На фоне Пушкина снимаются чиновники

Пушкин ...создал «большой стиль» русской культуры, уловил тот алгоритм, вне которого она перестает быть собой. ...Ну, а дальше — вопрос, так сказать, эсхатологический... Для меня этот вопрос стоит так: останется ли Россия Россией — это как бы другой модус проблемы, останется ли человек человеком?
Книжное обозрение, №1, 1999
У нас теперь все — борьба с тоталитаризмом или за свободу. Мат на печатных страницах и порнография на экране и с эстрады — это все борьба за свободу... Разверзлась бездна темноты и невежества. И все — под знаком свободы...
«С веселым призраком свободы», Континент, №3, 1992
Разница между русским религиозным пониманием свободы и тем пониманием, которое исповедуют нынешние потребители «свободы слова», состоит в том, что религиозное сознание, безобразничая, «переступая грань», чует, что грань эта — запретная и что за такое надо бы «нести ответ».
Континент, №3, 1992
...О происхождении и природе нынешней правящей идеологии: идеологии позднедисседентско-номенклатурного синтеза. Две вроде бы противостоящие категории — партийно-комсомольские чиновники и борцы за отъезд из «этой страны» — были родственны в одном: в презрении к «этому» народу, в создании своей элитарной отделенности от него.
Культура, №46, 1998
Для нас культура — штука в основе своей «идеальная», а цивилизация — в конечном счете «материальная»...; по-нашему, культура (на латыни — «возделывание») есть возделывание человека, его души и духа, а цивилизация — возделывание лишь «среды» и «условий» обитания человека.
«С веселым призраком свободы», Континент, №3, 1992

Предлагаем вниманию читателей беседу наших обозревателей Андрея ФЕТИСОВА и Августа ЛИНДБЕРГА с Валентином Семеновичем НЕПОМНЯЩИМ, который возглавляет Пушкинскую комиссию Института мировой литературы РАН. Валентин Непомнящий, посвятивший исследованию «феномена Пушкина» всю жизнь, — автор передач о Пушкине на российском радио и телевизионного цикла «Пушкин и судьбы русской культуры».

Андрей Фетисов. Боюсь, что объявленный Пушкинский год будет сугубо официозным.

Валентин Непомнящий. А точнее — помпезным. Одно то, что 6 июня объявлено государственным праздником, — просто бред. Этакая имитация бурной деятельности: объявим государственный праздник — и на этом покончим.

Август Линдберг. Возможно, за всем этим скрываются и более глубокие цели, нами даже не осознаваемые. Может быть, ставится задача распредметить содержание пушкинского творчества, да и русской культуры в целом?

В.Н. Может быть. Во всяком случае, очевиден чисто чиновничий подход: а, Пушкин? — Да-а! Как полицмейстер у Щедрина, кажется: Пушкин — начальство, надо бы государственный праздник. Сделали. И этим ограничились. А остальное — дело ваше.

А.Л. Формализм чистой воды?

В.Н. Конечно.

А.Ф. Выходит, нам грозит потеря Пушкина и многого другого?

В.Н. Нам грозит потеря не только Пушкина. В ближайшее десятилетие, думаю, произойдет необратимая мутация культуры в цивилизацию. Компьютер и особенно Интернет пожрут все. Люди отвыкнут читать книги. Или же произойдет жесткое разделение на тех, кто пользуется только компьютером, книжек не читает, на концерты не ходит, и на этаких «городских сумасшедших» наших дней, которые будут как-то «тащить» культуру. Но последние составят очень небольшую, тонкую прослойку.

В дальнейшем человек все больше и больше будет превращаться в биологическую приставку к компьютеру. Вот что нам угрожает. И Россия сейчас стремительно соскальзывает в этот фарватер. Как предотвратить это?

А.Ф. Но в том же Интернете размещены тексты...

В.Н. Это уже совсем другое. Сейчас говорят, что, когда появилось книгопечатание, у него было много противников. Возможно, тогда это было злом, но обернулось добром. Все-таки книга — это вещь: ее можно подержать в руках, она не виртуальна, она сделана человеческими руками. Очень важно то, что книга — неотчужденная вещь. А экран — вещь отчужденная. Читать на экране — совсем не то, что читать на бумаге. Может быть, я недостаточно дальновиден, недостаточно масштабно мыслю — кто знает? Но мне кажется, что электроника погубит культуру именно как культуру, превратив ее в информацию. Потому что кнопка — это лишь средство получения информации, больше ничего. Электронизация культуры — это ее гибель. А Интернет, помимо всего прочего, все усредняет, все делает одинаково доступным. Отар Иоселиани когда-то говорил, что для того, чтобы почувствовать вкус воды, надо забраться по жаре на вершину горы и подойти к источнику... И только тогда поймешь, что такое вода. А когда она из крана течет — это совсем другое. Вот и нам грозит — пить из крана.

Пока что у меня мрачные предчувствия насчет будущего. Обнадеживает только то, что у нас потрясающий народ, фантастический. Ведь из-за того, что у нас происходит, в любой цивилизованной стране давно была бы революция и смертоубийство на улицах, бунты и забастовки. А наш народ даже это выдерживает. И потом, какие у нас есть потрясающие мужики! Плетнев Михаил — гений, совершенно гениальный человек. Спиваков — вот такой мужик потрясающий. А Никита Михалков? Этот все сметает на своем пути, но гениальный мужик, ничего не скажешь: человек, который дело делать умеет, а не только мечтать. Я все-таки надеюсь: Россия — крепкий орешек, ее так просто голыми руками не возьмешь.

А.Ф. Вы всю жизнь занимаетесь «пушкинской традицией». Что же это такое? И продолжается она сейчас?

В.Н. Она ушла под почву и где-то там течет. Ее трудно охарактеризовать. Пожалуй, это мирское претворение православного взгляда на действительность. Если брать православный взгляд не в догматических определениях, а в культурных и психологических проявлениях, то это — ориентация на идеал, а не на существующую повседневность. Это — оценки, идущие от идеала, от желаемого и необходимого для того, чтобы человек оставался человеком. Таков алгоритм, так сказать, пушкинского мышления, культурного или художественного: в нем обязателен ориентир на очень высокий идеал. Ориентация на идеал — рабочий инструмент поэта. Вот что в самом общем виде можно сказать про пушкинскую традицию.

Прежде она была присуща всей нашей литературе, но потом ее изуродовали. «Жди меня, и я вернусь» — замечательная вещь, это молитва, но сам Симонов не знал, что это молитва. Социалистический реализм — та же самая традиция, только вывернутая. Сейчас все это ушло куда-то, в нынешней литературе вообще ничего нет. Сейчас я член жюри Солженицынской премии: это просто катастрофа — некому давать премию. Наверное, потому, что сейчас не то время, когда может родиться что-то крупное...

А.Л. Сегодняшний кризис, его параметры во многом отличаются от той ситуации, в которой возник сам Пушкин.

В.Н. Отличаются. Но некоторое подобие есть. Революция Петра I и то, что происходит сейчас, типологически схожи, только сейчас все страшнее и уродливее. Хотя кто знает, как петровские преобразования представлялись нашим бородатым мужикам и старообрядцам?

А.Ф. Наверное, не менее страшными...

В.Н. Называли же Петра антихристом. Это всегда было страшно. Татьяна, сидя в кабинете Онегина, читала его книжки. Представьте себе, человек всю жизнь читал Тургенева, Пушкина, Гаршина, Толстого, смотрел на картины Сурикова, Федора Васильева, Левитана, и вдруг ему — без паузы — показали Сальвадора Дали «Растекшееся время» или «Горящий жираф»... Такое, наверное, испытала Татьяна, когда прочитала «Мельмота», «Адольфа».

Сейчас нечто подобное возникло, и все это надо проглотить, как-то переработать. Я думаю, поскольку человек, особенно русский человек, — это крепкий орешек, то мы через все это пройдем. До дна дойдем, стукнемся об него, оттолкнемся — и тогда возникнет нечто такое, что вполне будет симметрично и сопоставимо с явлением Пушкина. Это будет целое, большое явление культуры. Ведь пережить все это и не сотворить великого просто невозможно. А если нет — тогда и России не будет. Страны не будет, нации не будет — будет что-то совсем другое, о чем уже и говорить не стоит.

А.Ф. А что пока делать?

В.Н. Пока каждому надо делать свое дело. В том смысле, что Парфенов будет делать свое дело, а те, кто понимают, о чем мы сейчас говорим, — будут делать свое дело, ориентируясь на традицию. Самое главное — вдохновение не продавать...

А.Л. Я думаю, что главное в творчестве Пушкина то, что, следуя евангельскому алгоритму, он смог не только воссоздать позитивные моменты, которые в русской традиции были укоренены (и останутся укоренены всегда), но и реабилитировать или даже преобразить многие негативные вещи.

В.Н. Если говорить примитивно, то Пушкин просто осознает, что уродство — это уродство, отклонение от чего-то, от чего отклоняться не надо; с другой стороны, он понимает, что оно не само по себе — сволочь, злодей, мерзавец. Таков, собственно, и есть пушкинский алгоритм мышления. Борис Годунов — в одной ситуации, Сальери — в другой, Барон — в иной. За исключением, может быть, Швабрина. Я для себя так понял: человеку предназначено быть великим святым (Бог ему это предназначил), а он пошел не по той дороге — стал разбойником, атаманом Кудияром. Так что это очень русский алгоритм.

А.Ф. И Пушкин мог пойти по другому пути?

В.Н. Он имел особое попечение, промысел. Я сейчас это наблюдаю, в буквальном смысле «проползая» по лирике, по «Онегину» и наблюдая, как его «вели». Несмотря ни на что. Брать его за пример нельзя, это особый случай. Он лишь подтверждает, что Господь следит за каждым. В данном случае Он особо следил, потому что от исполнения слишком многое зависело. Пушкинская судьба есть миссия. Одной гениальностью тут не обойдешься: Шекспир ведь тоже гениален, но у Пушкина — миссия, задание.

А.Л. Ситуацию с Шекспиром очень хорошо Позов, как мне кажется, разобрал. Когда вы будете его книгу публиковать?

В.Н. Скоро она выйдет. У меня к ней очень смешное послесловие получилось. В книге Позов не оставляет от Шекспира мокрого места...

А.Л. Это очень похоже на Льва Николаевича Толстого.

В.Н. Да. Более того, я объясняю, почему он так делает. Он, конечно, слишком усердствует, но, с другой стороны, у него есть резоны. Пушкин тоже боялся Шекспира, а самого Пушкина в типологию гениев нельзя вписывать. Это не значит, что он гений больший, чем другие: он не вписывается в их ряд, потому что сверх гениальности у него была особая миссия — национальная, историческая, какой не было у других. Он необходим в гораздо более широком плане, чем другие гении. Из него, наверное, можно выводить какую-то типологию призваний, миссий...

А.Ф. Вы сказали, что Пушкин — это православная традиция в культуре, а не христианская. Это не случайно?

В.Н. Христианство — очень широкое понятие. Католицизм тоже христианство, и баптисты христиане... Надо, вероятно, говорить «православное христианство». При этом все-таки нельзя прямо соотносить, сополагать культуру, искусство, Пушкина с догматикой. Искусство икон не пишет, искусство не может отражать и воплощать догмы. Иконное начало у Пушкина проявляется по-другому — в области художественной методологии, когда отсчет идет сверху вниз. Это я и называю православной традицией, хотя ее трудно соположить с догматикой — и не надо этого делать, хотя как раз этим очень часто, к сожалению, занимаются наши батюшки, преподаватели. Православие проявляется в традиции не догматически, а методологически.

А.Ф. То есть можно говорить о православной культуре?

В.Н. Конечно. Но не по тематике, а по методологии, по способу со-творения. Никакого другого мировоззрения, которое было бы созвучно этой методологии, я не нахожу. И думаю, что России суждено остаться Россией, если только Господь не собирается положить конец вообще всему. Но если не наступит конец света в ближайшем историческом будущем, то и Россия еще будет. А если не будет — значит, скоро конец света. Человечество зашло в тупик — и деваться ему некуда: оно зашло в тупик потребительского образа жизни. Если человечество, как пишет Панарин в своей книжке «Реванш истории», не сменит стратегию интересов на стратегию идеалов, то ему грозит очень скорый конец. Может быть, пропасть, в которой находится сейчас Россия, и есть тот туннель, которым мы должны и сможем пройти, показав всему человечеству, что должно идти по пути идеалов, а не по пути интересов.

А.Ф. Интересно, что всего только двести лет назад, во времена Пушкина, был «золотой век», когда ни о чем таком и не подозревали, — и как быстро все стало распадаться...

В.Н. Когда я был молод и когда Булат Окуджава пел: «Тем более, что жизнь короткая такая», — я всегда удивлялся этой постоянной теме: жизнь короткая, жизнь короткая... Только сейчас понимаю: он тогда уже знал (мне было 30, ему 40), что жизнь короткая. История, оказывается, очень короткая. И двести лет — это очень мало. На самом деле это — действительно вчера. А казалось: двести лет — когда это еще будет?.. Я ведь разговаривал в Голицыне с Николаем Николаевичем Гусевым, секретарем Льва Толстого. Это же два шага до Льва Толстого, а там — совсем рукой подать...

А.Ф. Можно ли сказать, что все уже было?

В.Н. В общем — было. Люди переживали нечто подобное тому, что мы сейчас чувствуем. И привыкли, как привыкают сейчас. Мои друзья говорят: «Не хочешь видеть — не смотри». А, тебе, значит, наплевать на всех остальных, на детей? Как это «не смотри»!? Я не могу понять, что это за феномен такой — «кроме меня ничего не существует».

А.Л. Валентин Семенович, мне кажется, что в пушкинское время не существовало некоторых психологических типов, в том числе самим Пушкиным обозначенных, с которыми сегодня приходится сталкиваться. Возьмем, в частности, эпиграф из Петрарки в «Онегине»: «Родится племя, которому не больно умирать».

В.Н. Я перевел это как «племя, которому жизнь недорога». Сейчас готовлю издание «Онегина» с моими комментариями и там перевел как «которому умирать не жаль». Ничья жизнь не дорога — ни своя, ни чужая. Сейчас такое сплошь и рядом. Пушкин и это показал.

А.Л. У Пушкина к концу жизни все мощнее звучат мотивы об уходе из существующей системы координат, из светского общества. На обороте листка со стихами «Пора, мой друг, пора» он пишет «уехать в деревню» и так далее. У него остаются два пути: или он уезжает в деревню, или его убивают на дуэли. Третьего не дано.

В.Н. Мне кажется, я теперь понял, что такое поздний Пушкин. Поздний Пушкин начинается в 1828 году со стихотворения «Анчар». Для него уже характерна эсхатологичность мышления. Он смотрит на все уже несколько отстраненным взглядом: а где я нахожусь? «Кавказ подо мною»... Это вертикальный разрез вселенной. Люди где-то внизу гнездятся, а «орел неподвижно, со мной наравне». Он не живет в этом пространстве, а помещает себя в него для того, чтобы посмотреть: а что это за пространство? До сих пор оно было каким-то другим. «Эй, Делибаш, не суйся к лаве», «эй, казак, не рвися к бою». — Сейчас скажу, что будет. Не слышат: «Посмотрите, каковы». «Делибаш уже на пике, а казак без головы». — Я же говорил, они и сами знали, но почему-то полезли. Почему? Что происходит? Весь этот мир — это что-то такое, на что смотреть и жалко, и страшно. Он смотрит как бы сторонним взглядом: вот, оказывается, где я.

А.Ф. Но это уже совсем не поэтическая задача.

В.Н. Это уже апокалиптическое... как в «Медном всаднике». Всадник «озарен луною бледной» — непростое сопоставление: медный—бледный. Он смотрит взглядом, каким смотрит отшельник, который понял всю тщету падшего мира. Конечно же, он не отшельник, он — поэт, но взгляд его, как у инока. Ему хотелось бы уйти, только некуда. Поэтому взгляд у него не то чтобы мрачный, но трезвый.

А.Ф. Да, это необычно. Пушкин всегда веселый — так принято было считать, многие так и воспринимают его творчество.

В.Н. В последние годы веселья у него уже нет. «Песни западных славян» — настоящий кошмар, полное воплощение того, о чем я сейчас говорил. Его интересовали западные славяне, братья, у которых все получает более острое выражение, чем у нас. Он смотрит на котел, в котором что-то варится, где брат убивает брата, сыновья убивают отца, с человека сдирают кожу... — будто это на краю ада происходит. И никакого веселья нет у него в 30-е годы.

А веселье — это впечатление от раннего Пушкина. Впрочем, и в позднем Пушкине бушует гигантская жизненная сила, трепещет живое чувство... Но на себя у него взгляд, как на подопытного. Он постоянно исследует самого себя. Он тот Фома, которому обязательно нужно вложить персты.

А.Л. Мне кажется, что эта дуэль, убийство Пушкина продолжаются до сих пор... Теперь уже в отношении творчества Пушкина.

В.Н. Это не от злого умысла, конечно, но оттого, что душа не хочет трудиться. Пушкин и культура вообще обязательно требуют труда. А душа хочет цивилизации, которая избавит от труда, — и в этом лень души.

Сегодня культура попала в ведение журналистов — ею управляют не люди культуры, а именно журналисты. У нас же нет концепции культуры, а наши руководители понимают слово «культура» только в контексте «культура и отдых» — как свободное время, когда человек должен отдыхать и развлекаться...

«ОК», №2
февраль-март 1999 г.