84

 

Отмечавшийся в прошлом году 80-летний юбилей Психологического института РАО побудил редакцию заняться поиском архивных материалов, относящихся к периоду становления этого научного учреждения. Многое из того, что представляет интерес, уже было опубликовано в 1 — 4 номерах «Вопросов психологии». Позже в редакции появился предлагаемый вниманию читателей текст воспоминаний Г.О. Гордона, который мы получили из рук его дочери — И.Г.Гуровой.

Рукопись, нигде прежде не публиковавшаяся, представляет собой очень живой и пристрастный рассказ очевидца и участника событий, имеющих важное значение для истории отечественной психологии. Изложение событий и характеристики конкретных персонажей во многом расходятся с устоявшимися стандартами их представления в историографии советского периода. Не являются бесспорными и многие оценки автора воспоминаний. Но этим они и интересны.

Текст содержит воспоминания о Г.И.Челпанове, исторические заслуги которого перед отечественной психологией хорошо известны. Автор справедливо отмечает, что Г.И.Челпанов не создал самостоятельной философской школы, но сыграл важную роль в истории психологической науки, став учителем для первого поколения русских психологов-профессионалов и проявив себя замечательным организатором науки.

Принимая решение о публикации данного материала, редколлегия исходила из того, что он может пролить дополнительный свет на эпоху насильственного внедрения марксизма в психологию.

 

 

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О Г.И.ЧЕЛПАНОВЕ

 

Г.О.ГОРДОН

 

КРАТКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

 

Гавриил Осипович Гордон родился в 1885 г. в городе Спасске Тамбовской Губернии. В 1890 г. семья переехала в Москву, где Г.О.Гордон поступил в 1895 г. в гимназию, после окончания которой в 1903 г. стал студентом историко-филологического факультета Московского университета. Участвовал в студенческих забастовках 1905 г. В 1906 — 1907 гг. прослушал курсы педагогики и философии в Марбургском университете. Окончил Московский университет в 1909 г. с серебряной медалью и в том же году подал прошение о зачислении вольноопределяющимся на военную службу. Через год был уволен в запас в чине прапорщика. В 1910—1913 гг. преподавал в гимназии Флерова и одновременно окончил Высшие педагогические курсы. После начала первой мировой войны был мобилизован. В 1918 г. был избран солдатами членом делегации по переговорам с немцами о перемирии. Затем заведовал Отделом народного образования в Моршанске, был мобилизован в Красную армию и избран членом Моршанского ревкома, затем переведен в Тамбов. Был назначен ректором Тамбовского коммунистического университета с утверждением в звании профессора. В 1920 г. основал в Тамбове Научно-философское общество.

В 1920 г. был назначен членом Коллегии Наркомпроса РСФСР и заместителем председателя Совета по делам вузов, одновременно читал лекции в 1-м МГУ, 2-м МГУ и Академии коммунистического воспитания. Был одним из создателей издательства «Работник просвещения», организовал выпуск серии «Педагогические курсы на дому», а впоследствии «Педагогический университет на дому».

В 1929 г. был арестован и сослан на Соловки. В 1933 г. по постановлению Прокурора СССР был освобожден и вернулся в Москву. С 1933 по 1936 г. сотрудничал

 

85

 

в нескольких издательствах, много переводил, а также преподавал в школе и был консультантом при РОНО. В августе 1936 г. был вновь арестован и осужден на пять лет. В 1941 г. в связи с началом Великой Отечественной войны освобожден не был и в январе 1942 г. умер от голода в лагере.

Г.О.Гордон владел древнегреческим языком, латынью, немецким, французским, итальянским, английским, испанским и шведским, а также всеми славянскими языками, обладал феноменальной памятью. В 1924 — 1928 гг. им были написаны несколько учебных пособий и брошюр на педагогические темы.

 

 

...Перейду теперь к нашим философам. О двоих из них — Ивановском и Белкине — я уже говорил. Остаются князь С.Н.Трубецкой, Л.М.Лопатин и Г.И.Челпанов. Последний появился в Москве в 1907 г. после кончины Трубецкого, будучи выбран на его место, которого, в сущности, занимать вовсе не должен бы был, так как был не историком философии, а психологом. Он перешел к нам из Киева, где пользовался большим успехом у студентов, как я упоминал уже выше.

[Рассказывая о Л.М.Лопатине и о его необыкновенной лени в науке, Г.О.Гордон пишет:]

Когда в университете появился Г.И.Челпанов, суть которого всем стала ясна очень скоро, я высказал как-то раз формулу, исчерпывавшую status московской философии того времени: «Трагедия московской университетской философии в том, что она представлена огромным талантом, но в то же время и потрясающей ленью, с одной стороны, и огромной бездарностью, но потрясающей деловитостью, с другой». Эту сентенцию довели, вероятно, до сведения Г.И. [Челпанова], и он записал ее мне в счет, который и предъявил потом в нужный ему момент.

В конце февраля 1907 г., возвратившись из Марбурга, я узнал, что на место покойного С.Н.Трубецкого выбран киевский профессор Георгий Иванович Челпанов. Ему предшествовала слава блестящего лектора и серьезного ученого, автора двухтомной книги «Учение о пространстве и времени» (магистерская и докторская диссертации) и курса популярных лекций, посвященных критике материализма, — "Мозг и душа". Кроме того, о нем было известно, что он человек кипучей энергии, хороший педагог и организатор. Он издавал, например, в Киеве труды своего философского семинара, где помещались кандидатские сочинения (например, «Учение Юма о причинности» Г.Г.Шпета, «Учение Беркли» П.П.Блонского) и отдельные крупные рефераты. Самые семинары были у него организованы очень рационально: рефераты выкладывались на стол за неделю до дня их прочтения референтом, и желающие могли ознакомиться с ними заранее и подготовиться к вопросам или возражениям. Все это вызывало большое оживление в нашей студенческой среде, и мы с интересом и нетерпением ждали первой лекции нового профессора. И вот она состоялась. В переполненной большой богословской аудитории нового здания — самой обширной из аудиторий нашего университета — собралось множество студентов и студенток разных факультетов, почти в полном составе профессора и доценты историко-филологического факультета и профессора других факультетов. На кафедру поднялся среднего роста человек с нерусским лицом, одетый в черный сюртук, раскланялся перед аплодировавшей публикой и начал читать лекцию, — свою первую вступительную лекцию в старейшем русском университете. Не помню точно, в чем заключался ее предмет: кажется, это была общая проблема философии, — но начал Челпанов, как это полагалось по старому обычаю, с похвального слова своему предшественнику Сергею Николаевичу Трубецкому. В этом слове, сказанном как-то неуверенно (чувствовалось, что оратор говорил о человеке и идеях, совершенно ему чуждых), Челпанов подчеркнул сознание своей ответственности быть преемником такого предшественника

 

86

 

и указал на особенное свое удовольствие по тому поводу, что он был единомышленником покойного. Последнее не соответствовало действительности: между конкретным идеализмом Трубецкого и бесцветным спиритуализмом Челпанова не было ничего общего, и дальнейшее содержание лекции немедленно это подтвердило. Если лекция, прочтенная, как это было обычно у Г.И., бегло и просто (простота эта, скажу в скобках, с точки зрения существа философии была из тех, которые хуже воровства), была воспринята студенческой аудиторией одобрительно, то у профессуры, особенно у лиц, близких к покойному Сергею Николаевичу, а в том числе и у Льва Михайловича Лопатина, главного виновника приглашения Челпанова в Москву, и у наиболее развитой части студенчества она вызвала большое разочарование: и банальность ее содержания, и дефекты речи — Челпанов говорил с примесью разных южно-русских речений, — вроде «как же-ж» — слишком уж бросались в глаза. Многие обращались по этому поводу с репримандами к смущенному Л.МЛопатину, который не мог не признать, что преемнику его покойного друга далеко до культуры своего предшественника и что московские традиции совершенно ему чужды.

Георгий Иванович Челпанов был турецкого происхождения (его фамилия, как мне говорила Марья Александровна Крестовская-Шпет, была Челпаноглы) и родом из Мариуполя, где его брат Василий Иванович был крупнейшим рыботорговцем, чуть ли не монополистом.

Большая энергия, упорная трудоспособность и, вероятно, материальная обеспеченность дали Г.И.Челпанову возможность проложить себе путь в науку, которую он очень любил и для которой старался сделать все, что было в его силах. Если его теоретические сочинения и лишены были настоящего научного значения, то его практическая деятельность как пропагандиста психологического образования, как основателя Института Экспериментальной Психологии и автора учебника экспериментальной психологии, а также, пожалуй, методически очень приличных учебников психологии и логики для средних учебных заведений заслуживала всяческой признательности. Как философ Челпанов никакой школы не создал и создать не мог: для этого у него попросту никаких данных не было. Его ученики — Г.Г.Шпет, П.П.Блонский, слепой Щербина, Саличев и другие пошли своими собственными путями. Как психолог, Г.И. оказался счастливее: правда, самый первый его ученик по Москве, которого он буквально за уши вытянул в люди, оставил при университете несмотря на протест Лопатина ("Как можно оставлять на кафедре философии такого неспособного дурака?!" — говорил он Челпанову), устраивал ему переэкзаменовки, когда тот дважды проваливался на магистерском экзамене, упросил министра Кассо утвердить его приват-доцентом, когда тот отказался это сделать, этот его любимый ученик К.Н.Корнилов оказался ренегатом, не говоря уж о полном его научном ничтожестве, но другие, как Экземплярский, Кравков, Северный, Шеварев, Рудик и другие составили действительно московскую психологическую школу, а некоторые из них выросли в серьезных ученых. К ученикам своим Г.И. относился в высшей степени внимательно: всячески им помогал, тянул, выдвигал, — словом, был им верным другом. При одном, правда, условии: они должны были его почитать и уважать. Если он замечал в их отношении к нему или его взглядам критическую нотку, то отношение его менялось и могло перейти в прямую враждебность. Так и случилось со мной. Плохо ли это, хорошо ли, но я никогда в жизни не умел подчинять свободу своей мысли — хотя бы и ошибочной — сторонним соображениям: риску испортить отношения, потерять чье-либо расположение, опасности так или иначе пострадать за свою независимость. И вот постепенно отношения мои с Челпановым из нормальных  (особых симпатий он ко мне не питал с самого начала уже потому, что я был учеником несимпатичной ему Марбургской школы, философии которой он совершенно не понимал)[1]  сделались холодными,

87

 

а под конец и очень плохими. Вот как это случилось. Узнав, что к нам перешел Челпанов, я был этим очень доволен, так как, зная о нем только понаслышке, считал его ученым и профессором европейской складки  (я знал, что он работал у Вундта и слушал Кюльпе). Уже первое свидание с ним и, особенно, его вступительная лекция вызвали во мне сомнения в его ценности как философа. Он показался мне провинциальным, малокультурным (в московском смысле слова) человеком, тривиальным и примитивно мыслящим. Затем начались занятия в семинаре по психофизической проблеме. Темой занятий на год был избран «Психофизический параллелизм у Спинозы и в современной философии». Студентами были разобраны отдельные темы, начиная от Спинозы (я взял эту тему и первым начал серию семинарских рефератов) и кончая Мюнстербергом и другими современными той поре авторами. В общем в этом году отношения мои с Челпановым были еще сносны: хотя он держался по разбиравшейся проблеме точки зрения так называемой теории взаимодействия души и тела, а я склонялся больше к психофизическому монизму (правда, с отрицанием метафизического трактования этой теории), но особенных столкновений между нами не выходило. Наоборот, после первого моего реферата о Спинозе, которым Г.И. остался очень доволен, он хвалил меня разным людям и в конце года поручил мне сделать заключительный доклад, в котором я дал обзор всех разобранных в течение занятий авторов. Кроме того, я читал и еще один доклад (кажется, о Спенсере), так что один прочитал три доклада — продукция по тому времени изрядная. На следующий год Г.И. поручил мне даже вести ассистентский философский просеминар с первокурсниками-философами по чтению и толкованию этики Спинозы, которую я тогда действительно хорошо знал, хотя Спиноза и не был моею «первой любовью», как был он ею для Владимира Соловьева. Как будто бы все шло благополучно в наших отношениях с Г.И., но вдруг по совершенно пустому поводу между нами пробежала черная кошка. Как-то на одном из семинарских занятий читался доклад о психофизической проблеме в постановке известного в то время немецкого психолога Эббингауза, замечательного, между прочим, своими исследованиями законов памяти. Говоря об отношениях психического и физического, он приводит пример с двумя чашками, вложенными одна в другую: внешняя чашка видит внешнюю стенку внутренней и внешняя стенка внутренней видит внутреннюю стенку первой, т.е. внешней чашки; они параллельны друг другу (внешняя чашка — это физическая сторона, а внутренняя — психическая). Из существа примера вытекало то, что в нем как будто должны были бы фигурировать какие-то совершенно замкнутые тела, а между тем чашки ведь сверху-то открыты. Что-то тут не ладилось. И вот нелегкая дернула меня сказать докладчику (кажется, это был Шилкарский) и Челпанову, что с примером что-то обстоит неблагополучно. К спору присоединились другие участники, и начался обычный русский кавардак скороспелых суждений, необоснованных мнений и излишнего апломба. Дело запуталось, хотя оно не стоило и ломаного гроша. Вдруг смутная догадка (роковая, как оказалось) мелькнула у меня: «Г.И.! — обратился я к нему. — будьте так добры дать мне на минутку немецкий текст». Челпанов протянул мне книгу. Я взглянул на спорное место и не мог удержаться от удивленного восклицания: «Господа! Да тут вовсе нет никаких чашек — здесь скорлупы!» — "Как! — вспыхнул Г.И. — да там же стоит «Schale»?! — "Ну, да: стоит «Schale», но Schale не чашка, а скорлупа!" — "А

 

88

 

как же говорится Wagschale? — не сдавался, на мою беду, Челпанов. — чашка весов?» — Увы! и мне вожжа под хвост попала, и я запальчиво вскричал: «Да ведь это по-русски «чашка весов», а по-немецки «скорлупа весов», потому что первобытные весы состояли из двух ореховых скорлуп (кокосовых) одинакового веса. Так что вовсе не Эббингауз виноват в этих чашках: со скорлупами пример становится совершенно ясным!" Черная кошка взмахнула хвостом и исчезла, но с этой минуты след ее остался в памяти обидевшегося на меня Г.И. Потом произошел другой инцидент. Однажды Челпанов передал мне небольшую брошюру о психофизической проблеме некоего Яроша, предложив написать о ней рецензию в единственный русский философский журнал «Вопросы философии и психологии», выходивший в Москве под редакцией Л.М.Лопатина. Это была большая честь для молодого студента, каким я был тогда, и я с радостью поблагодарил Г.И. Он, по-видимому, покровительствовал этому Ярошу, — отец которого, психиатр и психолог, был профессором не то в Дерпте, не то в Одессе и был, кажется, приятелем Челпанова, — и ждал от меня похвальной рецензии. Я этого не понимал, а если бы и понимал, то, разумеется, ни за что бы не стал кривить душой, так как брошюра оказалась очень слабой попыткой доказательства теории взаимодействия, и я ее раскритиковал. Вероятно, Г.И. не видел моей рецензии, и она была помещена в очередной книжке «Вопросов». При встрече со мной он дал мне почувствовать свое неудовольствие. Год спустя, когда отношения наши стали уже совсем напряженными по причинам занятий второго года, о чем будет речь ниже, Челпанов выкинул одну совсем уже недостойную штуку. В Швейцарии, не то в Берне, не то в каком-то другом городе, читала лекции одна талантливая русская еврейка, доктор философии Анна Тумаркина, впоследствии получившая профессорскую кафедру. Она прочитала небольшой курс лекций (публичных) о Спинозе и выпустила его отдельной книжкой. Книжка была чрезвычайно ясным и художественным изложением философии Спинозы, стояла на большой научной высоте и основывалась на отличном знании литературы предмета. Все эти достоинства книжки Тумаркиной, особенно понравившейся мне потому, что мои взгляды на коренную проблему «Этики» совпадали с ее, вызвали во мне желание написать на нее обстоятельную рецензию, что я и сделал. Однако, передав ее в редакцию «Вопросов философии и психологии», я вскоре получил ее обратно с письмом от Надежды Петровны Корелиной, вдовы замечательного историка, к сожалению, рано скончавшегося, М.П.Корелина. В этом письме Н.П., состоявшая не то секретарем редакции, не то управляющей делами журнала, писала мне (под диктовку Георгия Ивановича, как я потом выяснил) поучительным тоном, что книжка Тумаркиной — явление слишком незначительное, и что редакция не считает возможным посвящение ей особой рецензии, а предлагает мне дать обзор всей новейшей литературы о Спинозе, причем в примерном списке были названы работы, насчитывавшие уже двадцатилетнюю давность. Я обозлился и в резком письме  (не в словесном смысле, а в смысле общего тона)  отказался от этого предложения, указав, что считаю мнение редакции о книге Тумаркиной голословным и ничем не обоснованным. При встрече с Челпановым, когда я ему поставил вопрос ребром, он начал увиливать, пытался отделаться шуткой в роде сопровождавшегося неискренним смехом заявления: «Да, знаете ли, Тумаркина даже и не женщина, а мужчина, у нее усы растут» и т.д. Потом я узнал, что Г.И. возненавидел Анну Тумаркину за то, что на каком-то конгрессе (кажется, в Женеве) она сильно разделала его, выступив оппоненткой после его доклада. История с этой рецензией очень меня тогда поразила: мне еще не приходилось сталкиваться с таким неприкрытым проявлением лицеприятия в вопросе, казавшемся мне священным. Впрочем, уже в то время я имел довольно ясное представление о некоторых слабых сторонах Г.И.Челпанова. Чего стоило, например, одно его простодушное признание мне как-то, когда мы шли с ним вместе по Б.Никитской

 

89

 

улице: «Знаете ли, Г.О.! — говорил он мне. — Когда я был в Киеве, то я внешне шел с кадетами: они ведь там сила на факультете и в Совете, ну а когда дело доходило до голосований, то я голосовал за правых: ведь голосования-то тайные!» — я был так поражен подобным признанием, что не нашелся, что и сказать в ответ.

Как я уже сказал, отношения мои с Г.И. стали еще более острыми на втором году (1908 — 1909) моих занятий в его семинаре. Темой занятий этих семинаров была гносеологическая проблема реальности, изучавшаяся по разным авторам, как классикам философии, так и современным. Как это ни странно (хотя не очень: просто память моя слабеет с каждым днем и, вероятно, скоро совсем угаснет, если не окончатся в ближайшее время мои галеры), но я не помню, какой основной реферат прочел я в том году на этом семинаре. Зато с тем большей яркостью помню я эпизод, связанный с горячим спором о понятии «вещи в себе» у Канта, завязавшимся между мною и двумя-тремя моими приверженцами, с одной стороны, и спиритуалистами в лице А.И.Огнева и реалистами в лице самого Г.И., с другой. Однажды после жаркой перепалки между мною и Г.И., — причем я, когда он выставил какой-то уж слишком банальный аргумент, бросил ему «страшное» (с точки зрения тогдашней философской среды) обвинение, воскликнув: «Да Вы же после этого просто наивный реалист!»[2] — Челпанов предложил мне такую, как ему, вероятно, казалось, коварную штуку: «Напишите нам реферат о том, что же такое вещь в себе у Канта, но только, пожалуйста, не вообще, а с подлинными цитатами-с, с цитатами-с!» — «Отлично, — рипостировал я: через неделю здесь будет лежать реферат на эту тему с полным инвентарем цитат». — "Да, да, именно цитат!"

Как жалею я, что, по просьбе Б.А.Фохта, отдал ему когда-то этот реферат и тем самым навсегда его безвозвратно потерял! (Перефразируя пословицу, можно с полным правом сказать: «Что к Фохту попало, то пропало».)  Это была  (для меня бесспорно)  лучшая работа, когда-либо мною сделанная: несколько дней и ночей я провел за «Критикой чистого разума», перечитывая ее вдоль и поперек, и у меня выработалась стройная концепция систематического развития понятия вещи в себе у Канта — от обычного понимания ее как чего-то лежащего за явлением (в «Трансцендентальной эстетике»), через предельное понятие (в переходе от «Трансцендентальной аналитики» к «Трансцендентальной диалектике») до идеи, т.е. регулятивного (управляющего) принципа. Редко когда я работал с таким пылом и, смею сказать, вдохновением. Ровно через неделю тетрадь страниц в сорок, написанная мелким почерком (тогда он, хоть и немного, но был все же лучше теперешнего), лежала на столе семинарской комнаты, а еще через неделю я читал свой доклад с необыкновенным успехом: чуть не весь семинар перешел на мою сторону, что вызвало со стороны Челпанова, самый реферат — будь сказано к его чести — расхвалившего ("Да, тут уж ничего не скажешь!" — сказал он мне), горестное сообщение Шпету: «Он мне весь семинар испортил!» Шестьдесят пять цитат, подтверждавших мою концепцию (я честно исполнил обязательство на счет инвентаря), потрясли Г.И.

Произошел и еще один инцидент, тоже сыгравший известную роль в прогрессировавшем отчуждении между нами, — инцидент, совсем уж пустячный, но раздутый в слона болезненным самолюбием Г.И. Не помню уже, как он, по какому-то случаю, предложил семинару один древний

 

 

                                                                                 90

 

 

софизм как логически неразрешимый. Вот этот софизм: философ Протагор подрядился обучить ораторскому искусству некоего юнца под условием, что тот заплатит ему гонорар после первого же выигранного процесса. Обучение кончилось. Ученик не платил. На требование Протагора уплатить деньги тот отказался, сказав: «Никакого процесса я не вел: стало быть, и денег платить не обязан». «Раз так, то я подам в суд, и ты уплатишь, ибо если я выиграю процесс, то ты уплатишь по суду, а если проиграю, то ты заплатишь согласно нашему условию». — "Дудки! — возразил ученик: если я выиграю процесс, то не заплачу по решению суда, а если проиграю, то не уплачу согласно нашему условию". Челпанов с удовольствием рассказал нам этот казус и предложил найти логический выход из этой «двурогости». Начались всякие схоластические разглагольствования, минут 20 шла бесцельная болтовня. Мне это надоело, и, взяв слово, я коротко и ясно доказал, что никакого логического софизма здесь нет и в помине, а есть типичный юридический казус: Протагор вчиняет иск и действительно проигрывает дело, а после отказа ответчика в уплате вчиняет новый иск и выигрывает его, так как первый процесс ученик выиграл и, следовательно, условие договора между ним и Протагором приобрело полную юридическую силу. Челпанов сбился и, почему-то обидевшись на меня, сказал, покраснев, как рак: «Как же это так, Г.О.! Столько умных философов ломало над этим голову, а вы просто отвели вопрос!» — "Стало быть, не очень они были умны, эти философы". Публика захохотала, а Г.И. рассердился вконец.

Подошел декабрь 1908 года. Надо было сдавать медальное сочинение на тему 1907-8 г. ("Психофизический параллелизм у Спинозы и в современной философии"), которое писали я и В.С.Шилкарский. Я не успел по разным причинам закончить его и не хотел его представлять, но Челпанов убедил меня сдать его, как оно есть, и сказал при этом, что зачтет мне его как кандидатское сочинение даже за одну главу о Спинозе, которую он, несмотря на все наши расхождения, ставил очень высоко. Я подал. Г.И., прочитав его и убедившись, что в нем ни на йоту нет ничего, что могло бы выявить меня, как его ученика, а, наоборот, оно представляло собой критическое опровержение теории спиритуализма и психофизического взаимодействия, совершенно потерял душевное равновесие и, аттестовав сочинение Шилкарского на золотую медаль, мое просто отказался аттестовать. Тогда в дело вмешался факультет: на заседании профессора Р.Ю.Виппер, М.М.Покровский, В.К.Поржезинский и С.Н.Соболевский настояли на том, чтобы сочинение отрецензировал Л.МЛопатин. Последний сделал это с редким беспристрастием и, хотя, конечно, был принципиально не согласен со мной, оценил его как самостоятельную работу и предложил дать золотую медаль. Челпанов встал на дыбы, и тогда, чтобы уладить всю эту нелепую истории, пошли на компромисс и дали мне серебряную медаль. Помню, как Шилкарский искренне или притворно говорил мне: «Ах! Г.О.! Ну зачем Вам было нужно писать что-то самостоятельное?! Сделали бы, как я: изложили бы конспективно полтора десятка писателей, подвели бы итоги, и все было бы отлично!» — "Ну, у каждого своя манера, Владимир Семенович, — отвечал я: я не люблю одеял, сшитых из разноцветных лоскутьев, как бы ни были они теплы и удобны, и люблю французскую поговорку: Ма verre est petite, mais je bois de ma verre (стакан мой мал, но я пью из своего стакана)".

После этого заключительного диссонанса в моем ученичестве у Челпанова мне стало, конечно, ясно, что он меня при своей кафедре не оставит. Так и случилось. Неоставление меня произвело известное впечатление и вызвало недовольство ряда профессоров, открыто высказывавших мне сочувствие. Особенно князь Евгений Николаевич Трубецкой, брат покойного С.Н., — профессор юридического факультета, — и вообще-то не любивший Челпанова, говорил по этому поводу немало кислых слов  (он был остроумен и остер на язык).

 

91

 

Пришла весна 1909 г. и с ней государственные экзамены. Расскажу о них в своем месте, а затем скажу только, что получил на них круглые пятерки, что, в связи с таковыми же полученными на полукурсовых  (кроме четверки по логике, поставленной мне покойным Белкиным за незнание законов Джона Стюарта Милля, черт бы их побрал!)  давали мне диплом I степени  (в старину звание кандидата)  и вместе с медалью право на оставление при университете. Но оставлен я не был, хотя на Челпанова давили с разных сторон без всякого притом моего участия: я никого об этом не просил. Заговорила ли в нем совесть, или уж очень на него наседали, но в одно прекрасное утро от него явился ко мне посол Шилкарский и заявил: «Г.И. говорит, что если Вам надо освободиться от воинской повинности, то он оставит Вас при университете, но предупреждает, чтобы Вы не рассчитывали на стипендию». Меня взорвало, и я резко сказал Шилкарскому: «Передайте пославшему Вас, что я себя учеником его не считаю и учиться был у него вынужден потому, что как окончивший московскую гимназию не мог быть принят в петербургский университет, куда, конечно, поехал бы учиться к А.И.Введенскому, взгляды которого мне близки. Челпанову известно, что у меня есть все права на оставление, и он обязан был бы меня оставить, если бы желал соблюсти справедливость, и не ставить при этом никаких условий. Но кто дал ему право предлагать мне остаться, чтобы уклониться от воинской повинности? И дело ли государственного служащего и статского советника предлагать подобные вещи честному человеку?!» — "Ах! ах! — заохал полномочный посол: что Вы делаете, Г.0„ что Вы делаете?!" — "То. что считаю для себя долгом чести, B.C.!" Как он передал Челпанову мои слова, не знаю, но оставлен я Челпановым не был и осенью оказался вольноопределяющимся первого разряда в Пятом Гренадерском Киевском Генерал-Фельдмаршала князя Николая Репнина, ныне Ее Императорского Высочества Великой Княгини Елисаветы Федоровны полку.

Скажу еще несколько слов о свих последующих отношениях с Г. И. Челпановым.

Отбыв воинскую повинность, я решил готовиться к магистерскому экзамену и взял у него программу. Он дал мне 20 вопросов (по истории философии, метафизике, логике, этике), но когда весною 1914 г. я хотел приступить к сдаче, он переменил мне целый ряд вопросов на более трудные, говоря: «От Вас мы должны требовать большего». Это было похоже уже на издевательство. Я говорил с Лопатиным. «Да плюньте Вы на него, — сказал мне давно уже не питавший к Г.И. никакого почтения Лев Михайлович, — он только на словах страшен». Я решил осенью начать, но в июне грянули сараевские выстрелы, и началась война, которая лишила меня возможности держать магистерские экзамены.

С Челпановым я встретился вновь уже только в 1921 г. Когда, вернувшись в тот год из Тамбова, я был назначен членом Коллегии Наркомпроса РСФСР и заместителем председателя Совета по делам в.у.з. (председателем был В.П.Волгин),  Челпанов и его окружение впали в паническое, по рассказу Шпета, состояние. Г.И. собрал своих сотрудников и сказал им: «Что делать? Теперь Гордон сведет с нами старые счеты, и Институту конец!» — Все согласились с ним, что в моем лице богиня мести имеет достойного представителя, и, не имея представления о том, как предотвратить неизбежные удары этого меча Немезиды, решили ждать развития событий. Никаких событий, однако, не последовало, так как никому и ни за что я никогда не мстил, а самая мысль о том, что я могу сводить какие бы то ни было личные счеты методами Аттилы, была по отношению ко мне нелепа и вполне достойна питавших ее. Челпанов и его свита недоумевали. Это недоумение возросло необыкновенно, когда произошел следующий случай. Однажды в мой кабинет в Наркомпросе является тихая, скромная и робкая Наталья Павловна Ферстер, о которой Челпанов знал, что мы с ней дружили в университете (она очень хорошо пела, и я ей иногда аккомпанировал)  и потому послал ее ко

 

92

 

мне. Я давно не видел ее и встретил очень радушно, что ее явно приободрило, и она, после нескольких вопросов и ответов, сказала мне своим мелодичным голосом: «Г.О.! У Г.И.Челпанова и нас всех есть к Вам очень большая просьба: на складе издательства Наркомпроса лежит тираж «Учебника экспериментальной психологии» Г.И. и его нельзя получить иначе, как с Вашего разрешения. Пожалуйста, разрешите нам получить хотя бы два экземпляра..." — "Первый раз слышу, что я распорядитель этого учебника, Н.П.!" — сказал я с удивлением. «Вот оно издевательство: началось! — подумала, вероятно, Н.П., по крайней мере на лице ее выступило выражение безнадежной тоски, и я вдруг вспомнил, как лет 11 — 12 тому назад она, сложив покорно руки, начинала, после моего аккорда, речитатив Сусанны из «Свадьбы Фигаро». «Нам так сказали, Г.О.» — "Хорошо!" Я взял трубку и позвонил на склад: «Есть у вас «Учебник экспериментальной психологии» Челпанова?» — "Есть". — "Сколько экземпляров?" Назвали. «Сейчас к Вам придет сотрудница Института тов. Ферстер. Вы дайте ей по моей записке эти книги. Количество укажу». Лицо Н.П. расцвело, и она заулыбалась. «Так сколько же Вам нужно?» — "Да хоть два экземпляра..." «Хотите сто?» — "Вы шутите, Г.О.?" — "Зачем шучу: берите", и я написал ордер на сто книг. «Какой Вы хороший, Г.О.!» — сказала Н.П., — а мы думали..." и она запнулась.. «А вы думали?» — спросил я. «Нет, это я так, ничего». «Когда ж я был плохой по отношению к Вам, Н.П.?» — "Нет, нет, это я просто так...", и она поспешила уйти, крепко зажав в кулачке вожделенный ордер. Появление ее в Институте с сотней учебников вызвало общее изумление и удовольствие. Челпанов собрал синклит и сказал: «Как же ж это так? Я не ожидал. Не пригласить ли нам Г.О. (я уже перестал быть Гордоном, а стал опять Г.О.) в Институт». «Тут, — рассказывал мне потом Шпет, — посоветовались между собою — ведь вот думали, что сволочь, а оказывается, нет, не сволочь». — "Сами вы сволочи, сказал я ему: когда и чем давал я вам повод думать так обо мне?!" — "Да, собственно говоря, не давал, а так просто уж очень много теперь развелось сволочей". Решили пригласить меня на доклад Г.И., который собирался изложить свое философское, психологическое и организационно-научное credo в публичном заседании, где он (под ним уже сильно качалась земля) хотел раз и навсегда изничтожить двух своих противников, некогда верных апостолов: Иуду Искариота — Корнилова и Фому Неверного — Блонского. При этом Г.И. поставил перед своими сторонниками огромной важности тактический вопрос: «Как же ж мы будем его называть: Товарищ член Коллегии, или товарищ председатель Совета или по-старому Гавриил Осипович?» Тут уж все засмеялись и сказали ему: «Ну, Г.И.! Не мог же Г.О. совсем измениться и превратиться в чиновника?!» — "Ну же ж, ну же ж, я ничего не говорю: будем по-прежнему". Меня пригласили. Тут нужно сделать небольшое отступление. К окончанию гражданской войны начала в большой мере развиваться и борьба на идеологическом фронте. Естественно, что такое учреждение, как Психологический институт, находившееся под руководством ученого, составившего себе в свое время имя антиматериалистической книгой «Мозг и душа» и не менее антиматериалистическим «Введением в философию», не могло рано или поздно не обратить на себя внимания в смысле необходимости изменить его руководство и обновить персонал. Это понимал и Челпанов, и его школа, а в этой школе был его любимец К.Н.Корнилов, которому я уже дал в свое время исчерпывающую характеристику. Он-то, учуяв в воздухе жареное, быстро сжег все, чему поклонялся (но вряд ли поклонялся тому, что сжигал: не до того было, приходилось спешить) и начал вести агитацию против метода самонаблюдения, против субъективной психологии, не говоря уже о метафизической (спиритуализм Челпанова), за объективное наблюдение и за научную или марксистскую психологию, каковою и объявил свою собственную, выраженную до тех пор в более чем посредственной книге (забыл точное ее

 

93

 

название и тошно вспоминать), где не было ни йоты материализма, ни грана диалектического материализма, а самая плоская деляческая эмпирия. Он начал выступать в печати, в научных собраниях и вести агитацию за перемены в направлении Института, причем самым наглым образом рекламировал себя. Одновременно с ним П.П.Блонский, это типичное современное перевоплощение некрасовского героя ("Что ему книга последняя скажет, то ему на душу сверху и ляжет"), переживавший в то время очередной «задрог» (великолепное соловецкое слово, смысл которого — временное помешательство) в области психологии и провозгласивший единственным методом психологического анализа изучение мимических движений, тоже стал в оппозицию к Г.И., хотя и совершенно лишенную тех откровенно хищнических вожделений (Блонский — человек совершенно бескорыстный), какие отличали Корнилова. В это время он, еще недавно считавшийся чем-то вроде эсера, прославился своим выступлением против бастовавших в октябре московских учителей и начал считаться не то чтобы марксистом, но близким к марксизму, чем никогда не был даже и на минуту. Скажу мимоходом, что уже после Октябрьской революции, года через два он ухитрился выпустить свою неплохую «Педагогику», где продолжали красоваться нравственное и религиозное воспитание как краеугольные камни истинной педагогики.

Георгий Иванович Челпанов делал судорожные попытки удержать за собой Институт. Он выпускал брошюры, в которых доказывал, что марксизм это спинозизм, что ему делать в обычной и экспериментальной психологии совершенно нечего, а задача его — занятия социальной психологией, и великодушно предлагал открыть в своем Психологическом институте имени Лидии Григорьевны Щукиной (покойной супруги С.И.Щукина, знаменитой московской красавицы) отделение социальной психологии, куда и пустить парочку-другую ручных марксистов, а все остальное оставить под его эгидой, сохранив в неприкосновенности основное направление и сложившиеся уже традиции Института. Дело было безнадежное, но он пытался бороться до конца.

На том заседании, на которое я получил приглашение, должны были сделать доклады Челпанов, Корнилов и Блонский. Аудитория (главная в Институте) была битком набита посетителями, в большинстве студентами факультета общественных наук 1-го и педагогического факультета 2-го университета (где деканом был Корнилов). Челпанов изложил свою точку зрения, которую я только что описал, и не удержался от нескольких резких выпадов по адресу Корнилова и Блонского, на что первый отвечал с места злобными взвизгами, а второй хранил молчание. Затем выступал Корнилов и плел вреднейшую вульгарную ахинею по поводу своей якобы марксистской психологии, а последним говорил Блонский, развивавший свою тогдашнюю idee fixe о том, что единственно одна только мимика является источником постижения психики, а прочее все гиль. Полной гилью, наоборот, было то, что он городил и от чего скоро отказался, как ни в чем не бывало, когда прочитал какую-то новую американскую книжку. И Блонский, и особенно Корнилов имели большой успех у невзыскательной аудитории: Корнилов вообще хороший демагог и хороший лектор (он был когда-то сельским учителем, и у него большой педагогический опыт), а Блонский тоже умеет привлекать аудиторию, хотя говорит и не особенно важно. Дело подходило к прениям. Еще до начала докладов я прошел в кабинет Челпанова. Он бросился мне навстречу  (мы виделись впервые после войны 1914 г. и после эпизода с Н.П.Ферстер), принялся жать мне руку и говорить: «Как я Вам благодарен, Г.О.! Как благодарен, что Вы пришли! Знаете ли, такое время переживает Институт, такое тяжелое время!» — "Знаю, Г.И. Итак, «искренняя моя восстала на мя»?" — «Да, да! — смущенно засмеялся он, — Да, да! Ну кто мог бы ожидать?!» — "Не знаю, как кто, Г.И., — сказал я, — а я ожидал: охота же была Вам вскормить змей у себя на груди!" — «Да, да! Это Вы верно сказали: змей, именно змей! А Вы-то тоже небось будете на меня нападать?» — "Там видно будет, — ответил я, смеясь, — Смотря чего Вы там наговорите". — "Ну, уж Вы не очень! А?" — "Постараюсь", — ответил я и ушел.

Я просил дать мне слово первому: я хотел с самого начала дать известный тон всему дальнейшему и, хотя я выступал не официально, но все же мое положение как члена Г.У.С. (Государственный Ученый Совет), близкого к Н.К.Крупской и Наркомпросу, придавало мне известный вес в глазах присутствовавших. Положение мое было не из легких: Корнилов и Блонский выступали как якобы глашатаи советской точки зрения на психологию и на гуманитарные науки вообще, а мне приходилось защищать от них учреждение и человека, которых рассматривали как символ научной реакции. Я нисколько не ценил Челпанова как ученого и философа, но знал его заслуги по осуществлению Института и знал, что как практический учитель экспериментальной психологии вне его завиральных теоретических идей он стоит гораздо дороже и Корнилова — впоследствии проявившего свою полную руководительскую непригодность и в Институте, который он развалил, и на педагогическом факультете, где он в качестве декана оказался никуда не годен, — и «перекати-поле» Блонского. Поэтому я решил выступить против обоих их, не выступая непосредственно за Челпанова и отстаивая подлинную науку от азиатских наскоков обоих кукушек, высиженных Челпановым в своем гнезде.

Когда я вышел на кафедру, в зале воцарилась мертвая тишина: многие знали меня по Ф.О.Н. (факультету общественных наук) и педфаку, многие слышали о моих отношениях с Челпановым. Он сам и его ученики все-таки так и не знали, какую позицию я займу[3]. Я начал так: «Товарищи! Когда я слушал доклад Г.И.Челпанова и вообще когда я шел сюда, я был уверен, что мне придется выступать в прениях против него: так уж повелось у нас с ним задолго до нынешнего заседания. Но когда я выслушал сообщения К.Н.Корнилова и П.П.Блонского, то я увидел, что, если советской науке и грозит откуда-нибудь опасность, то не со стороны Г.И.Челпанова и Психологического института (их точка зрения, ее слабости и уязвимые места известны нам), а со стороны обоих других докладчиков, от некоторых из тезисов которых я пришел в подлинное недоумение, так что у меня возникло опасение, что, победи их точка зрения, и настоящей науке пришел бы у нас конец». Затем, сказав, что, так как взгляды Корнилова особенно вредны, то я отложу их под конец, а сейчас перейду к Блонскому, и принялся за разбор его положений. Я без особого труда показал всю нелепость тезиса о том, что только мимика дает возможность производить психологические наблюдения и делать объективные выводы, указав сразу же на petitio principii в самом тезисе: ведь я самые мимические движения другого понимаю только по аналогии со своими, которые определяю в их значении только путем интроспекции, т.е. самонаблюдения. В ходе возражения я привел два аргумента, вызвавшие удовольствие аудитории и невольную улыбку самого Блонского. «Попробую, П.П., приложить Ваш мимический метод к одному воображаемому случаю: по улице бежит совершенно голый старик с большой седой бородой. С него стекают струи воды. Он размахивает руками и радостно кричит: «Нашел! нашел!» Анализируйте его мимику: вывод будет тот, что субъект этот удрал из дома умалишенных из-под душа Шарко, а между тем ведь это Архимед со своим «Эврика»! Или пример другой, более чем современный: я, как Вы изволили видеть, сидел на Вашем докладе, не шелохнувшись, внимательно глядел на Вас и всем своим видом выказывал большую заинтересованность Вашим сообщением. Вся моя мимика говорила об этом, и по взглядам, которые Вы бросали на меня не раз, я видел, что Вы именно так и думаете. Я же должен сознаться, что с самого же начала мне стало очень скучно, и я думал: 

 

95

 

«Вот П.П., такой талантливый и много знающий человек, а говорит бог знает что: новое увлечение у него, что ли? Просто вздор какой-то! Вот Вам и мимика!»

Если Блонского я все же щадил, выбирая выражения, так как не сомневался в отсутствии корысти в его намерениях, то из Корнилова я с самого начала решил сделать кашу. Я никогда не чувствовал симпатии к этому крайне ограниченному, злобному и болезненно самолюбивому человеку с тупым носом и длинными, любовно выращенными усами, которые он то и дело, сладострастно скашивая на них глаза, закручивал с манерой волостного писаря (родственного ему, как бывшему сельскому учителю, типа деревенской «интеллигенции»). А теперь, когда я видел, как этот субъект, всем обязанный Челпанову, лязгал на него зубами и весь внутренне трясся от желания сожрать его, у меня возникло к нему такое отвращение, что я в течение минут сорока крушил его, как только мог, все время ожидая возгласов протеста со стороны его студентов. Но ни одного возгласа, ни одного свистка не раздалось. Я методически разобрал по пунктам все, что начитал нам Корнилов, и доказал: 1) что в книге его, на которую он все время ссылался, нет ни на гран никакого марксизма, нет даже и простого материализма, 2) что его понимание Спинозы как якобы диалектического материалиста вопиющий вздор, основанный на незнании элементов спинозизма и не имеющий ничего общего со взглядами Маркса, Энгельса, Плеханова, Ленина на Спинозу. Тут он крикнул с места: «Вы забываете, что он боженьку выкинул!» — "Какого боженьку? Бога Саваофа что ли, с усами, бородой, с ребенком на коленях и голубем над головой? Так такого «боженьку» он никогда и не «вкидывал» в свою философию, чтобы надо было его «выкидывать». Выкидывать же бога, как его мыслил Спиноза, он никак из своей системы не мог, так как это значило бы выкинуть всю систему, ибо она строится на понятии бога или природы. Я говорю это не Вам, Константин Николаевич: Вы безнадежны — я ведь знаю Вас давно, — а вот им, нашим молодым слушателям, которые, вероятно, видят в Вас, как их профессоре, философский авторитет. Так вот Вам я могу сказать, молодые товарищи, что если бы К.Н.Корнилов действительно знал и понимал философию Спинозы и не закончил бы своего знакомства с ним на первых двух книгах «Этики»  (больше ведь не требовалось для сдачи магистерского экзамена? Не правда ли, К.Н.?), то он мог бы эффектно сразить меня в пользу своего материалистического толкования Спинозы, приведя то место из, к счастью для меня, неизвестного ему письма Спинозы, где он говорит: «Бог, т.е. тело», и при этом все же не сразил бы, так как в этом месте Спиноза имеет в виду тело как атрибут божественной субстанции или природы (протяжение), а там, где он имеет в виду духовную сторону той же единой субстанции, т.е. мышление, там он говорит: «Бог, т.е. дух!» В ответ на это Корнилов злобно засверкал своими маленькими глазами, но не решился сказать ни слова. Зато он не удержался в дальнейшем, когда я, продолжая разбирать по косточкам его доклад, сказал, что, конечно, в вопросе о пределах объективного наблюдения в психологии прав не он и не Блонский с его мимикой, а Челпанов; тут он закричал: «Яблочко от яблони недалеко падает!» Сатанинская радость охватила меня: попался-таки! Я остановился и сказал: «После такой реплики я вынужден, товарищи, на несколько минут прервать свои возражения К.Н.Корнилову и попросить вас выслушать небольшой мой диалог с Г.И.Челпановым. Г.И.! Будьте так добры провести со мной небольшой сократический диалог. Прошу Вас отвечать на мои вопросы только «да» и «нет».

Не понимая, в чем дело, Г.И., и без того бывший на седьмом небе от блаженства, заулыбался и сказал: «Пожалуйста!» Начался диалог:

Я. Г.И.! Учился ли я у Вас одновременно с К.Н.?

Ч. Да.

Я. Считали ли Вы меня когда-нибудь Вашим последователем, т.е. учеником в точном смысле этого слова?

Ч. Нет.

 

96

 

Я. А К.Н. считали?

Ч. Да. Вполне.

Я. Когда К.Н. окончил университет, это Вы оставили его при своей кафедре?

Ч. Да, я.

Я. Несмотря на возражения покойного Л.М.Лопатина, считавшего его неспособным к философии?

Ч. Да.

Я. И когда он дважды провалился на магистерских экзаменах, не Вы ли, вопреки правилам, устраивали ему переэкзаменовки?

Ч. Я.

Я. И не Вы ли ездили просить министра утвердить Корнилова приват-доцентом, когда министерство отказало ему в этом?

Ч. Да, я.

Я. Благодарю Вас, Г.И. Теперь, товарищи присутствующие, судите сами, кто здесь яблоня, кто здесь яблоко, и кто от кого и, главное, куда упал?!

Впечатление было потрясающее. Взглянув на Корнилова, я подумал, что его хватит тут же удар: он был черно-фиолетового цвета.

После меня выступали другие оппоненты, но немного и недолго. Все ждали выступления Шпета, но он незаметно исчез, так как верен был привычке не таскать для других из жаровни горячих каштанов, хотя, казалось бы, он и должен был помочь Челпанову, так как многим был ему обязан. Челпанов за кулисами горячо благодарил меня и был, по-видимому, действительно растроган: все-таки такого, как ему казалось, великодушия он не ожидал. «Не за что, Г.И., — сказал я ему, — я ведь не Вас, по существу говоря, защищал, но науку». «О, да! Я понимаю, но как Вы хорошо это сделали!» — "Ох! Г.И., хорошо ли? Я очень опасаюсь, что дело Корнилова победит, и у Вас с ним выйдет сцена вроде как у Бульбы с Андрием, с той только разницей, что здесь Ваш Андрий скажет Вам:

«Ты меня породил, я тебя и убью!» Г.И. засмеялся, но скоро убедился, что я был прав.

Впоследствии я очень редко виделся с Георгием Ивановичем, а после возвращения из Свердловска (1933 г.) не видел его совсем. Он сильно одряхлел, как говорили, и болел: вынужденное безделье и постоянное огорчение из-за потери деятельности, которую он так любил, подкосили его. За несколько времени до смерти его потряс ужасный удар. С его сыном Александром Георгиевичем, очень способным и знающим эллинистом, но человеком с большими странностями и едва ли не психически больным, случилось большое несчастье, и о его смерти не решились сказать отцу. Вскоре он умер сам. Я не знал, когда похороны, и на них не был.

 



[1] Вспоминаю очень характерный для научного облика Г.И. разговор его со мною о Когене. "Пробовал я его, знаете ли, читать — сказал он мне — да вижу, что ничего не понимаю. Я и отложил его до поры до времени: подожду, пока появятся сочинения о нем, да тогда и сам, пожалуй, напишу. Ведь я так сделал и с эмпириокритицизмом — добавил он с великолепной откровенностью — когда вышла "Критика чистого опыта" Авенариуса. Ровно ничего я в ней не понял. А потом, гляжу, появились о нем книги Петцольда, Карстаньека и других. Тут я и сам написал свою статью о нем".

 

[2] Тогда мне было невдомек, что эта реплика уж очень что-то смахивала на знаменитое «В таком случае Вы не что иное, Иван Иванович, как гусак!» Насколько велико было впечатление от этой истории с «наивным реалистом» у присутствовавших, видно из того, что 21 год спустя, разговаривая с приехавшим в Вену из Москвы архивариусом австрийского посольства в СССР д-ром Худечеком, моим знакомым (я помогал ему в переводе «Исповеди» протопопа Аввакума на немецкий язык), Николай Сергеевич Трубецкой (мой бывший ученик Котя) с удовольствием рассказывал ему об этом случае на семинаре Челпанова. В 1929 году Н.С.Трубецкой был профессором лингвистики в Вене.

 

[3] Шпет сказал мне потом: "Когда ты ушел из кабинета, Егор (так звали Челпанова близкие ему) отозвал меня в сторону: Густав Густавович! Потопит он меня? Как Вы думаете?" — "Да не должен бы, мне кажется". — "Да как же ж: ведь у нас такие ж отношения!"