32

 

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ:

РЕМИНИСЦЕНЦИИ

 

В связи с юбилеем Психологического института редакция журнала обратилась к тем сотрудникам института, кто работает или работал в нем долгое время или же был причастен к жизни института десятилетия назад, с предложением написать о том, какие интересные события из институтской жизни или каких интересных людей, работавших в этом учреждении, им хотелось бы вспомнить. Ниже публикуется соответствующая подборка материалов.

 

А.И. Липкина (доктор психологических наук). Несколько штрихов к портрету учителей

 

Думая о Психологическом институте, я вспоминаю прежде всего своих учителей. Институт этот славен тем, что в нем в разное время работали выдающиеся психологи. Так, его сотрудниками были Л.С. Выготский (в 20-е гг.) и П.П. Блонский (в 20-е — 30-е гг.). Знакомство с ними оставило незабываемое впечатление.

Когда я, провинциальная девушка из Смоленска, поступила на отделение педологии Пединститута им. А.С. Бубнова (потом его переименовали в МГПИ им. В.И. Ленина), то была буквально ошеломлена, слушая своих преподавателей, как потом узнала, ученых с мировым именем. Особенно интересны были лекции Л.С. Выготского. Они были посвящены проблемам психологии трудного детства. Я записывала за Л.С. Выготским каждое слово. Необычно было не только содержание лекций, но и то, как он их строил. Если, например, он говорил об олигофрении или психопатии, то после вводной части приводил страдающего от этих дефектов ребенка и вел с ним беседу. Тем самым он и нас обучал вести диалог с детьми. Затем в нашем присутствии, вызвав мать ребенка, он расспрашивал ее (по типу сбора анамнеза) об утробном периоде развития ребенка, о его поведении и развитии в младенческом возрасте, о том, когда мать столкнулась с трудностями в общении с ним и т. п., а также о развитии других ее детей. Отпустив мать и ребенка, он рассказывал и о самом выявленном дефекте, который мы наглядно наблюдали, и о его сути и происхождении. Эти лекции были своего рода маленькими исследованиями, соучастниками которых мы становились. Так, Л.С. Выготский обучал нас тому, как должен работать школьный педолог, призванный не ограничиваться тем, что ему обычно рассказывают преподаватели, когда жалуются на отставание в учении, рассеянность, недисциплинированность и т. п., а диагностировать скрытые психологические факторы. «Обычно педолог,— пояснял Л.С. Выготский,— в ответ на подобные жалобы говорит учителю или родителю: «Ваш ребенок нервный, психически неуравновешенный или что-либо в этом роде». Но ведь это не что иное как «возвращенный диагноз». Просто другим научным термином

 

33

 

(невропат, психопат и др.) обозначают то, что мать и педагог называли житейскими словами. В действительности же задача, стоящая перед педологом, заключается в анализе и содержательном обобщении. Он должен действовать подобно врачу, собирающему и сопоставляющему различные симптомы. Необходимо множество проверяющих и перепроверяющих анализов. Нужно, например, отличать истинную умственную отсталость от педагогической запущенности, неподготовленности к школе. Так, во вспомогательных школах, где в классах гораздо меньше учеников, и учитель в состоянии уделять им больше внимания, дети могут преодолеть свое отставание и вернуться в обычную школу. Это происходило на моих глазах в 31-й вспомогательной школе Фрунзенского района г. Москвы. Крайне критически Л.С. Выготский относился к кратковременным тестам, которые педологи широко использовали как скорую помощь для того, чтобы поставить скороспелый диагноз.

Другим замечательным нашим преподавателем был П.П. Блонский. На его лекциях аудитория всегда была переполнена. Они обычно носили проблемный характер и главное место в них занимали проблемы развития, акцент ставился на истории детства и перспективах, говоря нашим нынешним языком, его системного изучения, т. е. именно того, что педология только декларировала, но не могла реализовать в своей практической работе. Внешне лекции не были эффектными, так как П.П. Блонский часто делал паузы и задыхался, много пил воды. Он, как и Л.С. Выготский, страдал от туберкулеза.

Несмотря на крайне трудные бытовые условия, видно было, что наши преподаватели живут в каком-то другом мире, наполненном другими ценностями. Во время перерыва они шли вместе с нами в студенческую столовую и никогда не поддавались на наши уговоры не стоять в очереди. П.П. Блонский при этом садился за столик и в ожидании порции перловой каши с отвратительной рыбой что-то лихорадочно писал. Когда позднее я стала его аспиранткой, он мне сказал, что его книга «Мышление и память» была написана в этих очередях за кашей. Мы сами бедствовали, но видели, что эти замечательные профессора живут не лучше нас. Они так же плохо одеты, едят такую же скудную пищу. П.П. Блонский, например, всегда ходил в скромной белой косоворотке. Л.С. Выготский в суровую зиму 1934 г. читал лекции в стареньком, поношенном пальто и легких туфлях. А ведь он, как и П.П. Блонский, был тяжело болен.

Особым авторитетом на факультете пользовался Константин Николаевич Корнилов. Он был прекрасным лектором. Доброжелательно улыбаясь и поглаживая знаменитые пышные усы, он читал лекции так, чтобы они были понятны и интересны студентам. В перерывах между лекциями он не уходил в профессорскую, а общался со слушателями, интересуясь их настроениями и заботами. От него веяло здоровьем и добротой. Однажды заметив, что я чем-то опечалена, он предложил мне посещать научный кружок в Психологическом институте, где он директорствовал. Он сам и вел этот кружок. Там, наряду с научными сотрудниками, занимались аспиранты и несколько студентов. К.Н. Корнилов сам давал темы для занятий. Однажды он дал мне тему, касающуюся проблемы ассоциаций. На мой доклад Константин Николаевич пришел после экзаменов и рассказал о том, как студентка, не сумев ответить на вопрос о видах ассоциаций, расплакалась. Желая ей помочь, он указал на лежавшую перед ним серую шляпу и спросил: «Какая ассоциация между ней и мною — по смежности, сходству или контрасту?» — «По сходству»,— ответила студентка, чем, сказал К.Н. Корнилов,— «она меня очень развеселила и я принял у нее экзамен».

Когда я закончила пединститут, кафедра К.Н. Корнилова рекомендовала меня в аспирантуру Института психо-

 

34

 

логии. Кандидатский минимум следовало сдавать после первого курса. Принимал же минимум весь профессорский совет (человек пятьдесят). После сдачи требовалось самой выбрать руководителя. Я попросила П.П. Блонского, которого хорошо знала по своим студенческим занятиям.

Несколько слов о самом Психологическом институте. Начиная с вешалки, мы ощущали его как родной дом. Нельзя забыть гардеробщицу Ксению Ивановну. Она остроумно «тестировала» всех сотрудников и была достаточно информирована об институтских делах. Большой любовью пользовалась главный бухгалтер, Нина Петровна Байкалова, к которой все приходили со своими заботами, далекими от финансовых проблем. Для всех она находила добрый совет.

Колоритной фигурой была и Вера Яковлевна Букшеванная. Она совмещала работу зав. кадрами и машинистки. У нее также было на все свое категорическое мнение. Например, однажды, печатая одну из научных статей Б.М. Теплова, она заявила ему, что с этой частью статьи она не согласна и, если он не внесет изменения, печатать ее не будет.

Два крыла третьего этажа занимали лаборатории, где ежедневно шла экспериментальная работа. Никаких так называемых присутственных дней не было. Мой руководитель П.П. Блонский заведовал лабораторией психологии мышления. Из-за тяжелой болезни с аспирантами он занимался в своей квартирке, которая состояла из двух небольших комнат. Часть одной комнаты он превратил в слесарную мастерскую, где мастерил экспериментальные установки. Несколько раз, приходя к нему, я заставала у него Н.К. Крупскую. Зная, что я живу далеко за городом с маленьким ребенком, П.П. Блонский по собственной инициативе (я сама никогда бы не решилась просить об этом) сказал мне, что Н.К. Крупская может мне помочь с предоставлением комнаты в студенческом общежитии. И действительно, вскоре мне было передано письмо, благодаря которому облегчился мой быт.

Тема, которую предложил мне П.П. Блонский и по которой я начала исследования, называлась «психология забывания».

Вскоре П.П. Блонский скончался, и меня перевели в лабораторию памяти к А.А. Смирнову. Отнесся Анатолий Александрович ко мне сочувственно, понимая, что я пострадала, потеряв руководителя, с которым прежде работала, тем более, что он чрезвычайно высоко ценил Павла Петровича. Я разработала методику и собрала большой материал в очень хорошей в те времена 110-й школе у Никитских ворот. Представленные мною А.А. Смирнову материалы о воспроизведении и забывании школьниками конкретно-образного и отвлеченного материала он оценил положительно и даже рекомендовал в печать: я отдала работу машинистке. Из-за трудностей с бумагой диссертация была напечатана на какой-то третьесортной желтой бумаге, к тому же с двух сторон, в единственном экземпляре и вложена в обычную канцелярскую папку. В то время высоки были требования к научному содержанию диссертаций, но внешнее оформление никого не беспокоило. Никакой ваковской бюрократии в те времена не было. Тут же после защиты, на которой меня особенно обрадовала высокая и неожиданная для меня оценка официального оппонента Б.М. Теплова, мне сразу же вручили кандидатский диплом.

Когда я окончила аспирантуру, постоянно   интересовавшийся    моей жизнью и работой директор института К.Н. Корнилов предложил мне съездить на пару летних месяцев в Запорожье, чтобы провести сессию у заочников в Запорожском пединституте. Вернувшись в 1944 г. в Психологический институт, я занялась изучением особенностей мышления у учащихся вспомогательных школ под руководством  тончайшего   экспериментатора Ивана Михайловича Соловьева. Тогда же совместно с сотрудниками Института мозга мы изучали в госпитале им. А.С. Бурденко особенности речи

 

35

 

при черепно-мозговых ранениях. Эти исследования курировал А.Р. Лурия.

Через некоторое время, обобщив результаты, я написала большую статью о проводниковой афазии. Естественно, что свои результаты я сопоставляла с данными западных неврологов. По этой причине в рецензии на этот сборник я была обвинена в космополитизме. Перепуганный А.Р. Лурия хотел на этом основании изъять из сборника мою статью, но И.С. Соловьев и Л.В. Занков ее отстояли, и она была опубликована. Когда на науку обрушилась волна пресловутого «космополитизма», нашу лабораторию ликвидировали, я осталась без работы. Где бы я ни пыталась устроиться, мне под разными предлогами отказывали.

Как старая комсомолка, воспитанная в духе интернационализма, я не могла понять, что причиной является моя еврейская национальность. Пришла со слезами посоветоваться с А.А. Смирновым, который в то время был директором института. Он спас меня, оказавшуюся безработной, с двумя детьми. По его распоряжению мне выплачивалась зарплата, без зачисления в штат института. Он дал мне задание собирать материал, который можно было бы использовать для подготавливаемого им учебника. Регулярно я приносила данные наблюдений на уроках и их детальный анализ. Так длилось с полгода. Однажды он вызвал меня и сказал: «Теперь я могу Вас вывести из подполья и зачислить в штат».

Я стала работать в лаборатории Н.А. Менчинской. Эта лаборатория состояла из  высокообразованных,   имеющих большой опыт работы в школе специалистов, таких как Д.Н. Богоявленский, Е.Н. Кабанова-Меллер, В.И. Зыкова, С.Ф. Жуйков, 3.И. Калмыкова, Г.И. Сабурова. Исследования нашей лаборатории, как индивидуальные, так и коллективные, вошли в основной фонд отечественной детской и педагогической психологии. Они и поныне могут служить образцом органичной связи психологической теории с практикой. Девизом лаборатории был принцип единства обучения и умственного развития. И это неудивительно, поскольку Н.А. Менчинская была ученицей Л.С. Выготского и под его руководством выполняла свои первые исследования по психологии развивающего обучения арифметике. Эта направленность работ лаборатории определила ее тесную связь с широким кругом методистов и дидактов, благодаря чему добытое психологической наукой оказывало влияние на содержание школьных программ и методы обучения. Своими личностными качествами — интеллигентностью, демократизмом, справедливостью, всем своим поведением Наталья Александровна — дочь земского врача, по существу воспитывала и нас. Войдя в семью известного русского поэта, литературного критика и художника Максимилиана Волошина, она сама была профессиональным поэтом, тонким ценителем живописи и музыки. Высокая одухотворенность пронизывала весь ее облик, позволяла возвыситься над «мелочами быта». Она жила как бы в другом измерении. В ней удивительно переплетались нежность с мужественностью, снисходительность к недоброжелателям с твердостью убеждений. А.А. Смирнов относился к Н.А. Менчинской с большой любовью, называя ее не иначе, как «Наташей». По его рекомендации Н.А. Менчинская постоянно выезжала в Гамбург на заседания группы ЮНЕСКО, где она, свободно владея западными языками, достойно представляла нашу психологию.

Таковы были мои учителя, благодаря которым Психологический институт в те времена стал уникальным научным центром.

 

К.М. Гуревич (доктор психологических наук, ведущий научный сотрудник Психологического института РАО). Воспоминания   аспиранта-психолога конца тридцатых годов

 

«Почему бы Вам не поступить в аспирантуру Института психологии?» — с таким совершенно неожиданным предложением обратился ко мне

 

36

 

В.Н. Колбановский, директор этого института, а для меня в тот час — член военно-партийной комиссии, прибывшей ревизовать Качинское военно-летное училище. Я в то время (лето 1937 г.) состоял вольнонаемным научным сотрудником небольшой лаборатории этого училища и работал по договору, а моим непосредственным начальником был К.К. Платонов, по армейскому званию военврач 3-го ранга. В.Н. Колбановского я увидел первый раз в жизни за один-два часа до этого разговора с ним, когда меня вызвал представитель военно-партийной комиссии, и после беглого ознакомления с тем, кто я и что делаю, категорически приказал мне не то в 24, не то в 48 часов оставить училище и отправиться куда я пожелаю. Теперь я понимаю, что это был с его стороны акт гуманности — ведь шел 37-й год.

Буквально тут же со мною были произведены все финансовые расчеты, а когда я вернулся домой (я жил на Каче с семьей), то увидел, что солдаты укладывают наши домашние вещи в контейнер. Пришедшему лейтенанту я сказал, что хочу выехать в Москву. Очень скоро были доставлены билеты на московский поезд. К назначенному часу был подан «пикап». Мы отбыли в Севастополь — это, примерно, 40 км от Качи.

Прямо скажу, что в то время предложение В.Н. Колбановского, если бы его удалось осуществить, сулило мне выход из крайне тяжелого положения, в котором я оказался. Незадолго до этого в «Известиях» была опубликована статья этого психолога, в которой была подвергнута полному разгрому психотехника — специальность, по которой я работал. Я знал, что все лаборатории и кабинеты по психотехнике ликвидированы. Никаких перспектив найти работу у меня не было. И вот это неожиданное предложение. И от кого? От Колбановского.

В первых числах сентября по приезде в Москву (где у меня были родные) я отправился в Психологический институт. Узнал там условия приема в аспирантуру, сдал необходимые бумаги, наспех написанный реферат (тема — павловские типы в. н. д.), затем состоялось собеседование и—я принят. Все это напоминало сон.

Был назван научный руководитель — А.Н. Леонтьев. Я сразу согласился, что буду выполнять работу под его руководством.

Алексей Николаевич взял двух аспирантов: меня и Н.X. Швачкина, человека очень способного и трудолюбивого. Если я по своим склонностям в большей степени тяготел к знаниям естественнонаучным, то Нахман Швачкин был типичный гуманитарий с выраженными педагогическими интересами. Это не помешало тому, чтобы у нас установились вполне дружеские отношения. Ранняя смерть Н.X. Швачкина (он умер вскоре после войны, которую прошел что называется «от звонка до звонка» и вернулся бравым старшиной) — несомненно большая потеря для науки. Это был человек открытый, дружелюбный, завоевывавший без всяких усилий всеобщие симпатии.

Началась аспирантская жизнь. Она во многом отличается от жизни современных аспирантов. Я «торчал» близ Алексея Николаевича без всякого расписания, лишь бы он был свободен. Он, по-моему, охотно вел со мной беседы на самые разнообразные темы, подчас далекие от психологии. Я буквально ловил всякое его слово и, будучи по существу человеком малообразованным, постигал многое об искусстве, науке, людях. В течение первого года, помимо работы над диссертацией, предстояло сдать экзамены по кандидатскому минимуму. Аспиранту предлагалась обширная программа. Он должен был выбрать для сдачи две темы, каждая включала, помимо обязательной литературы, монографию, которую нужно было знать более основательно. По совету Алексея Николаевича я выбрал две темы: «память» и «воля». Выбор можно объяснить так: моя диссертация была посвящена проблемам воли, а по другой теме мне надлежало изучить монографию А.Н. Леонтьева о

 

37

 

памяти, что для меня представляло немалый интерес. По теме «воля» монография была на немецком языке, это известная работа К. Левина «Намерение, воля и потребность». Русского перевода этой книги не существовало, не знаю, есть ли он теперь. Насколько помню, никто не спрашивал у меня, владею ли я в достаточной мере немецким языком, да и зачем было спрашивать, ведь тему я выбрал сам, по своему желанию.

Никаких комиссий по приему экзаменов кандидатского минимума не было. Экзамен принимал один из ведущих сотрудников института, и проходил он без посторонних, в виде живой беседы. Тему «воля» я сдавал Алексею Николаевичу, а тему «память» у меня принимал Павел Петрович Блонский. Вот как мне это запомнилось. В кабинете П.П. Блонского (это ныне кабинет зам. директора) на стенах были полки, уставленные книгами. Павел Петрович после нескольких фраз — говорил по преимуществу он — достал с полки книгу Г. Эббингауза «О памяти» на немецком языке, полистав ее, нашел страницы, где были изложены исследования Эббингауза о забывании. П.П. Блонский пододвинул ко мне книгу и попросил прокомментировать текст. Я что-то сказал о том, как понимают забывание современные авторы, сославшись на книгу А.Н. Леонтьева. П.П. Блонский заметил, что не может полностью со мной согласиться, и предложил внимательно прочесть какую-то фразу и прокомментировать ее. Сделал я это достаточно неумело; П.П. Блонский высказал свое понимание. Таким образом, все происходящее было построено как беседа специалистов — опытного и начинающего, но — специалиста. Беседа продолжалась, вероятно, не менее получаса. У меня не осталось и тени смущения. П.П. Блонский не настаивал на своей точке зрения, а скорее предлагал ее как более пригодный, по сравнению с моим, вариант.

Аспирантам читались лекции по физиологии нервной системы и по истории психологии. Первые читал Н.А. Бернштейн, всегда прекрасно одетый, очень красивый; историю психологии читал, как нам тогда казалось, сам увлеченный предметом, П.П. Блонский. Я полагаю, что лучших преподавателей в ту пору в стране вообще нельзя было найти. Н.А. Бернштейн излагал предмет с полной ясностью, изредка иллюстрируя на доске то или иное положение. Но этот выдающийся ученый не стремился уменьшить интервал между собою и слушателями. Он держался несколько отчужденно. Другое дело П.П. Блонский, который охотно выслушивал наши вопросы и нередко развертывал в ответе новый захватывающе интересный материал. По-моему, он с особенным блеском рассказывал о состоянии психологии во времена античности. Эти лекции дали мне и, думаю, другим аспирантам очень много.

Нужно сказать о том, как было организовано руководство аспирантами в самом институте. Нами ведала Анна Андреевна Додонова, ученый секретарь, человек доброжелательный, нам она казалась немного простодушной. Сама она в ту пору работала под руководством А.А. Смирнова над исследованием памяти школьников, но дело это шло не очень успешно. Добрейшая Анна Андреевна искренне заботилась о нас. Как-то, увидев меня с папиросой, она с грустью сказала: «Куришь. А зачем? Ты человек семейный, денег у тебя мало, а ты изводишь их на папиросы. И здоровье портишь». Анна Андреевна старалась свести к минимуму все формальные процедуры, затрагивавшие аспирантов. Но с моим научным руководителем Алексеем Николаевичем она общаться не умела, и оба они были недовольны друг другом.

Живое общение со всеми учеными института было важной возможностью любого аспиранта. Прочитав какую-нибудь статью, я, предварительно согласовав это, заходил то к П.А. Шевареву, то к С.В. Кравкову, то к П.П. Блонскому, высказывал возникшее недоумение и свои соображения, чтобы

 

38

 

узнать их мнение. Отказов не помню. А с Б.М. Тепловым у меня в то время контактов не было. Я с огромным вниманием выслушивал его всегда острые и логичные высказывания, но сам к нему ни разу не обращался; мне представлялось, что я не вправе занимать его время. С.В. Кравков даже несколько раз привлекал меня к участию в небольших практических исследованиях. Я участвовал в определении зоны наилучшего видения в строящемся помещении зала им. П.И. Чайковского, в обследовании контролеров ценных бумаг на «Гознаке». Некоторые ученые привлекали меня в качестве испытуемого, так, я был испытуемым и у А.Н. Леонтьева (фигурирую в его книге «Проблемы развития психики». М., 1959. С. 63 и др.). Очень много мне дало общение с П.П. Блонским — в полном смысле слова энциклопедически образованным ученым. Беседовать с ним было легко и приятно. Думаю, что и нынешние аспиранты выиграли бы, если бы могли свободно общаться со старшими товарищами в лабораториях института.

Нельзя не сказать о той роли, которую играла в аспирантской жизни библиотека, где царила строгая, но справедливая Надежда Германовна Цейдлер. У нее всегда можно было ознакомиться с новыми журналами и книгами, поискать нужную книгу на полках.

Аспиранты старались не пропустить ни одного открытого заседания ученого совета, открытого, потому что бывали и закрытые, на которые нас не пускали. Интерес аспирантов к заседаниям легко объясним: на них обсуждались самые фундаментальные проблемы науки — проблема сознания, соотношение биологического и психического и др. У многих членов совета была своя манера участвовать в работе. П.А. Шеварев, слушая прения, обычно спокойно прогуливался по залу. Его выступления нередко начинались такими словами:

«У меня при обдумывании этого вопроса возникла озорная мысль...» С.В. Кравков выступал редко и был подчас ироничен. А Б.М. Теплов говорил так, как будто высказывал только что пришедшую ему в голову мысль; логика его мысли была предельно ясна. При заслушивании экспериментальных работ члены совета выходили к доске, где демонстрировались графики и диаграммы, и принимались неторопливо обсуждать какую-то цифру. Бывали острые диспуты, например, спор К.Н. Корнилова с А.Р. Лурией или того же К.Н. Корнилова с С.В. Кравковым. Аспиранты обычно занимали столы и скамьи слева от двери, и этот угол назывался аспирантской ложей.

Но вот кончились аспирантские дни, которые я теперь мог бы назвать счастливыми днями. Наш институт в тот период не имел своего ученого совета по защите диссертаций, и наши диссертации попадали в длинную очередь в «чужих» советах. Чаще всего нас принимал Ленинградский пединститут им. А.И. Герцена, где кафедрой психологии руководил С.Л. Рубинштейн, он же был и председателем специализированного ученого совета. Я получил назначение и уехал в Удмуртию, оставив в Москве место преподавателя Городского пединститута, где проработал более двух лет. Весной 1941 г. я получил долгожданное извещение: моя защита назначена на 12 июня. Защита прошла благополучно. А дальше... Но это уже за пределами аспирантской жизни.

 

М. Г. Ярошевский (доктор психологических наук, почетный академик РАО, главный научный сотрудник Института истории естествознания и техники РАН). В аспирантуре у двух директоров Психологического института: Ашхабад и Москва

 

В начале Великой Отечественной войны мужчины — сотрудники Института психологии ушли в народное ополчение.

Печальна была судьба той воинской части, солдатами которой они стали. Ей, состоявшей из плохо вооруженных, никогда прежде не державших в руках винтовки добровольцев, пришлось одной из первых принять на себя удар

 

39

 

катившейся на Москву фашистской армады. Того, кто не погиб, ожидали страдания четырехлетнего плена в концлагерях. К счастью, незадолго до роковых дней наступления фашистов на Москву Государственный комитет обороны приказал вернуть с фронта ополченцев, имевших ученую степень.

Вернулись и те, кто составил славу нашей психологии. Хаджи Османович Картмазов (слушатель Академии коммунистического воспитания им. Н.К. Крупской) рассказывал мне, что был свидетелем вручения распоряжения об отзыве из армии А.Н. Леонтьеву, который в этот момент подметал двор у штаба, куда был назначен ординарцем[1].

Вернувшись в столицу, психологи принялись за выполнение оборонных заданий. Но одновременно им пришлось заняться и спасением здания института. Москву нещадно бомбили. Несколько «зажигалок» упали и на крышу особняка, но были потушены дежурившими днем и ночью на крыше сотрудниками.

В середине октября 1941 г. немцы прорвали фронт. В Москве среди части населения началась паника. Кое-кто даже уходил пешком. Стремительно шла эвакуация. Директор института К.Н. Корнилов сдал институтскую печать Вере Яковлевне Букшеванной (зав. кадрами) и улетел в родной Алтайский край. Коллектив, собравшись, чтобы обсудить эту критическую ситуацию, единодушно  избрал  (согласовывать вопрос было не с кем) А.Н. Леонтьева директором института. Вероятно, в истории советской науки не было другого подобного прецедента — «самовольного» избрания директора научно-исследовательского института. Не знаю подробностей, но А.Н. Леонтьеву удалось договориться с руководством Московского университета, что институт эвакуируется в качестве университетского подразделения (каковым он и являлся со времен его организации Г.И. Челпановым). Сотрудники института вместе со своими семьями были эвакуированы в Ашхабад, туда же было отправлено ценное оборудование).

Весной 1942 г. я получил от А.Н. Леонтьева письмецо, в котором он интересовался моими делами, приглашая в институт в качестве аспиранта. Я без раздумий принял это приглашение, став на несколько месяцев аспирантом Психологического института. Здесь я оказался в небольшом, дружном коллективе, продолжавшем жить напряженной научной жизнью несмотря на крайне неблагополучный быт, невероятную жару, полуголодное существование,— жить, а не «выживать» (как это стало модно выражаться по поводу нынешних трудностей).

Правда, заседаний ученых советов не было. Но по существу каждый день, каждая беседа были ученым советом с нефиксированной повесткой дня. Меня по-отечески опекал А.Н. Леонтьев (которому не было и сорока лет). Не сразу я мог понять, почему он, зная о моих интересах, далеких от детской психологии, настойчиво рекомендовал заняться экспериментальной работой в детском саду. В течение нескольких недель мы обсуждали проблему подражания и его когнитивного и эмоционального аспектов. Алексей Николаевич заинтересовал меня этой проблемой в общетеоретическом плане, повернул ее в направлении изучения социальных процессов, эстетического восприятия и т. д. И вот после длительных бесед он решительно сказал: «Теперь отправляемся в детский сад». Никакой методики мы не разработали, программа исследования не сложилась и тем не менее он пошел со мной на «экспериментальную базу». Удивило меня и то, что обратились мы не в ближайший садик, а по палящему солнцу (жара за сорок) прошагали километра три до избранного моим руководителем детсада. И только когда мы достигли пункта назначения, я понял

 

40

 

смысл (в леонтьевском значении термина) этого похода. Детсад находился при мясокомбинате, а мой научный руководитель рассчитывал, что, работая там, я смогу получить на обед нечто более питательное и вкусное, чем «затируха», которой нас потчевали в студенческой столовой. Хотя меня глубоко тронуло такое отношение, от детсадовского исследования я отказался и продолжал обсуждать с Алексеем Николаевичем теоретические вопросы психологии. Впрочем, это были скорее монологи А.Н. Леонтьева, который испытывал потребность в аудитории.

Эти монологи были истинным «пиршеством мысли». Однажды я спросил Алексея Николаевича о том, какая проблема для него в данный момент является ключевой. Ответ был неожиданным: «мозг и рука». Разъясняя смысл этой формулы, он, жестикулируя, демонстрировал многообразие возможных движений при одном и том же анатомическом строении органа. Из этого следует, что не само по себе строение служит детерминантой функции, а внешние предметы, регулирующие характер движений. Строение руки, подчеркивал А.Н. Леонтьев, аналогично строению мозга, функция которого (а именно — психика) также определяется экстрацеребральным объектом. Все это представлялось чрезвычайно любопытным. Однако, будучи увлечен учением А.А. Потебни, я считал, что здесь нужно найти еще место для языка, который имеет особую экстрацеребральную «стать», отличную от отношения «мозг — рука — объект». Споры с А.Н. на эту тему повлияли на мою работу «Учение А.А. Потебни о языке и сознании», к которой А.Н. Леонтьев, к моему огорчению, отнесся без особого энтузиазма. (Это было уже после Ашхабада.)

Некоторое время с нашим коллективом был связан Аллаутдин Махмудович Богоутдинов. Он преподавал психологию в Сталинабаде (Душанбе). В самом страшном в тысячелетней истории России 1937 г. он оказался в застенках НКВД. Среди прочего ему инкриминировалась дискредитация ленинско-сталинской национальной политики. В 1931 г. он был переводчиком в известной экспедиции московских психологов (во главе с А.Р. Лурия) в Узбекистан для изучения изменений в мышлении узбеков под влиянием культурной революции и коллективизации. Экспедиция была осуждена партийными органами как идеологически вредная. Это припомнили Богоутдинову. Вскоре он нас покинул и появился вновь в военной форме. Наши войска вошли тогда в Иран. Отправлялся туда и таджикский психолог (таджикский язык, как известно, близок языку фарси, на котором говорят в Иране), чтобы, как он мне сказал, вести подрывную работу в войсках противника.

Как-то нам стало известно, что в Москве, в помещении института на Моховой, поселился молодой человек, ставший во главе института. Им оказался Ф.И. Георгиев, до того известный преимущественно «партийной» критикой   беспартийных психологов (К.Н. Корнилова, С.Л. Рубинштейна, А.Н. Леонтьева и др.). Кто тогда работал под руководством этого самозванца, неведомо. Но каким-то образом он защитил в 1942 г. в институте докторскую диссертацию по психологии. Когда с восстановлением института об этом узнали, была создана комиссия, которая так и не смогла найти текст, за который был выдан докторский диплом. Георгиев ушел из института и продолжал свою «деятельность по разоблачению» С.Л. Рубинштейна и А.Н. Леонтьева.

Наряду с А.Н. Леонтьевым, лидером коллектива, осевшего на время в Ашхабаде, был Борис Михайлович Теплов. Поражали его неутомимая работоспособность и строгое следование им самим заведенному порядку. Он приходил в Ашхабадскую публичную библиотеку и уходил оттуда в строго определенное время, так что по Теплову, как по Канту, можно было проверять часы. Он работал тогда над приобретшим впоследствии  большую  известность этюдом об уме полководца. Мне довелось

 

41

 

присутствовать в кружке сотрудников, где он излагал свои соображения о природе практического интеллекта. Заседание, как обычно, вел А.Н. Леонтьев. Надо, сказал Борис Михайлович, чтобы, как на военном совете: пусть первыми выскажут свое мнение самые младшие. Моложе меня никого не было, и пришлось что-то пробормотать.

Я знал Бориса Михайловича как крупного экспериментатора, присутствовал до того в Ленинграде на защите им докторской диссертации о музыкальных способностях, обобщившей огромный эмпирический материал. Я думал, он потому занялся изучением психики по книгам, что теперь у него не было лаборатории. Однако оказалось, что дело не только в этом. Б.М. Теплов напомнил, что понятие о практическом   интеллекте   принадлежит Аристотелю, который извлек его не из экспериментов, а из другой эмпирии — человеческого опыта. Аристотель занимал особое место в раздумьях Б.М. Теплова. Однажды он заметил, что именно великому греку принадлежит принцип единства психики и деятельности, поскольку именно он учил, что люди становятся добродетельными, совершая добродетельные поступки, безнравственными — совершая подлости, и т. д. Разве это не означает, что поступки формируют личность?

Б.М. Теплов с нежностью относился к А.А. Смирнову, который в Ашхабаде много болел и редко выходил из дома, чаще всего сидел в садике около дома со своими бумагами.

Вскоре Анатолию Александровичу предстояло стать сперва заместителем директора, а затем и директором Психологического института, стремившимся сохранить тот дух высокой нравственности, доброжелательства, верности научным ценностям, который отличал жизнь этого замечательного коллектива в Ашхабаде, тот дух, который консолидировал этот коллектив далеко от Москвы в годину жесточайших для народа и его людей науки испытаний.

Через короткое время Московский университет, лишившийся из-за невыносимых бытовых условий многих профессоров, был переведен в Свердловск. Туда же перебрался и Психологический институт. Автор же этих строк получил специальный пропуск на въезд в Москву. Случилось это по инициативе С.Л. Рубинштейна, назначенного директором Института психологии. В свое время в Ленинграде он принял меня в аспирантуру Педагогического института им. А.И. Герцена. Однако закончить ее мне не удалось, так как я оказался в застенках НКВД, где меня обвинили в том, что я вхожу в «контрреволюционную организацию» Льва Николаевича Гумилева, и был выпущен только перед войной.

Встретивший меня радушно Сергей Леонидович выглядел изможденным стариком (а ведь ему было немногим более 50 лет). Отличаясь удивительным гражданским мужеством, он в страшную блокадную зиму, будучи депутатом Ленсовета, взял на себя руководство крупнейшим пединститутом. Наотрез отказавшись эвакуироваться, он выехал только весной вместе со всем коллективом. К несчастью, этому коллективу не повезло. Эшелон направили в Кисловодск, куда уже проникли фашистские войска, и спасло людей лишь то, что они успели стремительно повернуть в Дагестан. Как мне рассказывал Сергей Леонидович, стоя на берегу Каспийского моря с группой преподавателей и студентов, он услышал по радио, вслед за военной сводкой (это был 1942 г.) постановление о присуждении ему Сталинской премии.

Вскоре он был вызван в Москву и назначен   директором   «бесхозного» Психологического института. Ко времени моего приезда в Москву из Свердловска возвратился и «другой» Психологический институт, и С.Л. Рубинштейну пришлось сплачивать оба коллектива. Ситуация осложнялась тем, что отношение коренных москвичей к новому директору-ленинградцу было неоднозначным. Перед войной, когда директором института был К.Н. Корнилов, группка приближенных к нему

 

42

 

сотрудников (в отличие от нескольких наиболее творческих   психологов — А.Н. Леонтьева, Б.М. Теплова, Л.М. Шварца) негативно относилась к конкурировавшему с институтом научному центру, созданному в Ленинграде С.Л. Рубинштейном. Об этом свидетельствует такой эпизод. Когда вышло первое издание «Основ общей психологии» (1940), кафедра организовала дискуссию об этой книге. Для участия в дискуссии прибыло несколько эмиссаров от К.Н. Корнилова (кстати, в свое время самоутвердившихся в качестве партидеологов), внесших в свои выступления «разоблачительный» дух. В отличие от них Б.М. Теплов и А.Н. Леонтьев относились к Сергею Леонидовичу уважительно и дружелюбно. (О позиции Б.М. Теплова и Л.М. Шварца можно судить по их малоизвестной, содержавшей важные критические соображения рецензии в журнале «Советская педагогика», опубликованной в начале войны.) Теперь в руках С.Л. Рубинштейна оказалась административная власть. И хотя он пользовался ею вполне корректно, это внесло новые оттенки в отношения ученых, каждый из которых являлся независимым крупным лидером. Тем не менее, благодаря удивительно искусному умению С.Л. Рубинштейна относиться к теоретической позиции сотрудников (даже если он ее не разделял, он считал самостоятельность суждения неотъемлемым правом ученого, притом высоко им ценимым), работу института не разъедали вненаучные конфликты и никакой, хотя бы и глухой, оппозиции директору института не было. Мы, аспиранты, мало знали о его новых научных исканиях. Как-то он пригласил меня к себе домой (он жил тогда в однокомнатной квартире на Кутузовском проспекте), чтобы обсудить одну из глав диссертации. Я заметил у него на столе книгу мало кому тогда ведомого Ж.-П. Сартра. Когда я поинтересовался этим незнакомым автором, С.Л. Рубинштейн сказал, что изучает новую философию экзистенциализма, сталкивающую с проблемами, над которыми мы прежде не размышляли. Возможно, уже тогда у него зародились мысли, касающиеся бытия человека в мире и способа жизни субъекта.

Удивляло, как Сергею Леонидовичу удавалось с большой ответственностью справляться со множеством административных обязанностей (наряду с директорством в Психологическом институте он руководил созданной им в МГУ кафедрой психологии и исполнял обязанности директора Института философии АН СССР, а также выполнял множество поручений во вновь созданной Академии педагогических наук). Тогда же с этой организационной работой он сочетал научную — готовил второе издание «Основ общей психологии», поныне остающихся самым фундаментальным трудом нашей науки. Зная о великой загруженности своего руководителя, я стремился как можно реже перед ним «возникать». Но он сам справлялся о моих делах, а порой приглашал на свои доклады в различных учреждениях. Запомнился его доклад о психологии речи в Наркомпросе. Достав из портфеля свежую газету, он прочитал одну фразу: «Госдепартамент изучает речь советского министра». Отправляясь от этой простой фразы, он разъяснил сложный комплекс вопросов понимания и интерпретации слова (что значит «изучает»?), роли контекста и подтекста, мотивации и установки.

На одном из заседаний в Академии педагогических наук С. Л. Рубинштейн изложил свое представление о действии как предметном акте, имеющем субъективный аспект. Тут же вице-президент Академии К.Н. Корнилов бросил фразу: «Это не что иное, как давно уже названное мною реакцией». «Извините,— мгновенно откликнулся Сергей Леонидович,— я говорю об акции, тогда как вы имеете в виду реакцию».

Многие заседания, которые проводил С.Л. Рубинштейн, становились событием научной жизни. Таково было, в частности, заседание с обсуждением доклада Н.А. Бернштейна о построении движений. Н.А. Бернштейн как бы

 

43

 

вывел энтузиастов «деятельностного подхода» из вакуума теории на прочную естественнонаучную экспериментальную почву. На другом запомнившемся заседании обсуждалась статья Б. М. Теплова «Ум полководца». Пришло несколько крупных военачальников, один из которых истолковал ключевой для статьи вопрос о соотношении теоретического и практического интеллекта «с солдатской прямотой»: теоретическим интеллектом занимается начальник штаба, практическим — командующий.

Когда я представил свою диссертацию о А.А. Потебне, С.Л. Рубинштейн, поддерживавший связь с широким кругом ученых, попросил выступить на защите в качестве оппонента известного лингвиста В.В. Виноградова, недавно вернувшегося из ссылки. Знакомство с этим ученым произвело неизгладимое впечатление. Он не ограничивался обсуждением вопросов филологии. «Я не понимаю,— говорил он,— зачем нам нужно НКВД? Ведь у всех так мозги отштампованы, что каждый знает, о чем можно говорить и думать». Подобные суждения в ту пору грозили новой ссылкой в Сибирь. В те времена защита диссертаций носила очень ответственный характер. Она не выродилась, как впоследствии в некоторых ученых советах в чисто ритуальную процедуру. (Высмеивая это, аспиранту, обратившемуся за отзывом, профессор истории Б.Г. Кузнецов сказал:

«Диссертацию, молодой человек, Вам еще может кто-нибудь написать, а вот отзыв оппонента на нее сами пишите».) На моей защите Виктор Владимирович Виноградов сделал несколько едких замечаний по поводу дорогих моему сердцу соображений о потебнианской трактовке внутренней формы слова. Я затеял пространный спор. Вероятно, это выглядело не в пользу диссертанта. Сидевший по левую руку от Сергея Леонидовича милейший секретарь ученого совета Г.К. Кекчеев шепнул мне: «Посмотрите на стекло, ваше время истекло».

Несмотря на немыслимый быт, который с современными нелегкими днями сравнить невозможно (вспоминаю, как больной Б.М. Теплов притащил на плечах купленный по дороге в институт мешок картофеля), атмосфера института, руководимого С.Л. Рубинштейном, была пронизана высокой духовностью. И это впитывала входившая в науку молодежь. Успехи Советской армии, очищавшей Европу от коричневой чумы, придавали особую мотивационную энергию также и людям науки. Верилось, что война — это последнее испытание и что победа позволит покончить с любыми силами зла. Никто не мог предвидеть, что через два-три года научное сообщество ждут страшные испытания, уготованные сталинской инквизицией.

 

Н. С. Лейтес (доктор психологических наук, главный научный сотрудник Психологического института РАО). Годы расцвета и конформизма

 

Я пришел в Психологический институт (тогда он назывался по-другому) в 1945 г.: поступил в аспирантуру, потом стал научным сотрудником. Директором института был А.А. Смирнов; вторым человеком по положению (заместитель директора по науке), но первым по своему научному авторитету и реальному влиянию был Б.М. Теплов. По моим воспоминаниям, с конца 40-х и до начала 60-х гг. существеннейшее значение для жизни института имело то, что он был центром психологической науки для всей страны. Единственное в РСФСР и самое крупное психологическое учреждение в Союзе, оно «задавало тон» в психологии и несло на себе ответственность за состояние ее дел. Здесь разрабатывались вопросы теории и методов, выдвигались задачи, стоявшие перед психологами «на данном этапе».

Институт не замыкался на самом себе. Очень показательно в этом отношении, что он готовил и проводил Всесоюзные совещания по психологии — в 1952, 1953, 1955 гг. (и относительно менее широкие совещания по

 

44


 

отдельным отраслям психологии: дошкольному детству, психологии труда) — задолго до того, как начались съезды Общества психологов. Само создание Общества психологов (1957 г.) было результатом очень большой подготовительной работы, возглавлявшейся А.А. Смирновым, который стал первым президентом Общества; ему помогал деловитый и опытный член дирекции института М.В. Соколов; в организацию первых съездов Общества (в 1959 и 1963 гг.) были вовлечены многие сотрудники.

Мне вспоминается, как шла подготовка ко II съезду, когда меня кооптировали в состав Центрального совета Общества и поручили — вместе с молодыми сотрудницами Л.Е. Журовой и 3.Г. Туровской — разобраться с сотнями полученных тезисов. Мы их готовили к печати, советуясь с некоторыми из руководителей предстоящих симпозиумов и тематических заседаний. Запомнилось, как безотказно, заинтересованно эти ведущие сотрудники института брали на себя заботу о чужих тезисах: им хотелось привлечь к работе по своей проблематике новых исполнителей, они стремились к контактам с иногородними психологами. Психология впервые получала широкое распространение, и это воспринималось как нечто радующее и многообещающее, что нужно поддерживать.

С деятельностью института было связано введение курса психологии в школе. В институте родился учебник психологии для старших школьников (написанный Б.М. Тепловым), выдержавший восемь изданий (1946—1953) и переведенный на многие языки. В новом учебнике психологии для пединститутов (1956) авторский коллектив состоял в основном из сотрудников института (главный редактор А.А. Смирнов). О связях института с педагогической практикой может свидетельствовать и то, что за период с 1951 по 1962 гг. было выпущено восемь сборников работ учителей, написанных в сотрудничестве с психологами.

Характерны для атмосферы тех лет настойчивость, с которой психологи добивались своего периодического издания, и энтузиазм, с которым было встречено появление «Вопросов психологии» (1955). Журнал возглавил, опять-таки, А.А. Смирнов, которого в дальнейшем, через три года, сменил на посту ответственного редактора Б.М. Теплов. В институте расположилась редакция журнала (как и резиденция Общества психологов); на собраниях в институте обсуждались первые номера журнала, итоги его работы за год, перспективы развития. Таким образом, можно с полным правом сказать, что «Вопросы психологии» были детищем института.

Собственно исследовательская работа велась по главным разделам науки: общая психология, детская и педагогическая психология, психофизиология (весьма внушителен список публикаций сотрудников института за эти годы). Институт расширялся. Были большие наборы аспирантов. На ежегодных сессиях института Б.М. Теплов делал обзорные доклады, где анализировал проблематику, методики, результаты работы. На сессии приходили сотрудники и из других учреждений Москвы, связанных с педагогикой, медициной. Проводились традиционные встречи психологов, окончивших аспирантуру института. Не будет преувеличением сказать, что послевоенные годы, до начала 60-х гг., были временем расцвета института.

Но потом его роль как головного психологического учреждения стала ослабевать. К середине 60-х гг., когда окреп, оформился факультет психологии МГУ, центр активной научной жизни психологов стал все более перемещаться в ту сторону. А в начале 70-х гг. появился еще один сильный научный центр — Институт психологии АН; там теперь оказалось и Общество психологов. Психологический институт перестал быть ведущим, главным в области психологии.

Видимо, и в ходе дальнейшего развития института можно усмотреть некоторые взлеты и достижения, но все же

 

45

 

пик его значимости и популярности оставался позади, он пришелся на послевоенные 15—20 лет. Это удивительно, если учесть общественно-политическую обстановку в стране в те годы: репрессии, невероятный культ Сталина и партии, так называемые дискуссии (в сущности, «кампания чисток»), жестко ограничивавшие, направлявшие в определенное русло различные области науки и культуры. Разумеется, несвобода, страх, различные «табу» не могли не оказывать своего вредного, искажающего влияния и на то, что делалось в психологии. Но остается фактом и то, о чем шла речь выше: в те годы происходило развертывание психологической работы, увеличилась численность психологов и возрастала их активность, повышался статус психологической науки. Почему оказалось возможным процветание института в те годы?

Наверное, очень существенную роль сыграло то, что во главе института оказались такие личности, как А.А. Смирнов и Б.М. Теплов — не только ученые высшего класса, но и мудрые политики, гуманисты, последние представители прежней русской интеллигенции. Они вынуждены были стать конформистами, т. е. в политическом отношении уподобиться окружающим, принять «правила игры», которых требовала обстановка. А она требовала, прежде всего, чтобы «линия института» была «политически выдержанной», чтобы работа велась «в свете решений» очередного съезда КПСС и других партийных  документов.  Беспартийные А.А. Смирнов и Б.М. Теплов не хуже любых партийных работников улавливали новейшие веяния в идеологии, знали, что нужно произносить на собраниях, когда это требовалось, как разговаривать с работниками высоких инстанций, от райкома до самого ЦК. Важно было успокаивать тревожность и бдительность начальства, убеждать в благонадежности. Нужно иметь в виду, что в то время в стране наряду с преследованием «сомнительных» научных направлений многое делалось для материальной поддержки науки, на это направлялись большие средства. От ученых ожидалась отдача, умение «оправдать доверие». Директору и его заму по науке удавалось во многих непростых ситуациях отстоять интересы психологии. Приходилось им защищать и благополучие отдельных психологов (что иногда требовало определенного мужества).

Они не были столь простодушными или мало знающими, чтобы верить в содержание всех задававшихся идеологических штампов (трудно сказать, разделяли ли они какие-нибудь иллюзии относительно необходимости, оправданности сталинской политики). Думаю, что они, в основном, сознательно приспосабливались и не без некоторой внутренней иронии играли свои роли «в предлагаемых обстоятельствах». А была ли у них какая-нибудь альтернатива? Отказаться от своей профессии? Уступить руководство психологией некомпетентным людям? (Повести борьбу со всей системой? Но для этого надо было иметь особые политические убеждения, верить в реальную возможность переустройства общества, быть героическими натурами.) Они оставались верны своей науке. Да, они были конформными, но не ради карьерных целей (во всяком случае не только для этого): им важно было сохранить себя как деятелей и иметь возможность оказывать влияние на происходящее, прежде всего укреплять позиции психологии, содействовать ее развитию. Когда они включали в свои выступления, вписывали в свои работы формулировки явно политизированные, конъюнктурные, то они как бы брали грех на душу, но не оправданием ли, искуплением такого рода прегрешений была их самоотверженная, бескорыстная и давшая значительные результаты деятельность, направленная на благо психологии, на поддержку психологов? На путях конформизма они не теряли чувства меры, блюдя свою порядочность, достоинство. Кто может знать, какой душевный разлад, а может быть, и терзания выпадали на

 

46

 

их долю, когда им приходилось внешне принимать то, что было им внутренне чуждо, неприемлемо. (Я относительно ближе знал Б.М. Теплова, остро чувствующего и ранимого, он был холериком с необычайным самообладанием; мне кажется, что отдельные моменты нашего общественного бытия переживались им трагически; более уравновешенная, сангвинистическая натура А.А. Смирнова позволяла иногда с юмором относиться и к тому, что у Б.М. Теплова пробуждало горечь, сарказм.)

Как организаторов науки каждого из них отличала широта взглядов — не просто непредвзятое отношение к разным научным подходам и стилям работы, но и особая готовность ценить, приветствовать индивидуальность коллег. В руководимом ими институте находилось место для С.В. Кравкова и Н.А. Рыбникова, А.Р. Лурии и А.Н. Леонтьева, П.. Шеварева и Н. Д. Левитова, А.В. Запорожца и Д.Б. Эльконина, Н.И. Жинкина и Е.И. Бойко, Л.И. Божович и Н.А. Менчинской. Они были собирателями психологических сил. И ни тот, ни другой не стремились к единоличному первенству. Они уберегли и возвысили Психологический институт (в котором когда-то у Г.И. Челпанова проходили учебный практикум).

Итак, роль личности в истории! То, что психологический центр тех лет возглавляли выдающиеся личности,— одна из причин периода расцвета в истории института.

Другое, мне кажется, важное условие подъема и успехов института в те годы — это атмосфера своеобразного воодушевления, обращавшая на себя внимание «новичков» (каким был в свое время и я). Работа во многих лабораториях не заканчивалась к концу рабочего дня — отдельные сотрудники продолжали проводить опыты или оставались для написания статей. На заседания ученого совета приходили все или почти все сотрудники и аспиранты, жадно внимавшие ярким выступлениям Б.М. Теплова, А.Р. Лурии, А.Н. Леонтьева, А.В. Запорожца и других. В институте формулировались теоретические основы «советской психологии», обсуждались узловые вопросы работы его отделов, и при этом сознавалось, что вырабатываемые здесь представления и есть последнее слово науки: ведь институт в ту пору почти монопольно «производил» психологическое знание. Образованность и ум руководящих сотрудников института, их преданность делу увлекали «малых сих», и молодое поколение включалось в общую работу, тянулось за ведущими. Оказывали свое магнетическое действие и часто повторяющиеся ссылки на то, что государство и народ ожидают помощи от психологии, нуждаются в ней.

Вероятно, не только руководители института и его подразделений, но и многие рядовые научные сотрудники тех лет понимали, чувствовали неправду, например, в противопоставлении отечественной науки зарубежной, в некоторых утверждениях о классовости и партийности науки, в частом цитировании «основоположников» как абсолютных авторитетов применительно к психологии и т. п. Но тогда никто не пытался оспаривать официальные идеологические догмы, им отдавали немалую дань. (Тем самым в той или иной мере все становились конформными, независимо от того, были они членами партии или беспартийными.) Но все же главным в работе института было обращение к реальным психологическим проблемам, в частности, изучаемым экспериментально, и к тем, которые требовали ответов на вопросы о том, с чем приходить психологу в школу, в детский сад.

По моим впечатлениям, интенсивная и увлеченная работа института того периода несла на себе отпечаток призванности, которой в какой-то мере были захвачены научные сотрудники всех уровней,— создавать передовую психологическую науку, широко внедрять ее в практику. Не знаю, многие ли задумывались над тем, что призванность задавалась сверху, что нельзя было не быть конформистом, но значительность цели, казавшейся достижимой, социальный заказ придавали

 

47

 

научной жизни определенный энтузиазм. И это воодушевление не погибало от конформности, уживалось с нею. (О конформности в науке должен бы состояться большой и нелегкий, очистительный разговор.) Так было.

Может быть, теперь, в эпоху свободы, нам не хватает ощущения призванности, нужности для больших целей. Как не хватает и лидеров прежнего масштаба.

 

В. П. Зинченко (действительный член РАО). Непутевые воспоминания

 

Психологический институт был и остается Парадным подъездом отечественной психологии. Его история еще ждет своего летописца. Но сегодня небезынтересно напомнить осевшие в памяти эпизоды, относящиеся к некоторым его обитателям. Речь будет идти в основном об ушедших, сохранявших и передававших нравственные традиции, профессионализм и вкусы основателя института проф. Георгия Ивановича Челпанова.

Мои воспоминания относятся к 1954—1961 гг. За это время я успел побывать аспирантом, лаборантом, препаратором, младшим и старшим сотрудником — и все это не выходя из лаборатории психологии детей дошкольного возраста, руководимой А.В. Запорожцем. Кроме этого, я был секретарем комсомольской организации института и нередко общался с его беспартийным директором А.А. Смирновым. Мне, как секретарю, приходилось бывать и на партийных собраниях, на которые иногда приглашали и директора. В коротких заметках, а точнее — сценках, хочется передать атмосферу тех лет. Не более того.

Не только А.А. Смирнов, но и ведущие психологи института Л.И. Божович, Н.Н. Волков, Н.И. Жинкин, А.В. Запорожец, А.Н. Соколов, Б.М. Теплов, П.А. Шеварев, Д.Б. Эльконин были беспартийными. Помню, как уговаривали и как отказывался от вступления в партию мой учитель А.В. Запорожец. Он говорил мне, что слишком хорошо себе представляет выражение лица Б.М. Теплова, когда тот будет поздравлять меня со вступлением в партию.

Парторганизация тех лет действительно была мрачноватой. Например, один из коммунистов (не хочу называть фамилии) выступил на партсобрании, посвященном распределению аспирантов, со своего рода программным заявлением:   «Дирекция   допускает ошибку, оставляя в институте способных. Ведь способные, как правило, аполитичны, но так как они способные, с ними труднее бороться». На это А.А. Смирнов с неожиданной твердостью ответил: «Мне надоело оставлять в институте благонамеренных дурочек».

Нам — аспирантам — приходилось быть свидетелями довольно жестких дискуссий между нашими учителями. Но это никогда не влекло за собой отрицательного голосования по мотивам научных разногласий. Мало этого, для меня значительно более ценным был комплимент Б.М. Теплова, чем похвалы моих непосредственных учителей А.В. Запорожца и А.Н. Леонтьева. Помню, с какой радостью В.Д. Небылицын — ученик Б.М. Теплова — воспринял похвалы А.В. Запорожца. Незабываемо благожелательное отношение к молодежи К.М. Гуревича, Н.И. Жинкина, П.А. Шеварева.

Б.М. Теплов не был добрячком в науке. Он не терпел серости и посредственности. Ему принадлежит фраза: «Утопающего подтолкни». О некоторых (не своих) аспирантах он говорил, что им требуется «интенсивное руководство», под которым он разумел написание диссертации руководителем. У него самого слабых аспирантов не было.

Однажды на заседании ученого совета докладывалась работа о литературных способностях старших школьников. Автор читала выдержки из сочинений и одно сочинение сравнила с прозой А.С. Пушкина. Б.М. Теплов, обладавший абсолютным эстетическим вкусом, вышел на кафедру и с побелевшими губами, с трудом сдерживаемой яростью сказал, что он сейчас воспользуется своей бессмысленной памятью и прочитает начало «Пиковой дамы». После

 

48

 

нескольких минут блистательного чтения он сказал: «Вот что такое Пушкин. Зачем же профанировать науку и Пушкина?»

Особый сюжет связан с удивительно интересным человеком Н.Д. Левитовым. Он был библиофил, болельщик футбола, заядлый рыбак. Его часто можно было встретить в центре Москвы обходящим многочисленные в то время букинистические магазины. Н.Д. Левитов был слишком плодовитым автором. Терпение его коллег лопнуло, когда он издал брошюру «Мать на жизненном пути человека». Он объяснялся следующим образом: «Я ведь пишу исполу с редакторами и издателями. Поэтому они печатают все, что я пишу. Но меня оправдывает то, что я пишу плохие книги, зато на остающуюся мне часть гонорара покупаю хорошие». Больно было видеть после его кончины в букинистических магазинах книги из «Библиотеки Н.Д. Левитова».

С ним же связана еще одна зарисовка. Однажды я по комсомольским делам стоял в очереди на прием к директору в узком коридорчике перед его маленьким кабинетом. (Приемной у А.А. Смирнова не было.) Среди ожидавших был и Н.Д. Левитов. Он был раздражен долгим ожиданием и стал фантазировать на тему известного сюжета. По его словам, все психологи неудачники и возникает вопрос, кем бы они были, если бы их жизнь сложилась благополучно. Н.А. Рыбников — дед-пасечник, Н.Ф. Добрынин — отец-дьякон, М.В. Соколов — архивариус, А.Н. Леонтьев — биржевой маклер, Б.М. Теплов — кардинал (бархатный диктатор), А.А. Смирнов — генерал царской армии; единственный человек, который стал бы психологом,— это С.Л. Рубинштейн. Сравнительно молодые в то время А.В. Запорожец, Д.Б. Эльконин, Н.А. Менчинская не удостоились его внимания, возможно потому, что они тоже стояли в очереди и составляли аудиторию.

Правда, молодость некоторых была весьма относительной. Они просто не успели в довоенные годы защитить докторские диссертации. Защищали они поздно, спустя 10—15 лет после войны, но зато их работы действительно представляли собой научные направления, соответствующие не только требованиям ВАКа, но и требованиям науки. Помню, как Е.И. Бойко, поздравляя А.В. Запорожца с защитой, сказал, что у нас, если человек защищает докторскую диссертацию в 50 лет, то его считают вундеркиндом.

В институте тех лет работали по-настоящему блистательные умы. Например, Н.И. Жинкин еще в 20-е гг. начал исследование механизмов речи, порождения речевого высказывания. Он работал совместно с Г.Г. Шпетом, Р.О. Якобсоном. Затем, в 60-е гг. он сотрудничал с А.Н. Соколовым, проводившим превосходные исследования внутренней речи. Сейчас трудно себе представить, насколько далеко продвинулась бы психолингвистика, если бы нормально развивалось сотрудничество этого коллектива (Р.О. Якобсон эмигрировал, Г.Г. Шлет был репрессирован). Н.И. Жинкин до преклонного возраста сохранял бодрость, живость и открытость ума, остроумие. Он обладал замечательными способностями звукоподражания, восхищал аудиторию, подражая «речи» обезьян и говоря, что вот вам вторая сигнальная система. А у человека слово — это Бог, это образ мира, а вовсе не сигнал сигналов. А.Р. Лурия вторую сигнальную систему определял как бывшую речь.

Очень интересен был П.А. Шеварев. Он был ходячей энциклопедией. А.А. Смирнов любовно корил его за малую продуктивность и сам объяснял ее причины: П.А. Шеварев не может начать писать, пока не узнает всего, что имеется по его предмету. Но П.А. Шеварев все же написал замечательную книгу «Обобщенные ассоциации», которая, к сожалению, не оценена еще в достаточной мере психологами. П.А. Шеварев своеобразно проводил отпуск. Он запасался большим числом папирос, уединялся

 

49

 

в своей квартире на Чистых прудах, занавешивал шторы и запойно читал литературу, не имеющую отношения к психологии. Общая атмосфера в институте того времени определялась А.А. Смирновым, которого по благородству, видимо, можно сравнить с Г.И. Челпановым. Ж. Пиаже с восхищением сказал о нем: «Какой великолепный представитель человеческого рода!». В годы борьбы с космополитизмом А.А. Смирнов не уволил ни одного человека, более того, он взял на работу Д.Б. Эльконина. Т.О. Гиневская — супруга А.В. Запорожца, ушла сама, чтобы А.А. Смирнов мог хоть как-то отчитаться в выполнении «разнарядки».

К    Анатолию    Александровичу Смирнову у меня особое отношение. В 1957 г. я в его ученом совете защитил кандидатскую диссертацию. Это событие прошло для меня незаметно, так как в этот момент я был занят значительно более важным делом — получением постоянной прописки в Москве. А.А. Смирнов не только разрешил мне прописаться в подвале института, но и всячески содействовал этому. Он не выписал меня, когда я в 1961 г. покинул институт. После этого я был прописан в институте еще 10 лет. В середине 60-х гг. А. А. Смирнов и мой друг В.Д. Небылицын, ставший заместителем директора института, на самом деле выделили мне под лабораторию комнату, в которой я был прописан. Сейчас я жалею, что выписался из него. Прописка дала бы мне возможность приватизировать хотя бы подвал в этом и по сей день замечательном и дорогом мне Психологическом институте.

А.Г. Рузская (кандидат психологических наук, ведущий научный сотрудник Психологического  института РАО). «Великолепный представитель человеческого рода» (Ж. Пиаже о А.А. Смирнове)

У того поколения сотрудников института, которым сейчас 60 или несколько больше 60-ти, счастливо сложилась научная судьба. Их научная жизнь начиналась, складывалась и в большей своей части протекала в институте в те годы, когда его директором был Анатолий Александрович Смирнов.

Это были не простые десятилетия для психологии в целом и для Психологического института, в частности: конец 40-х, 50-е, 60-е и начало 70-х гг. Порой внешние ситуации складывались таким образом, что возникала острая угроза для существования не только института, но и для психологической науки в целом. В этих условиях мудрость директора ведущего научно-психологического учреждения страны была той вещественной гирей на чаше весов истории науки, которая решала, может быть, не все, но очень многое. Не случайно старые сотрудники института любовно называли Анатолия Александровича в последние годы: «Наш мудрый Дед». Мудрость А. А. Смирнова позволила ему не только отстоять право на существование института и психологии в целом, но и расширить институт и горизонты науки, а также сохранить кадры психологов. Именно в годы, когда директором института был Анатолий Александрович, произошел коренной перелом в положении психологии как науки: почти в два раза увеличилось количество сотрудников института; институт получил орден Трудового Красного Знамени; открывались новые направления в психологической науке и соответственно новые лаборатории в институте; создавались психологические факультеты в вузах, новые психологические институты и т. д. И почти все они использовали кадры, созданные и сохраненные при непосредственном участии в этом и при усилиях А.А. Смирнова.

Анатолия Александровича отличало чувство глубокой ответственности не только за судьбу науки, института, отдельных его направлений, но и за судьбы сотрудников института, за личные судьбы людей, работавших с Анатолием

 

50

 

Александровичем. Никогда «колебания почвы» под ногами А.А. Смирнова как директора института, вызванные внешними обстоятельствами, не «колебали почвы» под ногами сотрудников. До коллектива сотрудников много позже угрожающих событий доходили отблески тех гроз и отголоски тех громов, которые могли обрушиться на них, были отведены от коллектива или отдельного человека, так как их принял на себя директор. Это создавало в институте в годы директорства А.А. Смирнова столь необходимую для научного творчества атмосферу стабильности и равновесия, и делало директора лично близким каждому сотруднику. Не случайно директора никогда не называли Смирновым, а только Анатолием Александровичем.

Но это не значит, что в институте царили покой и благодушие. Как всякое научное учреждение, его потрясали научные дискуссии, перераставшие в научные баталии, взрывали научные конфликты, приобретавшие порой форму сражения. Но всегда высокая научная принципиальность директора, его высокий научный и человеческий авторитет позволяли тянуть всем вместе тяжелый воз научных психологических проблем института. И это при том, что работали в нем в те времена люди с разными теоретическими позициями:

Б.М. Теплов, П.А. Шеварев, Н.И. Жинкин, А.В. Запорожец, Д.Б. Эльконин, Л.И. Божович, Н.А. Менчинская, Н.С. Лейтес, В.А. Крутецкий, В.В. Давыдов и многие другие, чьими именами славна теперь психология. Именно в годы работы с А.А. Смирновым каждый из них создавал и разрабатывал главное дело своей жизни. И потому не случайно сотрудники института подарили Анатолию Александровичу в один из его юбилеев маленькую скульптурную группу, воспроизводившую сказку о Репке: большую репку тянет Дед, а ему помогает и бабка, и внучка, и Жучка, и кошка, и мышка.

Но, пожалуй, самыми яркими чертами Анатолия Александровича были его уважение и доброжелательность к людям. Они выражались и в его знании работ каждого сотрудника (он всегда читал все годовые работы); и в умении увидеть рациональное зерно в небольшом и даже в не совсем удавшемся исследовании; и в критике, никогда не унижавшей человека и не ставившей его в тупик, хотя некоторые его замечания и помнятся всю жизнь. В них блеск ума А.А. Смирнова, его доброта и мягкий юмор. Каждый, кто приходил к нему со своими рабочими или личными проблемами, выносил после беседы с ним ощущение его личного расположения и особой приязни лично к себе. Анатолий Александрович обладал даром приподнимать людей в собственных глазах и в глазах окружающих, в его присутствии люди и в самом деле становились лучше.

Уважение и доброжелательность А.А. Смирнова к людям давали силу коллективу института в трудных делах в нелегкие годы. А любовь сотрудников к своему директору давала ему силу, как Земля давала силу Антею. И на одном из общеинститутских праздников, прослушав великолепный капустник, в котором принимали участие все лаборатории института, Анатолий Александрович сказал: «Большое счастье руководить таким коллективом»...

Так было! И пусть так будет опять! Это так нужно сейчас!

 

Е. Д. Божович (кандидат психологических наук, зав. лабораторией Психологического института РАО). Психология переживала разные времена

 

«Психология переживала разные времена, переживет и это». Когда это сказано? Давно? Сегодня? Пожалуй, и давно, и совсем недавно, а именно: в конце б0-х или в самом начале 70-х., когда наступило время очередного закручивания гаек, полуграмотных претензий сверху к гуманитарным наукам по поводу их «академичности»

 

51

 

и недостаточных практических выходов и пр. Это короткое высказывание Анатолия Александровича Смирнова на одном из ученых советов (не помню, каком именно) нашего института. Произнес он эту фразу очень спокойно, без выраженных интонационных акцентов, как бы между прочим.

Почему «психология переживала» и «переживет», а не, к примеру, «пройдет время», «наступит время»? Может быть, потому, что его поколение не просто работало в науке, а жило в ней? Отсюда — и «переживала», «переживет».

Сегодня вроде бы гайки не закручивают (либо гаечные ключи растеряли, либо не могут сообразить, в какую сторону надо крутить). Но слова того же корневого гнезда звучат на многих заседаниях:  «проблема выживания», «как выжить?», «выживание науки». Корень тот же. А семантика? «Переживала разные времена» — преодолевала, пересиливала их.

Если мы чуть-чуть сместим акценты с «выживания» на «переживание», то, наверное, когда-нибудь скажем «психология пережила». А «мы выжили» — это и любой лавочник, даже любой казнокрад может сказать.

 

Г. Г. Граник (доктор психологических наук, член-корр. РАО, ведущий научный сотрудник Психологического института РАО). Вспоминая ученых Психологического института...

 

 Мое знакомство с институтом началось со спора на шоколадку. Спорила я с Дмитрием Николаевичем Богоявленским.

Было это так. Я работала в школе преподавателем русского языка и литературы. Однажды директор школы попросила меня зайти к ней в кабинет. «Рита Григорьевна, познакомьтесь с профессором Дмитрием Николаевичем. Он хотел бы поработать с Вами»,— говорит Нина Дмитриевна.

Дальнейшее вспоминаю с улыбкой. На предложение Д.Н. Богоявленского провести работу по литературе я ответила предложением провести работу по русскому языку. Дескать, это интереснее. «Но ребята не любят школьный предмет «русский язык». Учат для мам и пап, из страха перед оценкой, из симпатии к учителю», — возражает Дмитрий Николаевич. «Ну, что Вы,— говорю я снисходительно,— Вы не совсем в курсе дела. Давайте поспорим на шоколадку, что это замечательный предмет и ребята любят именно его». Все это я говорю автору хрестоматийной до сих пор работы «Психология усвоения орфографии»...

Дмитрий Николаевич и привел меня в Психологический институт.

И вот сам Институт. О нем хочется сказать отдельно: он был и остается для меня «главным действующим лицом». Как в зеркале отражается в нем, какие мы. Каким же был он, когда я открыла в первый раз его тяжелые дубовые двери? Это был старый московский интеллигент. Простота и чувство собственного достоинства во всем — от вестибюля до кабинета Анатолия Александровича Смирнова. И ничего казенного, и по-особенному уютно.

Память сохранила маленький кабинет Анатолия Александровича, его кресло и кресло для приходящих к нему, лампу... Старинный стол в бухгалтерии.

А вот и наш бухгалтер Нина Петровна и ее помощница Леля. «Нина Петровна,— говорю я как-то ей,— вы немножко пополнели» (была она в это время очень худой). «Это на мне ватные штаны»,— шутя, отвечает она своим хриплым от постоянного курения голосом.

„Я вхожу в большую аудиторию института. Первые два ряда заняли члены ученого совета. Они такие разные и все-таки чем-то похожие. Потом я узнаю их имена: Б.М. Теплов, П.А. Шеварев, Д.А. Ошанин, В.М. Колбановский, Ф.М. Шемякин, А.В. Веденов, Н.А. Менчинская, Н.И. Жинкин, П.М. Якобсон, Л.И. Божович, М.И. Лисина, Б.И. Бойко, Д. Б. Эльконин...

Ученый совет ведет Анатолий Александрович. «Кто хочет сказать что-нибудь?»  

 

52

 

спрашивает он после выступления докладчика. Быстро встает и направляется к кафедре, слегка подавшись вперед, человек, похожий на немолодого уже, мудрого Буратино. Это профессор Николай Иванович Жинкин. Тихо, но так, что слышит весь зал, Анатолий Александрович чуть насмешливо комментирует: «Сейчас мы услышим хорошо подготовленный экспромт».

Дружеские отношения с Н.И. Жинкиным возникли позже, в Ялте, при довольно забавных обстоятельствах. Был год, когда майские праздники и День Победы составили почти две недели, но между ними были два рабочих дня. И вот я, отважившись их прогулять, решила с семьей съездить в Ялту. На все опасения мужа, что там можно столкнуться с кем-нибудь из института и мой прогул станет известен, я легкомысленно отвечала: «Такого быть не может». И вот первый день в Ялте. Гуляя, мы решили подняться на небольшую горку и когда оказались наверху, от садовой скамейки поспешно отделился человек... Это был Николай Иванович.

Чем больше я знала Н.И. Жинкина, тем интереснее мне было с ним. Говорили ли мы о медицине, или атомной энергии, языке или психологии, обучал ли он меня методике отчетливого проговаривания, рассказывал ли, как присутствовал в доме, где Булгаков читал в первый раз «Мастера и Маргариту», показывал ли бюст Бетховена своей работы (в молодости он мечтал стать скульптором) или говорил о кино, которым он тоже увлекался,— все было незабываемо интересно. Николай Иванович был и актером: сцену, в которой он ловил муху на стене, помнят, наверное, многие сотрудники.

Но особенно хорошо я помню его рассказы о первых неделях Отечественной войны. Их, добровольцев из народного ополчения, вывели в подмосковный лес. Кормили один раз в день только пустой пшенной кашей. Конечно, после домашней еды Николай Иванович не мог ее проглотить и отдавал своему соседу. Так продолжалось пять дней. На шестые сутки сосед уговорил его попробовать кашу. Николай Иванович попробовал и понял, что ничего вкуснее этой каши он в жизни не ел. «Вот так-то», — закончил он рассказ. Затем было долгое отступление, чудом спасенная жизнь, возвращение домой завшивленным и голодным.

И вот моя последняя встреча с ним. Больница: Н.И. Жинкин только начинает после инсульта говорить. И именно здесь, в палате больницы, я поняла, что такое Ученый: Николай Иванович не говорил о болезни, а пытался рассказать, что он понял о механизмах речи во время потери речи, какую методику ее восстановления он разработал. Ему было очень важно оставить это нам. Но... разобрать, что он говорит, я почти не могла. Остались у нас только его удивительные исследования, без знания которых не проводят и сейчас работы по проблемам языка и речи ни в психологии, ни в методиках.

Хочется немного рассказать о Петре Алексеевиче Шевареве. Он не был моим учителем и все-таки очень многому научил.

Я должна была сдать кандидатский экзамен по психологии, и меня «прикрепили» к П. А. Шевареву: он называл книги, которые следовало проштудировать за неделю, а потом беседовал со мной по каждой из них. Помню, как после прочтения очередной порции он задал вопрос о кожном восприятии... И так весь кандидатский список. Во время одной из таких бесед Петр Алексеевич сказал в задумчивости: «Вообще-то человека, если он человек, как ни учи, он все равно научится. В старину ведь учили азъ, буки, веди. А читать-то все равно научались».

После такого «личного знакомства» П.А. Шеваров дал мне свой телефон. Я звонила ему и спрашивала, где можно найти тот или иной материал. И он сразу же называл нужные работы. А однажды сказал: «Об этом никто не писал — это Ваше. Можете мне поверить». Я верила и гордилась такой похвалой.

 

53

 

И до сих пор в его работах ясность изложения, описание эксперимента, введение терминологии остаются для меня недостижимым образцом.

Несколько слов еще об одном очень ярком человеке — о Федоре Дмитриевиче Горбове. Когда он появился в институте, мы почти с детским почтением смотрели на него: говорили, что Ф. Д. Горбов работал с первыми космонавтами. У него было что-то общее с поэтом М. Светловым не только внешне, но и в юморе.

Однажды Стелла Морисовна Бондаренко к институтскому вечеру, который подготовила наша лаборатория, написала о многих сотрудниках шуточные стихотворные строчки. О Ф.Д. Горбове она написала:

 

                                            Он обаятелен и резв,

                                            Когда он трезв.

                                            Когда он пьян и матерен,

                                            Он тоже обаятелен.

 

Ф.Д. Горбов оценил их по достоинству и при встречах одаривал нас шутками и анекдотами, всегда остроумными, но часто нецензурными.

Совсем другим он был за кафедрой. Восхищало его умение видеть в оппонируемых работах то, что часто не лежало на поверхности, умение сказать о недостатках, не обижая, а о достоинствах — почти поэтично.

С Анной Михайловной Орловой мы проработали вместе несколько лет, вплоть до ее пенсии, а дружеские отношения продолжались до ее смерти. Очень скромный и гордый человек, она никогда не была на виду. В ее время работать в области педагогической психологии было трудно: школьная программа — практически неприкосновенна, психолог же должен был найти путь, с помощью которого можно обойти трудности, возникающие при усвоении предмета по этим программам. Честный и скрупулезный исследователь, А.М. Орлова вскрывала причины трудностей и изобретала способы преодоления их. Ее книга «Усвоение синтаксических понятий учащимися» до сих пор — моя настольная книга.

И еще об одном редком качестве Анны Михайловны. Когда я узнала ее, она была уже старым человеком, но у нее не было инерции мышления, шор на глазах, предвзятости в отношении к новым научным направлениям. Об этом говорят и ее последние работы.

Я понимаю, что об Анатолии Александровиче Смирнове будут вспоминать многие. И все же об одном случае расскажу. Я просила Анатолия Александровича взять на работу в институт Лилию Абрамовну Концевую, доказывая, что это необходимо для дела. В то время взять в лабораторию еще одну еврейку было практически невозможно: не пропустил бы отдел кадров Академии. И все же А.А. Смирнов взял: он, посылая ее личное дело в президиум, несколько лет оставляя ее и. о. Как только «потеплело», Концевую утвердили в должности. Узнали мы об этом не от него и не сразу, а позднее, когда Анатолий Александрович уже не был директором. Вообще, все лучшее в институте от Анатолия Александровича. Я уже закончила эти несколько страничек воспоминаний, и мне захотелось спросить у своих друзей, что же больше всего они помнят из жизни в институте.

«Руки Анатолия Александровича»,— сказала Л.А. Концевая, подумала и продолжила: «Помнишь, когда он шел по институту, он со всеми здоровался за руку... И рука его передавала тебе его доброе тепло... И потом — на его восьмидесятилетии один ученый из Харькова сказал, что он впервые присутствует на юбилее, где все говорят то, что думают». А С.М. Бондаренко добавила: «Помнишь наши институтские вечера?» Да, конечно, помню: каждый из них был радостным событием.

 

Продолжение следует

 



[1] А. А. Леонтьев писал, будто А. Н. Леонтьева, как и нескольких других ведущих психологов, отозвали для выполнения специальных оборонных заданий (см.: А. Н. Леонтьев и современная психология. М., 1983. С. 22). Но это не так. Приказ ГКО касался всех ученых со степенью. Тем самым была мудро решена задача спасения советской научной элиты.