжение и развитие национальные инфраструктуры, включая и политическую (5, с.6-7, 49, 62).

Подобная возможность вызревания у наций-государств информационно-культурного ореола вокруг закрытого территориального ядра начинает просматриваться в условиях пока только еще формирующейся информационной эры, которая обещает возвыситься над письменностью прорывом в электронный эфир, а над историей — компьютерным учетом не только свершенных деяний, но и "возможных миров" нрошлого, настоящего и будущего. Однако образование ореолов (пусть весьма примитивного, устаревшего свойства*) было изначальной приметой динамично развивавшихся наций-государств. Это служит одной из причин, почему я не склонен связывать признаки т.н. информационного общества с появлением постмодерна и четвертого эона, а сам по себе постмодерн рассматриваю просто как в высшей степени зрелый модерн, может быть, даже его завершение.

* Это образование имперских ореолов в виде колониальных владений, т.н. сфер интересов и т.п.

Общий обзор политического развития показывает, что движение через эоны и стадии сопряжено не столько с усложнением политических систем, сколько с развитием самой человеческой способности интерпретировать размерности времени. Это вполне понятно. Диапазоны темпоральности могут быть заметны только после того, как протекло множество циклов "реального" времени, выстроились рады исторических событий и политических измений, выявились тенденции политического развития. Иными словами, погруженные в первый эон этносов люди просто не могли видеть и понимать время иначе, как в диапазоне Повседневности. Люди цивилизаций уже способны переживать время и как Повседневность, и как Историю. Череда событий и перемен воспринимается ими линейно, летописно, "историцистски", т.е. на основе сюжета, до известной степени открытого (по меньшей мере для авторитетных интерпретаций) как в целом, так и в отдельных своих моментах (16). Наконец, люди эона наций могут обрести и постепенно обретают хронополитическое видение времени. Возникновение т.н. историзма* и философии истории знаменовало вступление в диапазон Хроноса.

* Возникновение историзма связано с превращением летописания в историческую науку, с формированием сравнительно-исторического языкознания, сравнительного литературовения и прочих возможностей судить об истории как бы извне, а потому полностью открыть все ее альтернативы для научных интерпретаций.

В силу этих обстоятельств первый зон с полным основанием может быть назван эоном Повседневности, второй — эоном Истории (и Повседневности), третий — эоном Хроноса, (а также Истории и Повседневности).

Что касается самоосмысления политических систем и понимания времени, политики и своего места в их движении людьми, то здесь также вполне объяснимым становится обращение людей эона Повседневности к словам как средству обобщения действий и фактов, людей эона Истории — к понятиям, обобщающим события и изменения, людей эона Хроноса — к идеальным типам, концентрирующим в себе тенденции и ступени развития. (Эту сторону дела я попытался рассмотреть в серии статей "Слова и смыслы" в "Полисе".) Действительно, как уже говорилось, чтобы сформировать понятия, приходится долго осваивать смысловую область с помощью разного рода слов и названий, метафорических, контекстно определенных, а потому весьма конкретных по своему значению. Создание рядов понятий и объединение их в систему становится следующим длительным этапом обобщения и одновременно углубления понимания себя и своей политической системы. Только после этого становится возможным образование идеальных типов и осмысление тенденций хронополитического развития.

Последнее замечание. Политические системы, а также пытающиеся осознать переходные стадии мыслители оказываются в крайне необычном положении. В своих возможностях понимания времени и хронополитики они одновременно и ограничены, и привилегированы. Ограничены отсутствием вполне определенной основы для суждений, оказавшись либо между Повседневностью и Историей, либо между Историей и Хроносом. Однако это отсутствие определенной, а потому сковывающей, основы оказывается также и привилегией, раскрепощающей мышление. Здесь уместны аналогии с межпарадигматическими периодами в науке (8, с. 10,15-25,35-41), которые на дают законченных и проработанных систем знания, однако богаты прозрениями и начинаниями.

НЕЛИНЕЙНЫЙ ПРОГРЕСС В РАСШИРЯЮЩЕМСЯ ВРЕМЕНИ

Когда мне приходилось объяснять суть моих исследований и произносить фразу "эволюционная типология политических систем", то первой же реакцией — когда осуждающей, когда одобрительной — были слова: "А, новая схема прогресса!" Приходилось пояснять, если позволяли обстоятельства, что предлагаемое видение расширяющегося, увеличивающего свою размерность времени позволяет перейти от понятия линейного прогресса к идеальному типу ветвящегося развития.

Если принять исходное мифическое время мгновения-вечности за точку, то естественное движение во времени первоначально будет пролегать в круге или сфере Повседневности. Собственно для тех, кто осуществляет это движение, оно будет незаметным, ибо соотнесенным с "сим днем", отличие которого от нулевого "перво-времени предков" начинает осознаваться очень нескоро — по мере того, как удлиняется траектория удаления от нуля мифического начала и конца времени. Хронополитически движение это хаотично и его можно уподобить причудливому пунктиру, ибо каждое отдельное состояние этноса представляется точкой мгновения-вечности для каждого человека, образующего ту или иную протополитию.

Следующий круг, а точнее, уже кольцо — темпоральность Истории. Здесь уже траектория движения начинает "измеряться" сначала летописцами, а за ними интерпретаторами имперской (цивилизационной) судьбы. В этой логике как раз и формулируется историцистский линейный прогресс — движение к окончательному замирению Ойкумены Вечным городом, к Царствию Божию, к "сияющему храму на холме", к утопиям "тысячелетнего рейха" или "торжества коммунизма". Здешние "обыватели" видят движение как траекторию, т.е. линию или даже полосу.

Внешнее кольцо — уровень или размерность Хроноса. Здесь развитие "измеряется" уже не в значениях длины траектории "прогрессивного" движения, а мерою продвинутости по диапазонам темпоральности. Значим, как уже было сказано, не столько путь, сколько накопленная "потентность", созданная восхождением по кругам, диапазонам темпоральности. Теперь движение предстает уже как освоение, "заполнение" пространства — одновременно и "закрытого", и растекающегося. Эта и другие — с учетом переходных стадий — геометрические метафоры качественных характеристик развития будут чуть более подробно пояснены ниже. Пока же важно отметить сохранение и усложнение логики открытости/закрытости.

Если при этом учесть, что эти диапазоны, т.е. круги и кольца эонов, накладываются, как уже отмечалось, друг на друга, образуя переходные стадии, то получается, что пять окружностей выделяют начальный круг и последовательно расширяющиеся и охватывающие одно другое кольца.

В такой "расширяющейся" модели темпоральности даже линейная схема прогресса вполне естественно может быть представлена в виде своего рода идеальной спирали: как туть не вспомнить знакомые идеи о развитии "по спирали". При подобных допущениях и критериях "прогресс" будет определяться раскручиванием спирали, а разные политии способны прочерчивать самостоятельные, не повторяющие друг друга, "исторические" траектории, сопоставимые в своей "прогрессивности" не следованием шаблонам "первопроходцев", а мерой удаленности своей "вершины" от начального центра. Геометрически это можно изобразить в виде спиралей: архимедовой, квадратичной или логарифмической.

Математический аппарат, описывающий усложнение природных систем по логарифмической спирали, был обоснован и предложен А.В.Жирмунским и В.И.Кузьминым (17). Хотя возможность использования этого аппарата для описания политического развития нельзя исключать (3, с.93), основное возражение связано с тем, что определение точечных параметров политических систем (при условии, что мы научимся строго измерять объемы и плотность коммуникативных взаимодействий) в принципе затруднено неоднородностью самих политий.

Однако даже для относительно компактных и монолитных хронополитически систем, которые предстают чуть ли не идеальными, проблема не снимается. Дело в том, что качественные особенности хронополитического движения предполагают, как уже отмечалось, разную форму их геометрического представления.

В круге первого эона Повседневности движение хаотично, пунктирно, представлено чередой примыкающих друг к другу "трудов и дней".

В кольце переходной стадии точки "дней" благодаря изменениям ("протоисторическим" событиям), например, образованию союза племен и святилища амфиктио-нии или полиса в результате родового синойкизма, начинают взрывать прежнюю замкнутость (фаза деструкции) и вытягиваться в некое подобие линейных отрезков. Они еще не слишком стабильны, склонны к разрывам и изгибам. Рано или поздно линии начинают замыкаться в кольца-спирали (фаза конструкции). Это знак образования уже устойчивых политий, типичным примером чего является полис с его циклическим самопониманием: вспомним Платона и Аристотеля и их описания извечного круга чередования плохих и хороших форм полисного устройства.

В условной плоскостной проекции полисное кольцо-спираль может охватить и сжать несколько других "отрезков" и, вероятно, даже точек. Создается "пятнышко", способное уже в эоне Истории прочерчивать ("закрашивать") становящуюся все плотнее, шире и заметнее траекторию имперской "судьбы" цивилизации, ее особенной, уникальной истории. Такая траектория всегда остается, как отмечалось, принципиально открытой: у нее есть начало, но нет, пока идет прочерчивание, конца. Расширяющаяся траектория отражает теократическую консолидацию империи и цивилизации. Далее наша идеальная траектория становится все плотнее, все ближе к следующей границе, где непрерывность имперско-цивилизационной истории нарушается.

Оторвавшаяся "верхушка", своего рода "конец" имперско-цивилизационной истории, в идеальной ситуации сохраняет сакрально-теократическую "ширину" при разрыве горизонтальной последовательности. В едином сакральном пространстве возникает т.н. феодальная раздробленность (фаза деструкции). Постепенно окрепшие и консолидившиеся горизонтали длин "приватизируют" сакральные вертикали (фаза конструкции). В результате сакральная вертикаль окончательно доворачивается на 90 градусов, происходит секуляризация и переход в следующий эон.

В эоне Хроноса или в условиях современности разворот вертикали образует своего рода ядро, которое обладает несколькими измерениями, смоделированными по цивилизационному образцу вертикально-горизонтальных отношений (государство и гражданское общество, внешняя и внутренняя политика и т.п.). Это ядро одновременно и открыто, и закрыто. Развитие идет за счет растекания особого ореола вширь, вдоль "силовых линий" темпоральности Хроноса (сначала в режиме колониального ореола, затем информационно-коммуникативного), а также и вверх, пересекая эти же силовые линии усложнением своей территориальной политии, например, по уровням полиархии.

Такими образом историцистски определяемая, единственная и претендующая на универсализм линия прогресса значима в полной мере, вероятно, только в эоне Истории, да и то лишь для отдельных цивилизаций. Принципиальная дифференциация мирской горизонтали и сакральной вертикали в рамках хризалиды, т.е. в диапазоне второй (постисторической) переходной стадии (Европа высокого средневековья, токугавская Япония) уже придает двусмысленность критериям прогресса. Пронизывание же теократической вертикалью горизонтально-мирской "иерархии" имперского господства к подобному раздвоению не ведет, поскольку вписывается, как только что отмечалось, в сюжет ("судьбу") укрепления инфраструктуры цивилизации.

Помимо рассмотренных идеальных моделей весьма распространены случаи, когда возникшие обычно в результате симуляции — добровольной (имитирование "передовых" образцов) или принудительной (завоевание) — разные функциональные "копии" (части, блоки, аспекты) политической системы обладают разным хронополитическим "возрастом", но функционируют одновременно в режиме "реального" времени. Используя аналогии с математикой, они выступают не как точечные, а как странные аттракторы, более того — пересеченные условными границами между хронополитическими диапазонами. Таковы, например, Россия и Индия, которые не просто "помнят" различные времена, но и актуально живут и действуют в них.

Понятие прогресса в его историцистской, линейной интерпретации оказывается не только крайне условным, но очевидно бессмысленным для хронополитически неоднородных политий, поскольку их разные стороны (аспекты, блоки) демонстрируют различные степени развитости и векторы устремленности. Такая раздвоенность — а в случае с Россией, как я попытаюсь показать ниже, расчетверенность — создает дополнительные напряжения, но зато может отчасти компенсировать отсталость или переразвитость тех или иных блоков.

Последнее замечание касается интерпретации в предложенных терминах т.н. модернизации. Она возможна путем вырастания территориальной политии вверх, например, через уровни полиархии, а также ее растекания вширь с помощью ореолов политического воздействия через внешнюю политику, экспорт норм гражданского общества и т.п. Это могут делать лишь политии, достигшие диапазона Хроноса. Имитация модернизированности, создание ее симулакров в лучшем случае позволит создать хронополитически растянутую, многоаспектную политию, которой приходится жить в разных временах, учитывать их различную размерность. Такой темпрально многодиапазонной политией является Россия.

ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ РОССИИ И ПРИЗРАК БЕЗВРЕМЕНЬЯ

В хронополитическом исследовании всякая экземплификация, т.е. привлечение исторических примеров-казусов (хронополитическая казуистика), затруднена, во-первых, частичной и относительной проявленностью идеальных типов, а во-вторых — обилием собственно исторической (тем более повседневной) фактуры, хронополитическая релевантность которой в целом весьма низка. В российском же случае эти общие трудности усугублены тем, что некоторые порождающие модели оказались проработаны довольно поверхностно или заимствованы внешним образом и, нередко, с расчетом на опережающее, форсированное развитие (5, с.69-74).

Результатом стала хронополитическая двусмысленность и противоречивость отечественной политии. Крайне ярко и резко проявились качества остентативности, особенности которой заключаются в том, что призматические "кажимости" при всех своих превращениях весьма устойчивы. Происходит постоянное противоборство и соединение непохожих подобий и мимикрирующих друг под друга взаимоисключений. По крайней мере с петровских времен отечественная политическая система слагается из четырех совершенно разнородных базовых блоков и посредующей схемы (медиатора), скрепляющей их (18).

Первый и действительно исконный блок — вотчина или (в терминах политической науки Запада) патримональная пирамидальная система. Она представляет собой простое сочленение вотчин-патримониумов, воспроизведение "семейной модели" отцовского господства во все более крупных масшабах (отец отцов, царь царей и т.п.).

Второй блок развился из поверхностно и ускоренно заимствованной у Византии христианской идеократии, редуцированной до господства гомогенного родового этоса, символизируемого прежде всего очевидной и для всех обязательной "правдой". Первоначально этот блок был представлен православием, в советской системе — коммунизмом, в постсоветской — "демократией" в том формальном виде, в каком она прививается сейчас у нас.

Третий блок — упрощение и без того не слишком изощренной ордынской деспотии. Функционирует этот блок как непосредственная мобилизация всех ресурсов, включая и ресурсы принудительного насилия, на решение конкретной, формулируемой ad hoc "исторической" или "судьбоносной" задачи — построить на болотах столицу, первыми выйти в космос, осуществить полную и абсолютную электрификацию (коллективизацию, суверенизацию, приватизацию и т.п.).

Наконец, четвертый блок — претендующая на модернизованность военно-бюрократическая структура "государевой службы" — упрощенная версия популярной в Германии XVII-XVIII вв. утопии т.н. полицеистского государства, где руководствующиеся "просвещенностью" и "законами разума" власти обо всем заботятся и все устраивают наилучшим образом.

Эти блоки находятся в остром конфликте друг с другом. Различно их происхождение (Русь, Византия, Орда, Германия), да и принадлежат они к разным временам, правда тяготеющим к эону Истории. Это первая переходная стадия (Русь) и ее рубеж с эоном Истории (Орда). Это поздний зон Истории (византийская теократия) и самое начало перехода к раннему модерну, т.е. рубеж зона Хроноса (германский полицеизм). В силу этих обстоятельств темпоральные логики блоков существенно различны, но вместе с тем в большей или меньшей степени страдают имперско-цивилизационными синдромами. Однако этого отдаленного созвучия недостаточно, вероятно, для того, чтобы данные блоки вполне успешно не только сосуществовали и синхронизировались в диапазоне Повседневности, но мирно и убедительно "притворялись" друг другом, конвертируя свои специфические функции: веру — в службу, семейственность — в волевой натиск, тот — в веру и т.п.

Как это достигается? За счет образования особого устройства — посредника, который проще каждого из блоков и одновременно подобен каждому из них. Этот посредник упрощает смысл той или иной функции для ее восприятия и воспроизведения уже в логике других блоков.

Что же представляет собой посредник? Это соединение трех сфер: ядра, посредующей и внешней оболочки. Центром всех этих сфер является символическая фигура автократора (царя, императора, генсека, "всенародно избранного президента"). Внешней оболочкой во всех случаях является "народ". Ядро же и посредующая оболочка могут раскрываться как в военно-бюрократическую иерархию, так и в патримональное "старшинство", как в ступени (и степени) православно-коммуно-демократической ортодоксии, так и в близость-удаленность от деспота.

Возникновение четырехблочной структуры связано с навязчивым стремлением перехитрить историю и обогнать время. Вместо того, чтобы дать пирамиде вотчин дозреть сначала до горизонтальной империи-царства, а там и до теократии, первый наш "модернизатор" Владимир Святой решил стать с веком наравне, а затем подтягивать "отсталую" Русь до уровня самой передовой в мире теократии. Сходные искушения привели в конечном счете к формированию комплекса форсированной модернизации. Его логической схемой стало установление амбициозных задач в некой "ключевой" области с прицелом "догнать и перегнать" передовые страны, сознательное отбрасывание или даже уничтожение "отсталых", "варварских", "реакционных" секторов политической системы в расчете на самопроизвольное образование "передовых".

Усложнение политической системы к началу XX в. вызвало ее кризис и дезинтеграцию, за которой последовало ее воссоздание в виде советской системы. Однако данная фаза была отягощена форсированной модернизацией, приведшей к тоталитарным издержкам. В конечном счете это повлекло новый кризис и распад четырехблочной структуры. Нынешнее состояние отечественной политической системы противоречиво и амбивалентно: налицо как тенденции рецидивной тоталитаризации, так и закрепление рациональных политических практик (5, с.75-77). В этом контексте более чем актуальным становится рассмотрение возможностей, ориентиров и перспектив хронополитического развития России.

Возможности хронополитического развития (5, с.78-84) связаны прежде всего с преодолением искушений быстрых и радикальных "судьбоносных" решений. Принципиально важной оказывается проработка недостаточно освоенных хронополитических моделей без прямолинейной архаизации и без столь же одностороннего модернизаторства. Необходима инвентаризация и проверка всех возможностей политической организации: актуально используемых, латентных или даже потенциально мыслимых на основе достигнутых хронополитических логик. Сам кризис подталкивает к этому. "Освобождение" отдельных институтов, структур и функций создает предпосылки для их рекомбинаций и заполнения возникающих "пустот" латентными или потенциальными структурами. Критически важной в данной ситуации становится самоидентификация институтов и структур, их функциональная нагруженность. В первую очередь это относится к т.н. разделению властей, их функциональной специализации и взаимодействию друг с другом.

В хронополитической перспективе Россию может ожидать несколько вариантов развития. Самый неблагоприятный связан с революционным обрушением системы и ее глубокой дезинтеграцией, за которыми последует период варваризации, сосуществования автократических политий и (нео) феодальных структур, постепенного перехода, ценой немалых издержек, к болезненному имперостроительству. Этот вариант может быть усложнен "засасывающим эффектом" дезинтеграции, провоцирующей внешнее вмешательство вплоть до агрессии. Второй вариант связан с воссозданием имперской структуры. Оба эти варианта представляются хронополитически неблагоприятными. Они связаны с отказом от многих наличных, латентных и потенциальных возможностей политической организации, а главное — с бессмысленной потерей времени и ресурсов: через десятилетия произойдет возвращение к ситуации, хронополитически эквивалентной нынешней (4).

В силу этих обстоятельств заслуживают рассмотрения более приемлемые альтернативы, а именно — ориентиры на проработку стадии хризалиды (5, с. 87-89) и на подкрепление модернизации и демократизации (5, с.89-98).

В рамках первого направления продуктивным является развитие корпоративизма, местного самоуправления и коммунитарности в целом, а также стимулирование договорных отношений по горизонтали и по вертикали. Важнейшей проблемой при этом остается создание относительно закрытого замиренного пространства, в том числе и за счет всеобщего приятия роли консолидирующей вертикали, обеспечивающей духовное (идеократическое, сакральное) санкционирование политического порядка.

Второе направление связано с рациональной организацией интересов, с развитием государственности, со становлением гражданского общества и с утверждением институтов посредования между государством и гражданским обществом, прежде всего партийных систем. Критическое значение в связи с этим приобретают развитие способностей регулирования конфликтов, возвышение антагонизмов до функциональных компромиссов и творческого сотрудничества (19).

Хронополитический подход позволяет оценить стратегии политического развития (5, с.99-107). До недавнего времени безраздельно господствовавшая и до сих пор сохраняющая статус официальности стратегия присоединения к процессу "общецивилизационного развития" в целом представляется бесперспективной, провоцирующей углубление кризиса и дезинтеграцию. Вместе с тем она включает важные, хронополитически необходимые элементы, которые касаются прежде всего усвоения и переработки чужого политического наследия. Единственно требуется расширить географические и временные рамки, не ограничиваясь только "Западом" последних полутора-двух веков, а максимально учитывая опыт наибольшего числа этносов, наций и цивилизаций.

Реставраторская стратегия столь же бесперспективна. Любая модификация прежней четырехблоковой системы вызвала бы все тот же пароксизм перенапряжения и дезинтеграции. Однако и в традиционализме есть рациональное зерно, связанное с переработкой и конструктивным, эффективным усвоением отечественного политического наследия.

Стратегия рывка в т.н. постмодерн нерациональна и даже опасна, поскольку чревата перенапряжениями, отчуждением очагов постмодерности от тяжелых и по-прежнему функционирующих автократических и имперских структур. В то же время нельзя исключать возможность периферийного и частичного использования стратегии ориентации на мировые достижения. Мелкие блоки и элементы можно подвергать постмодернизации, если для этого есть локальные условия и ресурсы, которые неконвертируемы или плохо конвертируемы на иные цели. Таким образом стратегия постмодерного развития приобретает смысл при трансформации ее традиционно-тотальной версии "фронтального рывка" в отвечающую самой постмодерной логике стратегию дифференцированного проникновения в постмодерн.

Наиболее рациональна в условиях преодоления кризиса стратегия повышения разнообразия (гетерогенности) политических институтов и процессов, позволяющая сохранять и консолидировать потенциал всех элементов и структур политической системы вне зависимости от того, насколько они кажутся нам сегодня важными или незначительными, эффективными или вредными.

Любые хронополитически обоснованные стратегии обязательно должны учитывать наличие неосвоенных "пустот". Поэтому различие между отдельными стратегиями в этом начальном пункте будет преимущественно заключаться в определении наиболее оптимальных путей проживания и осуществления непрожитых в Повседневности и неосуществленных в Истории хронополитических возможностей. Одни стратегии могут исходить из неторопливого и последовательного освоения "пустот", другие предложат их параллельное и одновременное освоение. Первый вариант безопаснее, но требует времени и предполагает, что хронополитически укрепляемая полития обладает значительной противокризисной резистентностью. Второй — гораздо рискованнее, требует большей подготовленности, но позволяет быстрее нащупать ароморфные тенденции.

С учетом разрушительного опыта российской поспешности можно было бы склониться к первому варианту, но условия кризиса диктуют крайне неблагоприятный выбор в пользу второго. Идти на него надо, однако проявляя терпение и решительность, при одновременном сохранении достоинства и уверенности в себе. Я говорю о достоинстве людей, знающих возможности своих времен и опасности безвременья, которое способно помочь избежать искушения в очередной раз пытаться обмануть Хронос и Историю. А это значит, что нам нужно научиться отчетливо осмыслять (и различать!) проблемы отечественного хронополитического развития, "сюжетных" конфликтов российской истории и коллизий нашей повседневности. Освоение хронополитики для концептуализации конкретного политического выбора, думается, способно помочь самоопределению нашего Отечества.

ХРОНОПОЛИТИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ: РАЗРАБОТКА, ПРИМЕНЕНИЕ И ВОЗМОЖНОСТИ

В целом хронополитическая проблематика значительно шире проанализированных или только поставленных в данной статье вопросов. Да и те проблемы, решение которых было намечено, имеют немало дополнительных аспектов. Так, для соотнесения высокоабстрактных построений хронополитики с предельно конкретной прагматикой повседневной политики я провел различение трех масштабов темпоральности: Повседневности, Истории и Хроноса. Остается непроясненной проблема перехода от одного масштаба к другому, а тем более существования целостной политической реальности и ее проецирования в аналитические планы трех масштабов. Я настаиваю на том, что ни один масштаб сам по себе не может быть отправным. Утверждать, что подлинная реальность связана с Повседневностью, тем более с наблюдаемой нами российской повседневностью, означает навязывать субъективность нашего "сегодня" Истории и Хроносу. Это равносильно утверждению, что нет ничего, помимо наших наличных ощущений. Если же признать релятивность темпоральных масштабов, то неизбежно потребуется установить характер их связей и способы перехода от одного к другому.

Существенные возможности в данном контексте открывает изучение ритмической организации временного потока, в частности, циклов разной периодичности, длинных и коротких волн темпорального движения. Можно, вероятно, высказать гипотезу, что ритмы разной периодичности как бы корректируют, а некоторые из них — и связывают три основных масштаба темпоральности. Это особая проблема, требующая специальных и самостоятельных исследований.

Проблемы ритмической организации неизбежно потребуют рассмотрения того, как происходит чередование возвышающих и понижающих фаз развития (по типу "длинных волн"/ Кондратьева), какова природа этих фаз. Это позволит существенно уточнить предложенную мною схему за счет учета вносящих в нее помехи ритмов, а также противодействующих или, напротив, благоприятных для реализации возможностей эонов и стадий возвышающих или понижающих фаз развития. По-новому может быть поставлена и типично шпенглеровская, хотя наличная уже в мифологиях, проблематика единого суперцикла (Мирового Года).

Осуществление подобной работы потребует также изучения ритмов не только политики, но и иных аналитических планов (экономики, культуры, социетальности), их соотнесения и синхронизации. Весьма вероятно, что членение на масштабы Повседневности, Истории и Хроноса справедливо и для остальных аналитических планов, а это значит, что наряду с хронополитикой могут быть развиты хроноэконо-мика, хронокультура и хроносоциетальность. Можно ли распространить на них логику перехода от закрытости к открытости, а затем к новому квазизакрытию? Возникают ли иные способы хроноорганизации? Синхронизуемы ли политические зоны и стадии с соответствующими хроноделениями других аналитических планов? Эти и другие подобные им вопросы также нуждаются в рассмотрении при развитии хронополитики как особой научной дисциплины.

Многообещающими представляются возможности развития хронополитики в связи с учетом такого явления, как тематизирование себя политиями в терминах неполитических функциональных императивов. При такой тематизации один и тот эон или стадия дают несколько альтернативных версий их реализации. Одно дело, например, империя, которая понимает себя и соответственно строится как централизованная сеть бюрократической иерархии; иное дело, если она воспринимает себя цивилизацией по преимуществу, третье — мирэкономикой, четвертое — демопопу-ляционной общностью или тем, что Л.Гумилев называет этносом. Возможны и более дробные тематизации, например, в терминах потестарности, или миротворческого правопорядка или обрядности. В каждом из этих случаев возникают свои версии реализации эона Истории. А если учесть варианты сдвоенной или строенной тематизации, ее изменения в рамках самого же эона, то открывается возможность построения своего рода "периодической таблицы" хронополитики.

Односторонняя тематизация в данном контексте вполне может рассматриваться как предпосылка катаморфности, а многосторонняя, соответствено, — как указание на возможность ароморфного развития. Это, однако, всего лишь предположение. Равным образом можно предположить, что множественная, или изменчивая, само-тематизация свидетельствует о повышенной остентативности и неустойчивости политической системы. Проверка этих и других предположений подобного рода, их теоретическое развитие и практическое использование способны составить целое направление в хронополитике.

Развитие функционально—тематического направления хронополитики могло бы иметь значительный практический интерес. Оно позволило бы подвести научное основание под дискуссию о характере политической системы Запада — образцовом (оптимальном), заурядном или же сущностно порочном. В данной статье я намеренно уклонился от этой проблематики. Отчасти по "объективной причине": только Запад и Япония дают достаточно надежные примеры постимперского (постцивилизационного) развития и модернизации на собственной основе. Отчасти потому, что функционально—тематический анализ потребовал бы серьезного и достаточно объемного теоретического обоснования, а сделанное на этой основе моделирование альтернативных рядов хронополитической эволюции вызвал бы весьма объемные и запутанные описания, затемняющие идею чередования эонов и переходных стадий.

Однако в сугубо предварительном плане можно было бы высказать сомнения в оптимальности западной модели. Прогрессирующее по мере модернизации осознание себя Западом как мирэкономикой и вытекающая отсюда обусловленность культурных, политических и социетальных столпов своего собственного существования весьма поверхностными экономическими показателями (темпы роста, уровень дохода, потребления и т.п.) указывают, по всей видимости, на нарастание катаморфности. Об этом же говорит и все более резко выявляющаяся монофункциональность (узкая специализация) политических институтов, что также можно счесть синдромом потенциального катаморфоза западных политий. Возрастающая иррациональность курсов ведущих западных держав, особенно их внешнеполитические действия, уже приведшие к значительной дестабилизации политических процессов в глобальном масштабе и чреватые еще более опасными последствиями, наконец, абсурдное провоцирование экологического, энергетического и демопопуляционного кризисов — все это также косвенные показатели катаморфных тенденций в развитии Запада. Существенно и то, что на подобном фоне нынешняя Япония демонстрирует несколько большую гибкость и приспособляемость, несмотря на худшие, чем для большинства ведущих западных стран, средовые условия. Это также свидетельствует отнюдь не в пользу Запада.

Вместе с тем скороспелые суждения были бы преждевременны. Требуется серьезный анализ с учетом функционально-тематических аспектов хронополитики. Было бы наивно и опрометчиво высказывать какие-либо оценки и суждения без проведения подобного анализа. Ведь фактом является высокая мобильность Запада, его способность к структурным перестройкам и значительное разнообразие форм организации и традиций. А это все факторы, которые поощряют ароморфоз.

Для России оценка хронополитических возможностей и опыта Европы, США и Японии имеет важнейшее значение, ибо может позволить не ученически, а сознательно и критически осваивать опыт политического развития. С этой же точки зрения важно рассмотрение и опыта других политий, в том числе демонстрирующих высокую остентативность и многоаспектность: Индии, ЮАР, Бразилии и т.п.

Более основательному рассмотрению тенденций мирового развития в целом, а также судеб отдельных цивилизаций (евразийской, китайской, исламской, индийской) и конгломератов культур (Африка), включая такое пестрое, разнородное и преувеличенно остентативное сообщество, как Латинская Америка, способствовало бы становление еще одного раздела хронополитических исследований — построение альтернативных аналитических моделей хронополитической эволюции. Данный аспект хронополитики логически во многом связан с функционально-тематическим анализом, но в целом шире его. Речь идет о построении всех мыслимых не только в функционально-тематическом, но и структурном аспектах политий для каждого из эонов и каждой стадии хронополитического развития. Подобные модели затем потребуется уточнить и усложнить за счет внесения в их структуру ограничений и дополнительных возможностей, порождаемых средовыми факторами. Это прежде всего геополитические и коммуникационные ограничения и возможности, а также весь спектр промежуточных средовых воздействий — экономических, военно-технических, культурных, религиозных и т.п. В любом из этих аспектов может получить развитие особая дисциплина со своими специфическими исследовательскими методами и методиками.

Хронополитические исследования с учетом средовых факторов крайне объемны и трудоемки. Они требует усилий целых коллективов, однако могут окупиться получением важных знаний и умений. В конечном счете развитие этих и других аспектов хронополитики способно помочь в достижении качественно нового уровня политической практики: в сознательном поиске и использовании альтернативных путей, способов и неполитических ресурсов политического развития, в значительном повышении разнообразия и эффективности неполитических оснований политической организации, а тем самым — содействовать увеличению общего потенциала аро-морфности политий.

Наконец, соединение уже достаточно проработанных хронополитических и геополитических подходов может позволить сформировать геохронополитику как научную дисциплину и одновременно практическое искусство выявления возможных и оптимальных сил и средств, а также способов их использования в данное время и в данном месте.

Все это, однако, лишь перспективные направления исследований. Получат ли они развитие, в немалой степени зависит от того, насколько нынешнее поколение политологов окажется заинтересованным и готовым обратиться к хронополитической проблематике. Привлечение внимания к возможностям новосконструированной комплексной дисциплины было, пожалуй, главной субъективной задачей данного исследования. В этих целях была предпринята попытка обосновать саму идею хронополитики, очертить ее предмет и возможные методологические подходы, представить в самом общем виде эволюционную схему чередования хронополитических эонов и стадий. Предложенные мною подходы не только не исключают, но предполагают выдвижение коррективов, уточнений, дополнений и даже альтернативных трактовок хронополитической реальности. Это оставляет надежду на то, что хронополити-ческая проблематика обратит на себя внимание тех, кто хотел бы осмыслить и представить ее лучше и полнее, чем это удалось мне.

1. Ильин М.В. Ритмы и масштабы перемен (о понятиях "процесс", "изменение" и "развитие" в политологии). — "Полис", 1993, № 2.

2. Ильин М.В. Миф выбора судьбы и его современные метаморфозы. — Россия и Запад: диалог культур. МГУ, М., 1994.

3. Ильин М.В. Очерки хронополитической типологии. Проблемы и возможности типологического анализа эволюционных форм политических систем. Часть I. Основания хронополитики. МГИМО, М., 1995.

4. Ильин М.В. Мировое общение как проблема "полиглотии". — "Полис", 1995, № 1.

5. Ильин М.В. Очерки хронополитической типологии. Проблемы и возможности типологического анализа эволюционных форм политических систем. Часть II. Хронополитическая перспектива. Часть III. Отечественная хронополитика. МГИМО, М., 1995.

6. Ильин М.В. Политический дискурс: слова и смыслы. Государство. — "Полис", 1994, № 1.

7. Ильина Н.А. Диалогичность научной речи. — Диалог: лингвистические и методические аспекты. МГУ, М., 1992.

8. Ильина Н.А. Геогностика сквозь призму языка (лингвистический анализ языка и логики наук босфер-ного класса). МГУ, М., 1994.

9. Parsons T. Societies. Evolutionary and Comparative Perspective. Englewood Cliffs, 1966.

10. Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т.23, с.189.

11. Данилевский Н.Я. Россия и Европа: взгляд на культурные и политические отношения славянского мира к романо-германскому. СПб., 1995, с. 71-72.

12. Вебер М. Избранные произведения. М., 1988, с.393.

13 Шпенглер О. Закат Европы (фрагменты II тома) — Самосознание европейской культуры XX века. Мыслители и писатели Запада о месте культуры в современном обществе. М., 1991.

14. Riggs F.W. Administration in Developing Countries: The Theory of Prismatic Society. Boston, 1964.

15. Ильин М.В., Цымбурский В.Л. Мифология "открытого общества" как явление дискурса. — Цивилизационный подход к истории: проблемы и перспективы развития. Воронеж, 1994.

16. Это убедительно продемонстрировано В.Н.Топоровым в книге: "Эней — человек судьбы". М., 1993

17. Жирмунский А.В., Кузьмин В.И. Критические уровни в развитии природных систем. Л., 1990.

18. Ильин М.В. Возможность государства. — "Век XX и мир", 1994, № 9-10.

19. Ильин М.В. Демократия и интересы. — "Бизнес и политика", 1995, № 1.